В Генуе родился Колумб. Генуя находится на краю Италии, она почти не принадлежит земле, а принадлежит морю и тому широкому и манящему свету, что скрывается за морем. Генуэзцы всегда жили в странствиях больше, чем на берегу. Может быть, поэтому генуэзцы и дали миру Колумба, памятник которому украшает вокзальную площадь города.
После долгих мытарств Пиппо Бенедетти возвращался в Геную. Правда, он путешествовал не по морю, а по суше, но так или иначе давно не был в родном городе, много лет не видел свою маму.
Пиппо Бенедетти ехал к маме. Если б его попросили рассказать о родном городе, он не мог бы этого сделать. Просто он знал, что город красивый, а объяснить этого не мог, не умел.
Наконец он возвращался. Бывший берсальер. Бывший партизан. Репортер римской коммунистической газеты «Унита» Пиппо Бенедетти ехал в Геную, туда, на эту генуэзскую уличку, притулившуюся между горами и морем на самом краю прекрасного города,— ехал туда, где живет его мама.
Он не пел песен, не разглядывал все вокруг. Наклонялся и наклонялся к рулю велосипеда, припадал все ниже и без устали крутил педали крепкими, жилистыми ногами. Тонкие колеса приятно шуршали по сухой дороге. Он ехал над самым морем. Нарочно выбрал этот путь, чтобы проехать вдоль побережья по Левантской Ривьере, постепенно вобрать красоту и ароматы этой благословенной земли, посреди которой лежала Генуя.
Он оставил позади себя желтоватые, цвета старой слоновой кости, скалы, озаренные солнцем, веселые и легкие, и скалы затененные, тяжелые, мрачные, будто тень убийцы. Оставлял позади себя рощи пробковых дубов, сухие лесочки пиний и кедровых сосен на таких горных вершинах, где могли жить только орлы. Каскады виноградников Лигурии окрашивали склоны в зелень и желтизну, смешивая алые и коричневые тона, багрянец и лиловую черноту. Красные утесы скал вставали на его пути, но шоссе змеилось вокруг них мертвой петлей, и Пиппо, бросая корпус то в одну, то в другую сторону, преодолевал эту петлю и видел далеко-далеко внизу окутанное зеленовато-сизой мглою море. Когда шоссе спускалось ниже, Пиппо проникал сквозь марево, покрывавшее море, и видел воду. Она имела фантастически-фиолетовый цвет. Представить себе такую воду невозможно — ее нужно увидеть. Наконец он увидел благословенную воду Лигурии!
Маленькие городочки на дороге. Одна длинная улица, прорубленная в скалах, старые домишки, сложенные из круглого камня, двери, выходящие прямо на улицу, поперек которой развешано белье. Смуглая детвора несется впереди его велосипеда, весело горланит: «Партизан! Партизан!» Откуда они знают, что он партизан? Ах, да, у Пиппо на груди медаль. Она прикреплена у него к пиджаку, к светлому, купленному в самом Риме пиджаку! Что ж, он возвращается в партизанский край, к родной маме!
Генуя...
Белые дома, зеленые виноградники, сизый камень посреди них.
Санто-Кампо — самое красивое кладбище, бело-зеленое чудо: зеленые мирты и лавры и белый мрамор. В Генуе все в белом мраморе, ведь неподалеку — Каррари, известные всему миру мраморные скалы Каррари, где ломал камень для своих скульптур сам Микеланджело.
Только стены мола, зализанные шершавым языком моря, черны, будто рыбья спина. Да еще собор Сан-Лоренцо не белый, а тигристо-полосатый. Даже мраморные львы у входа кажутся полосатыми. А возможно, это отблески витражей, желтых, как глаза тигра, и красных, как вино или кровь. Никогда Пиппо не замечал, что собор отличается чем-то от города, а теперь это невольно бросалось в глаза. Собор был полосатый, а не белый. Но все-таки он не такой мрачный, как в Милане. И не такой колючий. Он ласковый, как вся Генуя.
На пьяцца де Феррари Пиппо задержался. Его не пропускала густая людская толчея, разбушевавшиеся толпы, радостные скопища людей. По улицам Генуи катились волны народного карнавала. Гудели колокола, доносилась нахрапистость бубна, пели флейты и виолы, песни и крики смешивались в густую звуковую гамму, низкий гул мужских голосов переплетался с серебряными нитями детских голосов и женского смеха.
Летний карнавал в Генуе.
Партизаны сошли с гор, борцы против фашизма вернулись из сардинских тюрем, все, кто был преследуем, кто скрывался, кто страдал, сегодня должны были забыть обо всем и радоваться, смеяться, петь, выкрикивать что-нибудь совсем бессмысленное и веселое. И генуэзцы радовались карнавалу. Толпа разливалась по узким улицам, выкатывалась на широкие террасы набережной Консолячионе, людям было тесно под деревьями, под невысокими деревьями, растущими на приморских, бульварах, они рвались дальше, растекались по всему городу, всасывая, втягивая в себя каждого, кто попадался на пути.
Ни конца ни края этому карнавалу. Радость не признает времени. Она смело и щедро растрачивает его, зная, что время — самая дешевая вещь на свете — дается даром. Если время служит вам, а не вашим врагам, забудьте о нем. Разбейте циферблаты часов, выбросьте часы вообще!
Радость!
Пиппо Бенедетти не стал противиться магнетической силе карнавала. Он оставил велосипед во дворе какой-то улички, кажется это была виа Киркасси. Тоже толкался в толпе, тоже выдумывал что-то раскатистое и веселое, тоже пел. Его захватила бешеная феерия красок, мозаика лиц, движение, всеобщее ликование. Ходил за толпами с улицы на улицу, запечатлевал все в памяти, смеялся, шутил, глаза у него горели. Он возвращался в город своей молодости, вступал в эту молодость, сбросив с себя сразу десяток лет, и опять стал мальчиком с тонкими загорелыми ногами, мальчиком, прыгающим по каменистым пляжам родного моря, похожим на тех босоногих, что кричали ему сегодня на узких улицах: «Партизан! Партизан!»
Здесь не было мальчиков в белом, не было грустных их голосов, не звучала их песня-мольба, не было обращений к злому, жестокому богу. Как начался этот карнавал? Может быть, отцы францисканцы из монастыря, что высился в горах над Генуей, хотели устроить процессию,— ведь они только и умеют, что устраивать литургийные шествия и хоронить покойников. Но нет процессии, нет жалостного пения тонкоголосых мальчиков в белом — есть буйное кипение народной радости. При Муссолини могло ли быть такое? Диктаторы не терпят народного веселья. Диктаторам по душе одни лишь парады. В парадах они усматривают порядок, дисциплину, повиновение.
Муссолини каждый день устраивал на площади Венеции парады чернорубашечников, стоял на балконе как каменный идол, выкрикивал своим тонким резким голосом: «Чернорубашечники, народ Италии приветствует вас! »
Ложь! Народ Италии любит солнце, яркие краски, смех и песни, а не черные рубашки краснорожих головорезов! И он, Пиппо Бенедетти, партизан, расстреливавший ненавистного дуче, знал это, потому и стрелял в горах у озера Комо. А теперь он хочет побыть здесь, на улицах Генуи, под ярким теплым солнцем, среди белых улыбчатых домов.
Где-то внутри домов томятся старые камни. Холодные старые камни, покрытые пылью столетий. Они не видят веселого солнца и тоскуют. Не кладите камни внутри домов!
И дерева не кладите! Гуляйте под зелеными шатрами обнявшись, пойте свои песни, слушайте, как шумит зеленая листва над головой.
Кого было больше на карнавале — женщин или мужчин? Пиппо давно уже не видел столько женщин, столько итальянских женщин и девушек сразу, и ему казалось, что мужчин здесь вообще нет. Примечал их только тогда, когда касался кого-либо плечом. Видел только женщин. Ему вдруг показалось, что мелькнуло в толпе лицо матери. Такие же миндалевидные черные глаза, прямой нос, прекрасные волосы. Длинные черные волосы, как у святой Инессы. Мать всегда любила расчесывать волосы. Сидела около окна и причесывалась, а Пиппо украдкой наблюдал за ней, любовался ее волосами, всегда полными тепла и таинственных запахов.
Поэтому, когда Пиппо заприметил в толпе высокую женщину с длинными волосами, когда сверкнули на него издалека большие черные глаза, он решил: мама! И стал пробираться туда, протискиваться, расталкивать людей. Но толпа была плотной. Она несла Пиппо совсем в другую сторону, он не мог преодолеть ее потока и только отчаянно глядел туда, где на мгновение появилась женщина с длинными роскошными волосами, а его уже несло все дальше и дальше, на пьяцца делла Нунциата, на корсо Петрарка, на виа Двадцатого сентября, мимо лицея Дориа и театра «Маргарета». На небольшой пьяцце Сикста Четвертого взвихренная радостью толпа закручивалась в тугое кольцо, клонилась то в одну сторону, то в другую, чтобы лучше рассмотреть то, что делается в середине, в самом центре пьяццы, откуда раздавались звуки бубна и флейт, где, вероятно, плясали. Тем, кому не оказалось места для танцев, кто не мог протолкаться к центру пьяццы, не терпелось хотя бы поглядеть, что же там происходит, в этом далеком и недосягаемом кругу. И Пиппо тоже задирал голову, вытягивал шею. Перед ним очутилась девушка. Такого же почти роста, как он, стриженная точно так же, как все итальянские девушки после войны, смуглая, гибкая, в черном мальчишеском свитере. Она становилась на цыпочки, чтобы заглянуть поверх голов, но у нее ничего не выходило, и девушка закусила губу, издав возглас досады.
Толпа прижала Пиппо совсем близко к девушке. Пиппо почувствовал, что это неудобно, некрасиво даже, но ничего не мог поделать. Девушка оглянулась, повернула к нему только голову, ибо тело ее было зажато между соседей, показала Пиппо смуглое маленькое ухо, красиво закругленный нос, уголок раскрытых губ, длинные черные ресницы ее дрогнули, и она молвила капризным, как у ребенка, голосом:
— Подними меня, а то не видно!
Ее просьба была настолько неожиданной, что Пиппо не задумываясь, почти машинально выполнил требование. Он бережно сжал ее и поднял так высоко, как только мог.
— Увидела! Увидела!—закричала девушка.— Ничего интересного! Я тоже так умею. Отпусти меня.
Он выполнил и этот ее приказ. Она снова оглянулась, повернув только голову. Черный, удлиненный, как у японки, глаз глянул на Пиппо.
— Как тебя зовут?
— Пиппо. А тебя?
— Клодина... Давай ходить вместе,— предложила вдруг девушка.
— Давай.
— Ты партизан?
— Был.
— А теперь?
— Иду к маме.
— Где ж она?
Он сказал, на какой улице живет его мать.
— О, это совсем в противоположной стороне от моего дома. Я живу в Нерви.
— Я проезжал его сегодня.
— Жаль, что я тебя не видела.
Спускался вечер, нес темноту с собой, и уже где-то готовили тысячи разноцветных фонариков. Генуя запылает огнями теплыми, как человеческие лица. До поздней ночи радостным клокотанием будут шуметь и полниться улицы. Генуэзцы, пьяные от свободы, беспечно начнут шататься из улицы в улицу, магнетическая сила толпы притягивает каждого, в орбиту радости попадут все.
Пиппо и Клодина без сопротивления подчинились великой силе массы, шли, не зная куда, говорили, не разбирая слов, кричали, когда кричали вокруг, и пели вместе со всеми, и смеялись тоже со всеми. Единственной их заботой было — не разлучаться, не потерять друг друга. Крепко держались за руки, время от времени поглядывали друг на друга, как бы желая убедиться, что это как раз тот человек, что встретился на пьяцце Сикста Четвертого.
— Знаешь что,— сказала Клодина, когда уже было совсем поздно, а карнавал не притухал, а все разгорался.— Ты партизан, у тебя, наверное, есть деньги?
— Есть,— сказал Пиппо.— А что?
— Не подумай только, что я гулящая какая-нибудь. Просто я очень бедная. И мне хочется есть.
— Почему же ты не сказала об этом раньше?
— Я забыла о голоде.
— Кстати, я тоже не ел с самого утра.
— Давай выберем где-нибудь уютное местечко и съедим макароны.
— Прекрасно!
Они нашли небольшую тратторию неподалеку от моря. Маленькую тратторию, где, вероятно, любили устраивать долгие посиделки искатели работы в порту, старые моряки, девушки с парнями, у которых не хватало денег на дорогие рестораны. Здесь стояли голые круглые столики на металлических ножках, маленькие стулья, щербатые тарелки, почерневшие от долгого употребления вилки. Но спагетти были здесь такие же, как в самых дорогих ресторанах, и томат был точно такой же, и красное вино, вино «россо», ничем не уступало винам в бутылках с позолоченными этикетками.
Особенно же если напротив тебя сидело удивительное существо, девушка в черном мальчишеском свитере.
А где-то там на улицах волны карнавала, и Пиппо и Клодина — будто обломки этой огромной радости. Он не выдержал первый и протянул через стол руку. Просто положил ее на стол и показал на нее глазами. Клодина, не переставая накручивать на вилку длинные хвосты спагетти, улыбнулась и накрыла его кисть ладонью своей левой руки.
Вдруг Клодина убрала свою руку. Ее длинные ресницы испуганно взметнулись. Глазами она показывала назад. Бенедетти оглянулся. За его спиной стоял невысокий старей господин весь в черном, с пожелтевшим, как дыня, лицом, лысый, какой-то весь старомодный и жалкий. Черную шляпу он держал в руке и кланялся не то Клодине, не то спине Пиппо, кланялся заискивающе-лебезящим поклоном.
— Сегодня утром я целый день был ребенком, а теперь опять старик,— сказал он.— Если же сяду за ваш столик, то еще раз вдохну молодость. Вы позволите?
Клодина кивнула головой. Она не привыкла отказывать старшим. К тому же этот синьор был такой торжественный и говорил столь непонятно, что она просто растерялась. Пиппо смотрел на старика с любопытством.
Что он им скажет? Кто он? Почему выбрал именно эту дешевенькую тратторию? Одет он был довольно пристойно и, очевидно, мог перекусить где-нибудь в более богатых кварталах города.
Старик положил свою шляпу на свободный стул, разгладил пожелтевшую от времени манишку, откашлялся и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Мысль проходит, как солнце сквозь стекло. Это — стихи. Чьи — не знаете? Я так и думал. Молодежь любит стихи, но мало знает их и совсем не интересуется их авторами. Хотите, я вас чуточку развлеку?
— А нам и так весело,— сказала Клодина.
— О, никогда не бывает так весело, чтобы не хотелось еще больше веселиться! — старик помахал пальцем.— Ой, что это у вас?
Он наклонился под столик, там неожиданно залаяла какая-то маленькая собачонка. Он хотел ее поймать, а собачонка не давалась и сердито лаяла. Старик совсем соскользнул со стула и стал ползать по полу, стараясь схватить собачонку. Клодина тоже наклонилась под столик, чтобы помочь старику, но и она не могла поймать песика, даже не могла увидеть его, а он лаял откуда-то из-под стола, то выскакивая, то снова прячась под ним. Пиппо, смеясь, тоже полез под стол, они ползали по полу теперь уже втроем, но собачка не давалась в руки. Уже смеялась вся траттория. Уже нашлось несколько новых помощников, чтобы поймать эту неуловимую собачонку.
Но тут старик, давясь смехом, вылез из-под стола, и собачонка умолкла. Клодина тоже поднялась, и Пиппо — вслед за ней. Отряхивались и те, кто им помогал.
— Покажите нам этого проклятого бесенка,— попросила Клодина, — вы таки его поймали.
— Ах, мы с вами еще незнакомы,— сказал старик.— Меня зовут дон Гайярдоне. А вас?
— Меня — Клодина. А моего товарища — Пиппо.
— Пиппо и Клодина — это прекрасно,— сказал дон Гайярдоне. И неожиданно залаял прямо в лицо девушке, залаял точно так, как та собачонка: — Гав-гав!
Траттория залилась хохотом. Не часто увидишь такого забавного старика. Мало того, что он лает по-собачьи,— он еще обвел вокруг пальца стольких! А особенно эту красивую девушку, которая сидит с ним за одним столиком.
Пиппо не знал, сердиться ли ему на дона Гайярдоне или смеяться. Клодина засмеялась, засмеялся и он. У него в душе не было сегодня зла ни на кого. И на этого старого чудака он тоже не станет сердиться. Даже интересно встретиться с таким. Очевидно, он расскажет что-нибудь интересное. Такие старики всегда знают целый ворох всяких небылиц и историй. Флавио, суровый Флавио, учил Пиппо умению молчать, когда нужно, умению использовать человеческую болтливость. Сядь и молчи.
Дон Гайярдоне заправил за лацкан пиджака салфетку, тщательно перемешал с томатом спагетти, которые принес ему кельнер, хитро и лукаво взглянул на Пиппо.
-— Жить — означает зарабатывать,— поучительно заметил он.— Вы еще не знаете этой простой истины.
— Я знаю другую,— сказал Пиппо,— чтобы зарабатывать, надо жить.
— Узнаю солдата. Ах, у молодого синьора партизанская медаль? Тогда — завидую! Потому что не имел за свою жизнь ни одной медали и даже не сделал ни одного выстрела.
— Счастье разве в том, чтобы стрелять? — удивилась Клодина. Старик ей уже начинал надоедать. Так хорошо было положить руку на руку Пиппо, а тут пришел этот дед и ведет нудные выспренние разговоры. Она посмотрела на Пиппо. Почему он не протянет к ней руки? Так было бы лучше. Боится старика? Пускай себе болтает! Клодина не вытерпела и протянула через стол руку к Пиппо. Он вначале ее не заметил. Такой странный этот Пиппо! Не заметил ее протянутой руки! Но потом все-таки увидел и торопливо накрыл ее маленькую кисть своей широкой ладонью. Все было как до прихода дона Гайярдоне. Только немного иначе — их руки поменялись местами, но это не имело значения.
Однако с Пиппо сегодня творились странные вещи. Ехал к маме, а застрял на карнавале. Искал среди толпы мать или хотя бы женщину с таким же волосами, как у матери, а встретил похожую на мальчика Клодину. Наслаждался одиночеством с девушкой — и теперь забыл о ней, увидя старого Гайярдоне, так как вспомнил свою недавно приобретенную репортерскую профессию. Никогда так не раздваивалась его душа, как сегодня. Быть может, это щедрость? Или попросту стремление все охватить, все понять, обнять весь мир? Он держал руку на руке Клодины, а сам слушал дона Гайярдоне.
Тот смаковал вино, цедил его маленькими глотками, разглядывал бокал против света.
— Я люблю разговаривать с людьми,— продолжал старик.— Люблю слушать, а еще больше люблю говорить сам. Почему? Профессия такая! Вы видели, как я вас давеча обманул? А ведь это еще не все, далеко не все. Я умею лаять, ворчать, визжать, выть, как дикая собака динго, как африканский каракал, как сибирский волк. Я владею голосами бульдога, пуделя, таксы, овчарки, водолаза, добермана. Не верите? Пожалуйста!
Он залаял таким страшным басовитым голосом, что все в траттории вздрогнули.
— Собачий лай — моя профессия,— продолжал старик, позабыв о спагетти, а только смачивая сухие губы вином.— Я лаю всю свою жизнь. В театре, по радио, в студии звукозаписи, в кино. Я лаю с пластинки, с магнитофонных лент, с экранов.
Лаю, чтобы заработать себе на жизнь. А после этого люблю живую речь слушать. Люблю поэзию, длинные, певучие, велеречивые стихи, даже во сне читаю стихи и... до смерти могу заговорить каждого, кого встречу. Ибо знаю, что скоро кончится речь и начнется лай. Вы не боитесь, что я вас заговорю? Не обращайте внимания на мои слова. Пусть они послужат как бы аккомпанементом вашим чувствам. Как только я вошел в эту тратторию и увидел вас, я решил: вот пара, которой не помешает моя болтовня. Наоборот, поможет забыть обо всем, отгородиться от всего света. Ведь вы любите друг друга, не правда ли?
Пиппо покраснел. Старик выразил то, что не могло найти слов в его сердце, неопределенное желание вылилось в такое простое слово «любить», и этим словом исчерпались все его чувства к Клодине. Он покраснел от неожиданности и оттого, что посторонний человек заглянул в его сердце и увидел там то, чего он сам еще не видел, боялся увидеть...
— А если и любим, то что? — не растерялась Клодина, и ее рука шевельнулась под ладонью Пиппо.
— Вот и прекрасно! — воскликнул дон Гайярдоне.— Если б у меня была дочь, я бы с радостью отдал ее руку такому славному партизану, как Пиппо. Но мадонне не угодно было осчастливить меня дочерью, не дала она мне и счастья... Да и кому нужен человек, пролаявший всю жизнь?
Но я всегда мечтал о счастье и не имел его. Знал лучших поэтов, стремился к красоте жизни, политике и... только лаял. Лаял при королеве и Муссолини, лаю при американцах, буду лаять при всех партиях и всех правительствах. Люди любят лай — это сближает их с природой, дает ощущение единения с ней, того самого чувства единения, которое они давно потеряли, но о котором вечно бредят. Но, как сказал Овидий, хотеть мало, надо добиваться...
Пиппо не слыхал слов дона Гайярдоне. Он смотрел на Клодину. Она не казалась красивой. Такая, как все итальянские девушки. Как любая из них. И он любил ее за это. Она похожа на мальчишку. Худощавая, невысокая, с острыми плечами. И он любил ее за это. Когда смотрел на нее, ему казалось, что на нее смотрят все. И он любил ее за это. Она не обещает ничего, она просто манит. И он любил ее за это.
— Клодина,— сказал он, наклоняясь к ней,— Клодина, я люблю тебя.
Дон Гайярдоне цитировал чьи-то стихи. Длинные и многословные стихи, которые были лишены для этих юных людей всякого смысла. Зачем длинные стихи, если достаточно одного слова?
— И я тебя люблю,— прошептала она.
Пиппо сжал ей руку.
— Знаешь что? — вдруг сказала она.— Давай пойдем к моей матери.
— Так сразу и пойдем? — удивился он, вспомнив, что ехал к своей маме и не добрался до нее.
— Так сразу и пойдем. Я не отпущу тебя!
Он хотел сказать, что тоже никуда не отпустит ее от себя, но промолчал. Генуя тонула сегодня в радости и забавах, а он утонул в наибольшей радости своей жизни.
— Чего же ты молчишь? — дернула его за руку Клодина.
— Идем,— сказал он.
— Сейчас же!
— Ладно.
— Вы меня оставляете? — жалобно спросил дон Гайярдоне.— Неужели вам не нужен свидетель?
— Какой свидетель? — удивилась Клодина.
— О, свидетель перед богом и людьми! Чтобы чистота не была фальшью, а правда — грехом. Вы идете к своей матери, а от нее — к священнику.
— Откуда вы взяли, что мы пойдем к священнику?
— Потому что вы поженитесь.
— Но мы этого не говорили!
— Этого и не нужно говорить. Достаточно того, что вы идете к своей матери. Или, может, вы не хотите взять свидетелем дона Гайярдоне? Боитесь его болтливости? Но если хочешь, чтобы курица снесла яйцо, терпи ее кудахтанье.
Клодина посмотрела на Пиппо: что говорит этот странный старик? Неужели это все правда?
Пиппо усмехнулся и прикрыл веками глаза. Правда.