Они сидели рядом, касаясь друг друга плечами, когда машина кренилась то в одну сторону, то в другую, молчали, пока не выехали из Браувайлера, молчали почти все то время, пока машина выпутывалась из лабиринта кельнских улиц, молчали на мосту, и только за Рейном, по шоссе, когда вокруг был только лес, Аденауэр наконец сказал:
— Этого следовало ожидать.
— И именно от американцев.
— Вы хотели сказать «и только»?..
— Очевидно, так будет точнее... Хотя над атомной бомбой работали и мы и Россия. Сбросить ее могли только американцы. Ибо за них говорит даже историческая традиция. Первую, обычную бомбу с аэроплана сбросил в тысяча девятьсот десятом году американец Куртис. Первую атомную бомбу на Хиросиму сбросил американский полковник Тайбетс. Свою «летающую крепость» он назвал именем своей матери «Энола Гей»...
— Меня интересуют только политические аспекты этого события,— пробормотал Аденауэр.
— После взрыва этой бомбы мир потерял свою простоту и наивность,— сказал Лобке, довольно потирая руки.— Снова закипят бурные политические эмоции. Начнутся турниры авторитетов. Авторитеты будут наскакивать один на другой, как петухи. А тем временем мы будем стоять в стороне и делать свое дело. Атомная бомба — это первый выстрел новой войны против Советской России. И мы еще понадобимся там, где стреляют.
Аденауэр зажал уши:
— Я не слышал этих слов.
— А я и не говорил вам ничего, герр обер-бургомистр. Я просто думаю вслух.
— Не забывайте, милый Лобке, что вы еще не рассчитались за эту войну и что мы с вами принадлежали... гм... я бы сказал... не к одному лагерю в минувшей войне.
— Это вам только кажется, герр обер-бургомистр.
— Я не хочу об этом думать после того нашего разговора в монастыре, но моя совесть гражданина... эти францисканцы... я никогда не верил им, как вообще не верил показной бедности, где б она ни была.
— А бенедиктинцам верили?
— Что вы хотите этим сказать?
— Монастырь Марии Лаах около Андернаха... игумен Ильдефонс Гервеген...
— Я никогда не облачал это в тайну. Да, я скрывался в тридцать третьем году в монастыре Марии Лаах, спасался от преследований нацистов. Мой бывший товарищ по гимназии Святых Апостолов Ильдефонс Гервеген любезно предоставил мне убежище в своем монастыре. Там я провел едва ли не самые тяжкие дни своей жизни.
Доктор Лобке промолчал. Ему довелось сидеть во францисканской келье с кирпичным полом, с мебелью из неотесанных досок, а обер-бургомистр занимал у бенедиктинцев комнату, подобную гостиничному номеру: полированная мебель, паровое отопление, электричество, ковры, картины. Жена приезжала к нему каждую неделю, и они устраивали свидания в монастырском саду, ключ от которого игумен дал Аденауэру. Это называлось страданием? Это называлось спасаться от преследования? До того времени он жил в Берлине в государственной квартире, обставленной мебелью, взятой из замков прусских королей, жил как председатель Прусского государственного совета и добивался, чтобы город Кельн выплачивал ему пенсию как бывшему обер-бургомистру и чтобы сняли арест с его банковского конто, на котором насчитывалась довольно-таки кругленькая сумма А после американский банкир Хейнеман дал Аденауэру десять тысяч марок, и тот уехал на Рейн, в монастырь бенедиктинцев, изображая из себя жертву преследования. О, если б доктор Лобке мог высказать Аденауэру все, что знал о нем и думал! Он бы развеял миф о «преследовании» хотя бы только тем, что напомнил обер-бургомистру простейшие факты. Если человек действительно спасался от гестапо и бежал из Берлина в прирейнский монастырь, то почему же спустя несколько месяцев этот же самый человек покидает монастырь, забирает свою семью и едет... опять же под Берлин, в Найе Бабельсберг, занимает там большую виллу с садом и спокойно живет в ней до тридцать четвертого года? Где же логика?
Вскоре пан обер-бургомистр снова изображает жертву нацизма и еще раз отправляется на Рейн, на сей раз уже для того, чтобы купить в самом очаровательном уголке Левенбургской долины — в Рендорфе — прекраснейший отрезок земли и построить себе там виллу, какой не может похвастать даже кельнский гаулейтер. Это тоже называлось «преследованием»?
Доктор Лобке вздохнул. К сожалению, ему приходилось молчать. Это нестерпимо — молчать, когда ты так много знаешь. Но ничего не поделаешь, спасение только в этом.
— Трудно окинуть взглядом семьдесят лет,— сказал он.— Вы прожили такую долгую жизнь, герр обер-бургомистр, что всего не упомнишь.
— Это правильно,— согласился Аденауэр.— Но я до сих пор помню лирическую реминисценцию из своего письма к родным после моего ухода в монастырь. Я писал: «Было туманное, весеннее утро, когда мы расстались».
— Я пытаюсь представить себе эту разлуку и не могу,— вздохнул Лобке.— Отец оставляет семерых любимых детей. Это просто трагично!
— Да, это было трагично. Мой Жорж, которому тогда было только два года, требовал от матери, чтобы она вернула ему отца. «Где мой папа? — кричал он.— Когда придет папа?» Я думал о своих детях и о своем несчастном народе. Отрезанный от всего мира, в жалкой монастырской келье, я изучал папские социальные энциклики «Рерум новарум» и «Квадрагезимо Анно», и предо мной вставала будущая Германия, вольная, демократическая Германия, в центре которой свободный человек, руководствующийся христианскими идеалами.
— Святая церковь поддержит вас в ваших стремлениях, герр обер-бургомистр.
— Я долго ждал. Терпение было моим верным оружием. Я должен передать людям то, что открылось мне тогда, в келье монастыря Марии Лаах. Чтобы впоследствии люди, оглянувшись сквозь туман и пыль времен, сказали обо мне: «Он выполнил свой долг».
— Именно это я и имел в виду, когда напомнил вам о монастыре Марии Лаах,— потупя глаза, тихо молвил Лобке.— Я изучаю вашу жизнь как образец для себя.
— Для меня образцом всегда служил капитан Маквирр из повести Конрада «Тайфун». Вы помните, как он вел через океан свой пароход «Нань-Шань», набитый дикими китайскими кули? Как боролся сразу с тремя стихиями: небесной, морской и человеческой. И как победил! Маквирр, обычный капитан, средней руки человек,— и вдруг титан!
— К сожалению, я не читал Конрада.
— Прочтите, милый господин Лобке, непременно прочтите. Я понимаю: прежде вы не могли брать в руки его книги, ведь Конрад — поляк по происхождению, а поляки, согласно нюрнбергским законам, принадлежат к низшей расе...
— Не вспоминайте, прошу вас, тех ужасных времен...
— Я пошутил, господин Лобке, я только пошутил! Ведь я знаю, с какой святой миссией пребывали вы в пещере львиной все эти страшные годы.
— А разве нынче мы не пребываем в такой же точно пещере? Алианты обращаются с нами как завоеватели, и только. До сих пор не аннулировано запрещение деятельности политических партий.
— Но мы добьемся устранения этого запрета. И у нас будет самая могущественная в Германии партия! Разве не для этого едем мы сегодня к господину епископу?
Лобке кивнул на шофера-американца: не понимает ли он по-немецки? Бургомистр с видом заговорщика усмехнулся. И доктор Лобке усмехнулся в свой черед. Ему стало смешно от наивности этого семидесятилетнего старика. Он хочет основать новую немецкую партию! Жди, пока алианты устранят запрещение. А того он не знает, что немецкая партия существует, существует подпольно, всегда будет существовать партия национал-социалистов, основанная Адольфом Гитлером. И он, доктор Лобке,— один из ее спасителей. Он — в пещере львиной. Был и есть. Меняются правительства, партии, а он, доктор Лобке, остается, как остаются подобные ему вернейшие из верных. Пещера львиная!
Машина уже кружила по шоссе, ведущему в монастырь. Доктор Лобке оглянулся, увидел внизу черепичные кровли Зигбурга, зеленые леса и глиняно-желтые горы. Поморщился. Жухлая краска глины не соответствовала его нынешнему настроению. Глина всегда ассоциировалась у него с могилой, со смертью, а он не собирался еще умирать... Он будет жить и выпускать во все стороны, как вестфальский дуб, мощную поросль!
К епископу он не пошел. Сослался на то, что нужно проведать знакомых отцов францисканцев, намекнул, что обер-бургомистру одному сподручнее вести беседу с епископом, беседу, касающуюся будущей партии. Вообще беседы «в четыре глаза» — наилучшие. Ему предстоял разговор «в шесть глаз» — он и еще двое...
Когда он увидел бригаденфюрера СС Гаммельштирна в коричневой рясе, опоясанной веревкой, и тонкошеего Финка с тонзурой, он не смог совладать с собой и расхохотался. Самый глупый, самый тупой сержант военной полиции и тот сразу догадается, что это не монахи, а переодетые контрабандисты, если уж не эсэсовцы!
— Не вижу ничего смешного в нашем положении...— хмуро произнес Гаммелыитирн.— Вы привезли нам что-нибудь утешительное, доктор?
— Только то, что Лаша, то есть Либиха, посадили на самолет и отправили в Соединенные Штаты.
— Туда ему и дорога!
— Хотелось бы напомнить вам, Гаммельштирн, что мы не имеем права разбрасываться людьми, представляющими ценность для немецкой нации. За то, что вы не уберегли Либиха, вам в свое время придется ответить.
— На том свете, очевидно?
— Бросьте неуместную иронию. Можете применять ее в другом месте.
— Не на союзническом ли трибунале?
— Ну, хватит! Я привез вам пароль и документы.
— Пароль? Для кого? Для американцев?
— Вы проберетесь в Тироль,— игнорируя его вопрос, продолжал Лобке,— в Аусзеерланд. В Бадаусзее отыщете директора школы-пансионата доктора Гйотля — он же Хаген — и скажете ему одно слово — «эдельвейс».
— Этого слова будет вполне достаточно, чтобы сразу же очутиться за решеткой,— пробормотал Гаммелынтирн.— Всему миру известно, что эдельвейс — любимый цветок нашего фюрера.
— Что вы еще можете добавить? — сощурясь, спросил доктор Лобке.
— Меня интересует, как мы доберемся до Тироля?
— Так, как францисканские монахи добирались до самых отдаленных уголков Европы.
— То есть вы предлагаете заделаться странниками? Да еще в этом тряпье?
— Только так.
— Боже мой! До чего дожили немецкие воители! А где гарантия, что нас не сцапают, как только мы выберемся за пределы монастыря?
— Я привез вам документы. Американские и английские. А также от францисканского ордена. Вы не немцы, вы — голландцы.
— Еще и голландцы! Совсем немного, и мы станем святыми апостолами!
— А почему бы и нет? Все апостолы были мучениками, национал-социалисты тоже нынче мученики.
— Ладно. Что мы должны передать доктору Гйотлю, кроме слова «эдельвейс»?
— Скажете, что его приятель Лобке чувствует себя превосходно и просит его спрятать списки как можно надежнее. Он знает. Это все.
— Вы уже уходите? Вы всегда торопитесь, доктор Лобке! Неужели у вас так много таких подопечных, как мы с Финком? — Гаммельштирн усмехнулся.
Лобке не ответил. Подошел к ним, пожал руки и сказал:
— В случае чего — вы меня никогда не видели, я вас — тоже. Никаких доказательств наших связей нет нигде. Запомните это. Старайтесь быть осторожны. Тироль — главное! Дальше вас проведут. Дальше — свобода! И... мы еще вернемся!
— Мы еще вернемся! — выбросив вперед правые руки, рявкнули Гаммельштирн и Финк.
Они исчезали тихо, крались по-тигриному, а надеялись вернуться, топая во всеуслышание подкованными сапогами.
Сползались со всей Европы, пробирались потихоньку, глухими ночами, переодетые, перелицованные с ног до головы. Мечтали о экспатриации, жаждали бегства, стремились раствориться в людской толчее и в то же время тешили себя мыслью: «Мы еще понадобимся там, где стреляют!»
Через высокогорные перевалы пробирались к живописным озерам Аусзеерланда. Стекались отовсюду, будто капли коричневого яда. А уже оттуда вознагражденные доктором Гйотлем контрабандисты переводили их в Италию, вручали агентам ватиканской организации УНАРМО, которая устраивала беглецов в монастырях и помогала затем выехать в Испанию и Южную Америку.
Ширились легенды о Мартине Бормане. Якобы не убит он, а жив и продолжает порученное ему в политическом тестаменте Гитлера дело. Бормана видели под Берлином в мундире эсэсовского офицера. Видели, как рядом с ним разорвалась бомба, как убило всех его спутников — он один уцелел. Видели на вокзале в Неймоистер и в горах Тироля. Он не пожелал воспользоваться самолетом, прибереженным для него доктором Гйотлем, а пробрался с помощью горного проводника — некоего Вольфа — в итальянское горное местечко Сопра Адиге и там вместе с итальянскими фашистами создал мощную организацию, помогающую экспатриироваться из Германии всем известным гитлеровцам.
Им нужен был вождь, и они его создали. Борман. Живой или мертвый — это безразлично. Пускай нет Бормана,— а есть только легенда о нем, они поверят легенде, лишь бы спасти собственную шкуру.
Называли себя «эдельвейсами», а сами добирались до гор грязные, заросшие, вонючие, как шелудивые псы, и доктор Гйотль брезгливо подносил к носу платок, разговаривая с ночными пришельцами. Он стоял выше их всех, чувствовал себя почти таким же всемогущим, как тот, для кого он берег самолет в горах. Он держал себя с ними небрежно. Только однажды теплой летней ночью он воодушевился, когда услышал от двух ободранных францисканских монахов слово «Лобке». Лобке жив и напоминал о списках. Спрятаны ли они? Конечно, спрятаны. И в укромном месте: в озере Теплитц или в одном из многочисленных горных озер Аусзеерланда — в этом он боялся признаться даже самому себе. Главное— списки запрятаны, а когда нужно будет, их достанут. Там записано все. Кому что дало ведомство Кальтенбруннера, на какую сумму. Пускай восстанавливается Германия за счет стараний национал-социалистов, за счет гестапо и СС, пускай поднимается из руин, а когда расцветет она и станет могучей, как некогда,— они вернутся!
Доктор Гйотль обнял эсэсовцев. Никого до этого не обнимал, даже руки не подавал, а этих вдруг обнял, будто не были они такими же грязными и дурно пахнущими.