Дон Гайярдоне не давал никому и рта раскрыть. Роли посаженого отца на обручении Клодины и Пиппо ему явно не хватало. Хотел быть безраздельным владыкой этого вечера. Быть может, впервые в жизни посчастливилось ему стать в центре внимания присутствующих, впервые в жизни был он не униженным, никчемным человеком-собакой, а истым доном Гайярдоне, влюбленным в поэзию, в слово, в красоту человеческого языка. Рассуждения о политике сменялись афоризмами о женской красоте, цитаты из Петрарки и Данте предваряли воспоминания о молодости дона Гайярдоне, и у него была когда-то молодость,— пышные тосты кончались печальными вздохами, ибо дон Гайярдоне был уже стар, не мог вернуть потерянного, не мог начать жизнь сызнова.
— Единственная моя надежда,— говорил дон Гайярдоне,— прожить столько, сколько прожили Платон и Тициан. Они умерли каждый в день своего рождения, имея по сто лет от роду. Я должен прожить сто лет, чтобы увидеть, к чему придет наш сумасшедший мир. О, вы не слушаете меня! Вы смотрите один на другого, и мой голос не долетает до вашего слуха. Пейте, дети, вино! Сегодня вас угощает дон Гайярдоне, ваш случайно найденный посаженый отец, которого завтра вы потеряете и забудете. Я угощаю!
И правда, дон Гайярдоне где-то раздобыл вина, принес в халупку, где жила Клодина со своей матерью, целых две бутыли натурального красного вина, не очень крепкого, но как раз такого, которое и нужно было в этот вечер,— теплое, терпкое виноградное вино, от которого приятно шумело в голове и хотелось сказать много красивых слов, хотелось смеяться и даже плакать почему-то...
Клодина и Пиппо справляли свое обручение. Можно было бы еще сегодня вечером найти священника и обвенчаться, но мать Клодины запротестовала: торопиться незачем, да и Пиппо был в нерешительности, явно колеблясь, следовало ли ему идти к священнику после того, как получил удостоверение из коммунистической газеты «Унита» и считал себя коммунистом? Он не верил в бога, не хотел верить и его слугам. Он верил в мать, которая дала ему жизнь, верил в товарищей, которые шли с ним плечо к плечу по Европе. А бог и его слуги — священники? Над этим Пиппо не задумывался, на это у него не было ни времени, ни желания. Знал только, что он уже далеко не тот маленький мальчик в белых одеждах и что уже никакие отцы доминиканцы не заставят его петь жалостные моления.
— Пойдем не для того, чтобы видеть, а для того, чтобы не видеть,— сказал дон Гайярдоне.— Так написано в священных книгах. Однако если ты одинок и если ты присматриваешься к тому, что делается в мире, то ты видишь больше всех остальных. Дон Гайярдоне видел очень много. Да и теперь от его глаз ничто не может укрыться. Теперь все едут, едут, едут. Никто надолго не задерживается на одном месте, ни у кого не хватает времени, чтобы остановиться и хорошенько разглядеть все вокруг. Никогда так много не ездили люди. Переселение народов! Приморские города стали вратами путешествий, как это было еще во времена Колумба и Марко Поло. И наша Генуя стала вратами. Возвращаются домой партизаны. Приходят бывшие солдаты и изгнанники. Сошли с гор беглецы. Но есть и неизвестные в нашем городе. О, от дона Гайярдоне не скроется никто! Мимо моего дома лежит дорога в обитель отцов францисканцев, а я вижу, как ежедневно направляется туда большая черная машина с капитолийской волчицей на радиаторе. Черная машина и белая, никелированная волчица на радиаторе. Волчица и два маленьких человечка, примостившиеся у нее под брюхом и сосущие волчье молоко. Кто ездит на этой машине? Разве отцы францисканцы уже отказались от пешего хождения и пересели на машину с капитолийской волчицей? Было время — францисканцы сидели в итальянских портах и записывали каждого, кто входил на корабль, чтобы затем доложить об этом в апостольскую столицу — Ватикан, и тогда папа посылал погоню за своими врагами или же требовал от тех стран, куда они отправлялись, экстрадиции — выдачи бежавших. Дон Гайярдоне все знает! А может, и наши отцы францисканцы сидят теперь в генуэзском порту и следят, чтобы не бежали за море враги Италии? Я не видел их там. Я гордился своим монастырем. В этом монастыре пятьсот лет назад был владыкою Франческо делла Ровере, что вскоре стал папою Сикстом Четвертым. Генуя назвала его именем одну из своих пьяцц...
— Мы познакомились на этой улице,— сказал Пиппо.— Мы встретились с Клодиной на пьяцце Сикста Четвертого.
Дон Гайярдоне его не слушал. Он плакал. Пил вино и плакал, потому что затоптали самое для него святое — его веру.
— Я верил в святость этого места,— говорил он.— Я верил в благочестие братьев-реформатов, живших в своей обители на горе надо мной. И если б они вышли в этот взбаламученный мир, я бы ничего не сказал о них плохого. Но они продолжают сидеть за высокой оградой монастыря, а к ним ежедневно ездит черная машина с белой капитолийской волчицей и возит каких-то людей с рыжими волосами, таких волос не увидишь у итальянцев. Кто они, эти выкормыши, вспоенные волчьим молоком? Откуда они и почему скрываются в нашем монастыре? Никто не видит и не знает этого, а старый дон Гайярдоне видит, он все видит! И почему же тогда в священных книгах написано: «Идем не для того, чтобы видеть, но чтоб не видеть»? Почему?
Дон Гайярдоне совсем обессилел. Он упал грудью на стол, пробовал еще что-то говорить, но только бормотал неразборчиво, без толку водил по столу руками, словно собираясь плыть куда-то, хотел поднять голову, но она отяжелела и не слушалась его.
Пиппо взглянул на Клодину: что с ним делать? В комнате была только одна кровать. Семейная металлическая кровать, старая, с облупленной краской на спинках, застеленная цветастым покрывалом — единственной ценной вещью в этом убогом жилище. Еще стоял на кухне узенький топчан, но устроить на нем ложе для дона Гайярдоне было как-то неловко, он все же был здесь гостем, к тому же и посаженым отцом. Мать Клодины тоже поняла безмолвные взгляды, которыми обменивались молодые. Она подошла к кровати и приготовила постель.
Дон Гайярдоне заснул, как только его уложили.
— Мы пойдем к морю,— сказала Клодина,— немного погуляем.
— Идите,— сказала мать.
Пиппо ждал Клодину на улице. Он обнял ее, и они спустились к морю, перепрыгивая с камня на камень.
Когда они очутились уже на самом берегу, когда почувствовали у себя под ногами шорох морской волны, легко разбивающейся о камень, Клодина тихо засмеялась.
— Ты чего смеешься? — спросил Пиппо, заглядывая ей в лицо.
— Я смеюсь оттого, что на нашей кровати спит дон Гайярдоне.
— Да, твоей матери сегодня негде лечь.
— Мама устроится на топчане. А мы?
— Мы можем и не спать в такую ночь.
— Но на нашей кровати — дон Гайярдоне!
— Все равно мы ведь не были у священника.
— Мы обручены. Ты прошел всю войну и остался жив, разве этого мало? Разве священник даст тебе нечто большее, чем дал конец войны?
— Я тоже так думал, но ты...
— А раз думаешь ты, то я тоже... Поцелуй меня.
Он обнял ее худенькие мальчишеские плечи и привлек к себе. На ее губах сохранился терпкий вкус вина, черные волосы пахли морем. Оба закрыли глаза, потому что все равно не видели ничего. Когда наконец они оторвались друг от друга и раскрыли глаза, увидели море и небо. Вода в море была глянцевито-черная, как живое серебро. И небо было серебряное. Молодой месяц висел в нем рожками вверх, узкий, как челнок.
Где-то вызванивали колокола, возвещая конец карнавала. Когда-то Пиппо считал, что колокола общаются с богом. Знал, что они оплакивают мертвых, сзывают людей на молитву. Сегодня колокольный звон — на радость. Металлические голоса сплетались в одно-единственное слово: Клодина, Клодина, Кло-ди-на, Клодин-дин-на!
— Пора,— сказал он.— Ты иди. Отдохни.
— Куда же я пойду?
— К матери.
— А ты?
— А я поброжу здесь.
— Я не хочу оставлять тебя одного.
— Ты устала.
— Ни капельки!
— Кроме того, мне необходимо подумать.
— О чем же тебе думать?
— Ну... о чем. Ведь теперь я буду твоим мужем, у нас будет семья, нужно о ней заботиться...
— Лучше поцелуй меня! Давай походим по берегу. Тут совсем близко — пляж. Песок. Настоящий песок. Мы можем выкупаться. Ты не боишься купаться ночью?
Они добрались до песчаного пляжа, мгновенно разделись и побежали в море. Белые руки Клодины светились под лунным светом. Вода стекала с них крупными каплями и горела бликами белого сияния. Потом девушка перевернулась на спину и лежала на воде, выставив молодому месяцу острые соски маленькой груди, распустив волосы.
— Я плаваю как рыба. А ты умеешь плавать? Давай заберемся в море так далеко, чтобы не видно было берега.
— Давай.
Долго плавали они, плескаясь и брызгая друг на друга, били ногами по теплой и мягкой воде. Когда вернулись на берег, уже светало.
— Теперь ты пойдешь и немного поспишь,— сказал Пиппо.
— А ты?
— Я устроюсь где-нибудь на улице. Не сбрасывать же мне с постели дона Гайярдоне.
— Завтра кровать будет наша. Поцелуй меня, и я пойду.
Он проводил Клодину домой, а сам снова спустился к морю. Долго сидел, смотрел на воду, ни о чем не думая. Счастье переполняло сердце. Клодина принадлежит ему. Клодина! Клодина! Клодина!
Имя звенело у него в ушах, словно звон колоколов Италии. Клоди-дин-на.
Когда заалело за горами, высоко на границе неба и щербатой каменистой земли обрисовались неуклюжие очертания францисканского монастыря. Только тогда Пиппо вспомнил рассказ дона Гайярдоне о подозрительных людях, скрывающихся за монастырскими стенами. Вспоенные волчьим молоком. Кто они? Почему он не расспросил как следует дона Гайярдоне? Да и знал ли дон Гайярдоне что-либо определенное? Он сам, Пиппо Бенедетти, должен был узнать обо всем. Это нужно было сделать сразу, как только услышал рассказ дона Гайярдоне. У него в кармане был репортерский жетон «Униты». Он коммунист! Чувствовал себя ответственным за дела всего мира. Быть может, там скрываются фашисты? Быть может, собираются там не только итальянские фашисты, но и немецкие? Рыжие монахи, рыжие пришельцы, говорил дон Гайярдоне. Почему он не пошел туда сразу? Забыл или не хотел, чтобы об этом знала Клодина? И Пиппо решился.
Путь его лежал в монастырь. Дорога оказалась тяжелой и далекой. Когда он очутился наконец у ворот, над горами показалось утреннее солнце. Генуя лежала далеко внизу, белая и блестящая, как перламутр. Только на соборе Сан-Лоренцо выделялись тигровые полосы в этом белом городе, но отсюда Пиппо не видел собора, помнил его со вчерашнего дня.
Монастырская стена заросла бугенвилией. Фиолетовые, как морская вода у скал, цветы свисали над калиткой, к которой приблизился Пиппо. Потемневшая от непогоды веревка пряталась среди густой зеленой листвы. Бенедетти дернул за веревку — за стеной раздался звонок, но никто не открыл калитки, и Пиппо дернул еще раз. Наконец тяжелая калитка заскрипела, и толстый монах, с глазами фанатика, недоверчиво и подозрительно уставился на Пиппо.
— Чего тебе, сын мой? — спросил он.
— Я из газеты,— сказал Пиппо и махнул перед носом у монаха своим жетоном.— Репортер римской газеты, отче!
Он нажал плечом на монаха, а когда тот не проявил готовности отступить с дороги, слегка оттолкнул его и очутился по другую сторону стены. Вошел в обитель, подготовленный к хорошему и к плохому. Увидел кампаниллу — стоящую отдельно колокольню,— высокую и суровую. Увидел часовню с отворенной дверью. В ее темной пустоте горели свечи. Черно-красные цвета господствовали там, геральдические краски ночи, цвета смерти, пожарищ, засохшей крови. Прежде эти краски вызывали в сердце Пиппо торжественность и экстаз, теперь напоминали о войне, смерти и крови. Он прошел мимо часовни твердыми шагами и повернул дальше, к кельям, и в сердце у него были только хмурые воспоминания и ненависть.
В кельях были отворены окна. Пиппо заглянул в одно из них, в другое... Солома на полу, грубо вытесанные кресты по углам. Быть может, дон Гайярдоне ошибся? Быть может, здесь живут только фратрес пацифици — братья мира,— как именуют себя францисканцы?
За длинным помещением трапезной брал начало монастырский сад. Пиппо ступил на белую дорожку. Белые дорожки в саду, белые, вытоптанные дорожки среди олеандров. Ах, олеандры! Как пахнут они после утренней мессы, освеженные росой, полные чистоты и красоты!
Навстречу Пиппо шел отец приор. Мрачный привратник что-то шептал ему на ухо. На лице у игумена было удивление, гнев и возмущение. Посторонний человек в его обители. Непрошеный гость!
Игумен не благословил пришельца. Осенил себя крестом, охраняя троекратным крестным знамением. Божье число — три — тайна смерти и воскресения, божья троица — бог-отец, бог-сын, бог-дух святой, древнее мистическое число, ведущее свое начало еще от древних египтян с триединым божеством — Озирис — Изида — Горус. Отец приор в последнее время пребывал в плену единственного чувства — страха. Он боялся всего на свете. Искал успокоения в старых церковных книгах, докапывался до глубоко и прочно сокрытых тайн веры и спасения, искал забвения в древних учениях, сулящих покой и защиту для души, измученной страхом и опасностью.