Короткое и резкое, как выстрел, испанское «Но пасаран!», кем-то нацарапанное кровью на стене, Елена увидела в маленькой и полутемной тюремной камере, когда гитлеровцы арестовали ее в годы антинацистского Сопротивления. Не думала она тогда, что придется не раз в жизни произносить это слово-клятву, которое было понятно людям многих национальностей после гражданской войны в Испании. И после новой трагедии в Сантьяго «Но пасаран!» звучало в устах не только чилийцев, но и греческих гостей. После того как Елена медленно опустила сжатый кулак, она стала вспоминать дни своего ареста, кровавую надпись на тюремной стене…
Да, ее похитили в изгнании, когда вместе с отцом скрывалась в горной деревушке. В той деревушке она и встретила маленькую Лулу девочку, которая осталась без родителей, убитых фашистами. Тогда Лулу было три года. Девчушка осталась со своим дедом, то и дело звала мать и немного успокоилась, когда в доме появились Елена и маэстро Киприанис. Елена привыкла к милой, ласковой девочке, которая называла ее: мамой. Но судьбе суждено было еще раз оставить несчастную Лулу без матери. Случилось это после того, как Елена внезапно исчезла — не вернулась с прогулки в сельской долине, которую называли «Долиной блужданий».
Что-то темное опустилось на Елену, цепкие руки грубо схватили ее, зажали рот и быстро понесли… Елена даже не успела крикнуть, позвать на помощь. Она услышала хриплый возглас: «Шнель! Шнель!» Потом ее бросили в автомашину и повезли. Сквозь шум мотора она слышала обрывки фраз на немецком языке. Одно было ясно: гитлеровцы обнаружили место пребывания Киприанисов. Мысль о том, что жизнь отца в опасности, острой болью отдалась в сердце.
Наконец машина остановилась. Тот же хриплый голос нетерпеливо крикнул: «Шнель! Шнель!» Елену внесли в помещение. Когда дверь захлопнулась, девушка сбросила с себя покрывало и огляделась. Узкая комната с грязными стенами. Маленькое зарешеченное окошко. Фашистский застенок. Тюрьма. Да, она в тюрьме, в одиночной камере. Теперь надо ждать допросов и пыток. От сознания безысходности и бессилия тяжелый комок подкатил к горлу, стало трудно дышать… Вопль отчаяния вырвался из груди Елены. Она закусила губы, чтобы заглушить рыдания, старалась успокоиться до того, как сюда войдут ее истязатели. Повернулась к стене и вдруг увидела нацарапанные кровью слова: «Но пасаран!» Разными почерками, карандашом или чем-то острым узники камеры писали на стене то, что хотели оставить людям. Их слова дополняли друг друга и становились для нового заключенного завещанием борцов за свободную Элладу.
«Кто верность не хранил друзьям, как верность флагу воин, достоин разве счастья тот? О нет, он не достоин!» Под этими словами, написанными карандашом, тем же почерком наспех было нацарапано, видимо, гвоздем или кусочком проволоки: «Сегодня на рассвете меня расстреляют. Я жду… И не боюсь. Горжусь, что умираю за наше общее дело. Я сохранил верность боевым товарищам и поэтому счастлив. Мои друзья, мой сыновья отпразднуют победу. За мной уже идут. Последними словами будут слова песни-набата… Ваш Панайотис Коккинос. 26.8.41 г.».
Елене стало холодно, словно сама смерть прикоснулась к ней. Она еще раз посмотрела на дату и подсчитала, что тот, кто остался верным друзьям и делу борьбы с врагами Греции, погиб четыре месяца назад. «А знают ли об этом на воле, его родные, его сыновья? Или был человек — и его не стало? И что дала гибель одного человека? Кто слышал последнюю в его жизни песню?»
Второй заключенный писал: «И я красивым быть хотел бы, и храбрым тоже быть. И дар певца иметь. Вот и все — других даров не нужно». Елена перечитала первые строки и поняла, что второй приговоренный к смерти хотел быть похожим на того, кто, по-видимому, славился красотой, мужеством и даром певца. И тот, кто хотел быть таким, как расстрелянный Панайотис Коккинос, писал 1 сентября 1941 года: «Сегодняшнее утро — последнее в моей короткой жизни. Сразу три даты. Сегодня я родился. Мне двадцать лет. Сегодня вторая годовщина мировой войны. Сегодня меня расстреляют. Сегодня я говорю последние слова. Верю: фашизм будет разгромлен и уничтожен. Жалею, что не доживу до того дня. Я не исполнил своих желаний, не стал певцом для моего горячо любимого народа. Но я оставил друзьям несколько песен. Они будут жить, а в них буду жить и я. Прощайте. То же буду петь под дулами автоматов. Димитрис Гекас».
Двадцать лет! Столько же, сколько и ей, Елене. А что она слышала раньше о своем сверстнике — певце и сочинителе песен? В двадцать лет он ушел из жизни, уверенный, что останется жить в своих песнях. Таких сильных, убежденных в своей правоте людей Елена уже знала: была с ними на Олимпе, в доме Яниса, такими были ее отец и Никос. Завещания смертников, написанные на стене, потрясли Елену. Но надо было еще прочесть остальные надписи. Третий почерк принадлежал женщине. Афинская студентка Мелина Ригас писала: ее ссылают в концлагерь, она отомстит врагам Греции, за погибших двух братьев и ее боевого друга, от своих убеждений не откажется.
«А эту девушку из Афин я знаю? — подумала Елена. — Может быть, не раз встречались с Мелиной на концертах, просто на улице, может, жили где-то совсем рядом, пели одни и те же песни, читали одни и те же книги? В жизнь студентки тоже ворвалась война, и она не захотела покориться. И вот она на острове смерти. Ее, наверное, пытали, заставляли отказаться от друзей, отречься от убеждений, а она выстояла, не согнулась, не сдалась».
Елена попыталась определить возраст, характер, судьбу авторов завещаний. Ни один из участников не сожалел, не роптал, не просил о пощаде. Елена смотрела на стену — и перед ней возникали лица узников камеры. Ей казалось, что здесь, она не одна, что на нее смотрят те, кто уже был здесь, что сама Эллада поддержит ее в будущих испытаниях. Теперь она причастна к тем, кто принял муки, кто пошел на смерть, но не покорился врагу. Отныне ее жизнь — продолжение судеб тех греков, чьи имена, остались на тюремной стене. Подобное чувство Елена уже испытала однажды, когда отец отказался выполнить приказ сыграть песню-набат. Елена должна бороться не только за себя: за своего погибшего сверстника Димитриса, за афинскую студентку Мелину, за всех, кто оставил завещание товарищам по Сопротивлению.
…Елену долго вели длинными и узкими коридорами, мимо множества камер. Два гестаповских офицера предложили фрейлейн Киприанис сесть и посоветовали быть разумной.
Долго тянулся допрос. Елена отвечала, что ничего не знает, или просто молчала. Оказавшись снова в камере, она попыталась осмыслить все, что было во время допроса, и пришла к выводу, что гитлеровцы еще не были в селе, где скрывается отец.
На следующий день ее опять повели на допрос. Один из офицеров, видимо старший, сразу же предложил:
— Джентльменское соглашение, фрейлейн. Вы рассказываете все, что знаете о партизанских отрядах, а мы освобождаем вашего отца…
— Он арестован? — испуганно спросила Елена.
Немцы переглянулись. Затем тот, кто начал допрос, сказал:
— От нас, фрейлейн, еще никто не уходил. Так вот. Мы призываем вас к благоразумию. Вы избрали, поверьте, совсем не тот путь. Вас ждет успех, блеск рампы, деньги, много денег и много славы. А вы лезете под дуло автомата, как эти фанатики, которым в жизни просто-напросто не нашлось места. Да, вы гречанка и не хотите служить нам. Мы предоставляем вам, фрейлейн, свободу выбора любой страны. Кстати, фрейлейн, с вами желает встретиться ваша мать.
— У меня нет матери! — отрезала Елена, еще раз отказавшись от своей матери, которая предала мужа, дочь, семью, свою родину, выйдя замуж за какого-то чина в Германии.
— О, нельзя быть такой жестокой… — Гестаповец вытащил из бокового кармана бумажник и извлек оттуда фотографию. — У меня тоже есть мать. Она была балериной. У артистов, фрейлейн, своя жизнь. Надо быть снисходительной к некоторым их слабостям. Но если вы не желаете видеть свою мать, то встреча с отцом для вас будет более приятной?
— Вы меня отпускаете? — не поняла Елена.
Фашисты явно не торопились с ответом.
— Только после того, фрейлейн, как вы ответите на наши вопросы, — произнес второй немец. — Мы можем быть терпеливыми. У нас имеются и другие методы развязывать языки. Нас интересуют партизаны, а вас — ваш отец.
Елена быстро встала. По ухмылкам — гестаповцев Елена поняла, что допустила ошибку. Не надо было вскакивать и нервничать. Фашисты постараются использовать ее любовь к отцу.
— Хочу предупредить вас, фрейлейн, — вкрадчиво сказал призванный блондин, — что мы устроим, если только вы пожелаете, вашу поездку за границу вместе с маэстро. Опять займетесь музыкой, пением. А может быть, пожелаете вернуться в Афины? Там простят Киприанисов. Как видите, фрейлейн, выбор большой. Дело за вами.
— А если я выберу другое?
— Не советую, — последовал ответ. — Вы созданы, фрейлейн, для сцены, а не для виселицы. Примите наши предложения — и вы свободны. У вас влиятельная мать, но вы отказываетесь от нее. У вас был богатый друг, но теперь он не пользуется нашим доверием. Вы ведь знаете Пацакиса… младшего Пацакиса? Он бежал. Находится в оппозиции к новому режиму. Но это, фрейлейн, только так, для вашего сведения. Мы даем вам подумать еще сутки. Но сроки истекают, и вы вынудите нас… переменить тон нашего разговора.
Но на следующий день Елену не повели на допрос. В камеру пришли и сообщили, что ее повезут к большому начальству.
— Не хотите ли вы, фрейлейн, к этому что-нибудь добавить? — с издевкой сказал гестаповец, глядя на стену с надписями заключенных.
— К сожалению, я пока не имею на это права, — с вызовом ответила Елена.
— О, вы еще на это надеетесь, не правда ли? Или вы уже избрали иной путь, чем эти… герои?
— Нет, путь у нас один. На этой стене все написано.
— И вы не хотите остаться в стороне от этой дороги?
— Нет, не хочу.
Гестаповец, играя роль воспитанного человека, показал на дверь. В коридоре стояли двое вооруженных солдат.
Елена даже не успела оглянуться, чтобы запомнить это мрачное тюремное здание, большой двор, окруженный высоким забором. Ее втолкнули в закрытую автомашину, двое солдат сели рядом. Машина тронулась в путь.
Под покровом темной, беззвездной ночи в Пирее готовилось к отплытию судно под флагом нейтральной Панамы. На пирсе не было обычного шумами суеты, какие бывают перед выходом судна в открытое море. Немногочисленная команда и несколько докеров молча делали свое дело.
В самой лучшей каюте судна находился турецкий подданный, богатый коммерсант. Об этом свидетельствовали документы. Но ни турецкий паспорт, ни округлая мусульманская борода, ни темные очки не помогли сохранить тайну Пацакиса-младшего. Он вышел в коридор и оказался в другой каюте, где на маленьком диване сидела ошеломленная Елена.
— Наконец-то мы вместе! — воскликнул Ясон.
После небольшого замешательства Елена спросила:
— Может быть, вы мне объясните…
Ясон предупреждающе поднял руку и торжественно произнес:
— Операция по спасению была проведена блестяще! Теперь все осталось позади. Впереди свобода!
— Что это за спектакль? Объясните же наконец! — раздраженно сказала Елена.
Ясон самодовольно улыбнулся.
— Кому же я все-таки обязана своим спасением? — настаивала Елена.
— Патриотам свободной Греции! — не без рисовки ответил Ясон.
— Какое отношение ко всему этому имеете вы? — удивилась Елена.
— Вы уже не видите во мне грека? — Ясон сделал вид, что обижен. — Не потому ли мы, как чужие друг другу люди, разговариваем на «вы»? В Египте, в Каире, я еще докажу свою любовь к Греции. Вы еще меня оцените. А теперь спокойной ночи. Вам надо отдохнуть. Утром я зайду к вам. Прощай, Елена. В Каире ты получишь все, о чем мечтаешь.
— А где мой отец?
— Он тоже будет среди… патриотов Эллады, — прозвучал ответ. — Наши люди постараются переправить его в Египет. Там, в горах; очень опасно. Таких людей, как маэстро, сами партизаны и мы, патриоты, переправляем туда, где находится законное правительство Греции. Даю слово, что это так и будет.
— А где ваш отец? — спросила Елена.
— Он делец, и он вне политики, — уклончиво ответил Ясон. — Спокойной ночи!
Ни о каком сне не могло быть и речи, хотя Елена очень устала, была измучена. События, происшедшие с ней, не поддавались объяснению. Подумать только: вместо камеры смертников, откуда патриотов вели на расстрел или отправляли на острова смерти, она в каюте парохода, который увозит ее от преследователей. Но увозит и от отца, от родины. Если бы ее спас Никос или кто-то из тех, кого она видела среди партизан и подпольщиков, то в этом не было бы ничего странного. Теперь же выходило, что ее спас Ясон, который находился по другую сторону баррикад. От сознания своей беспомощности Елена приходила в отчаяние, но после раздумий пришла к выводу, что надо терпеливо ждать.
…От Лулу, как и от маэстро, скрыли, что Елену похитили. Елена все не возвращалась. Маэстро каждую минуту спрашивал о дочери. Но никто не решался сказать ему правду. Партизаны были склонны думать, что похищенная содержится в гестапо. Никос готов был на самые рискованные действия, но ему сообщили о заметке в «оппозиционной» газетке и о возникшем подозрении, что Елена действительно в Египте. Никосу вспомнились все разговоры Елены о Каире, о загубленной карьере, однако он не верил, что Елена способна бросить отца, родину. А здоровье маэстро Киприаниса ухудшалось, и профессор Никифорис не надеялся на благополучный исход. Никос не отходил от своего учителя. С осиротевшей Лулу, которая только и звала Елену, всегда находилась Хтония.
Иногда маэстро, когда ему не спалось, просил Никоса вместе с ним совершить «путешествие по эфиру». Никос понимал, почему учитель хотел слушать радио, а вдруг что-нибудь узнает о Елене? Но ни на одной волне ни одна радиостанция не сообщала умирающему о его дочери. Мир был занят войной. И вдруг однажды ночью диктор на греческом языке сообщил: группа музыкантов-эмигрантов из Греции предполагает организовать концерт в Каире и собранные деньги отправить тем, кто в Греции страдает от оккупантов. Среди участников благотворительного концерта была названа Елена Киприанис. От неожиданности Никос вздрогнул, потом стал крутить колесико маленького радиоприемника. Но отделаться от услышанного он уже не мог. Никос с опаской посмотрел на учителя. Слышал ли он? Лицо маэстро Киприаниса было спокойным, словно он крепко и безмятежно спал. Никос, заподозрив неладное, наклонился к учителю и отпрянул. Маэстро Орфей Киприанис ушел из жизни, так и не узнав о том, что произошло с его дочерью.