Пинежская тетрадь 8–31 июля 1967 г.

Москва — Ленинград — Архангельск — река Пинега — Архангельск — Соловецкие острова

Летом того же 1967 года мы с моим другом Юрием Михайловичем Ростом, ныне известным журналистом, фотографом и телеведущим, решили провести отпуск в путешествии по реке Пинеге в Архангельской области. Добравшись до посёлка Пинега, мы проплыли и прошли примерно километров 150 по реке, а в конце путешествия сплавали на Соловецкие острова.


С Юрием Михайловичем Ростом.


Ленинград. В «Кавказском» на Невском проспекте приказали точно, чтобы сациви подали в трёх посудах, потому что знали, что надуют. Всё равно принёс в одной, сукин сын! Румян, кругломорд, с вороватыми беглыми глазёнками. Быстро учуял, что мы пришли поесть крепко, и блистал услужением: «Вам разложить?.. Прикажете жарить цыплят?.. Разрешите тарелочку сменить…»

* * *

Архангельск. Нашли дешёвую гостиницу на стадионе: 7 коек. Это значит, что ночью можно взять вторую подушку и одеял сколько хочешь…

В городе — узбекский цирк. На афише — жуткий человек: «Популярнейший клоун Шульгин!», «Акробаты на верблюдах!» В городе Коми — оперетта! Не в том смысле, что комическая, а в том, что из Коми АССР. Бездна соблазнов, но мы идём на стадион, на городские состязания городошников.

Белые на синих. Синие ловчей. Первый у них — красавец в велосипедной майке с карманами на спине, ручищи, ножищи, грудища, кругом одни желваки. Бьёт сильно, хищно, раздувая ноздри. Одноглазый — тоже в его команде. Тихий, кажется пьяный, но скрытно, с приседающей старческой походочкой, вовсе безо всякой спортивной формы, в чём есть: белая рубашка, пятнистые брюки пузырями. Но как бьёт, шельма! Бита летит, вращаясь вокруг своего центра, как пропеллер, стелется над землёй и опускается точно за чертой. Городки разлетаются разом с дробным сухим щелчком. Все слабее одноглазого! Один всё в бугор лепил, всю землю изрыл, словно поросята ковырялись. Другой — немолодой, верно рабочий, человек, стыдливо сознающий свою неумелость, промахнувшись, быстро отходил за спины товарищей, кротко и виновато улыбаясь. Третий тёр пылью руки, примеривался, чуть подкидывая и поворачивая в руке биту, а, промахнувшись, негромко говорил в пустоту: «Лёгкая, зараза…»

* * *

Самолет «Архангельск — Пинега». Чистые леса и пустые, пронзительно зелёные пространства болот на месте сведённого леса. Цвет яркий, сочный, как на фотографиях в «Life». Без лодок и самолётов никакие передвижения здесь невозможны. Брошенный человек и в 10 километрах от жилья погибнет.

* * *

Плывём на барже по Пинеге и пьём с Ростом крепкий югославский напиток под названием «Виньяк» — уже не вино, но ещё не коньяк. Нам помогает Георгий Петрович Мартыненко, несмотря на такую фамилию — натуральный грузин из села Ацкури в 18 км от Боржоми. В 1942 году его молоденький брат ушёл на войну, и с тех пор Георгий никогда его не видел. Но брат жив! После войны друзья уговорили его поехать с ними в Новую Лавелу на Пинегу, где он и остался, работает механиком на лесосплаве, женился, у него двое детей. Георгий знал, что дорога к брату будет долгой. Он вёз ему все щедрые дары Грузии. Но он никогда не думал, что дорога будет такой длинной! И он съел и выпил сам все дары и плывёт пустой. Он мучается от того, что явится без подарков, но понимает, что он уже у цели и глупо поворачивать назад.

* * *

Осушив бутылку «Виньяка», мы с Ростом решили, что выбрасывать красивую бутылку на винте просто так пошло. Мы подумали, и Рост сочинил такое воззвание:

«СРОЧНО ПЕРЕСЛАТЬ В МОСКВУ!

Нашедшего эту бутылку просим сообщить по адресу: Москва, А-47, ул. «Правды», 24, «Комсомольская правда», что мы пока живы и впредь готовы выполнить любое задание редакции. Обнаружен след мастодонта. Идём по следу.

Я. Голованов, Ю. Рост. 17.7.67»

Я завинтил бутылку и бросил в реку. А если действительно выловят?!..

Выловили. И об этом мы узнали, уже вернувшись в Москву. Ношу записку прислали в редакцию с сопроводительным письмом:

«Комсомольская правда». Сообщаем, что данная записка найдена в бутылке, плывшей по реке Пинега около д. Шатогорка 18.7.67. Направляем по адресу.

Секретарь партийной организации колхоза «Искра»

А. Ситникова. 20.7.67»

* * *

Дорогою в сельской местности русского Севера называется та часть пространства, которая наименее пригодна для езды и ходьбы.

* * *

Анна Ивановна Лукина в селе Михеево наговаривала нам старинный северный плач невесты, в котором разбросаны удивительные слова: «разостанюшки приходят» (приходиться расставаться), «чуженин» (чужой человек), «уж, ох темнёшенько да тошнёхонько» (припев-речитатив). Её же слова: «немудрая деревенька» (деревня, брошенная людьми), «без гармошки-то сухо праздновать… Раньше в праздники нарядются, только шуркоток стоит» (шуршат праздничные наряды).

* * *

Пинежская поговорка: «Хорошо картошку есть, да соли много надо». Тут всегда были трудности с солью. Соль была только привозная.

* * *

«Давай рюмкой щёлкаться будем!»

* * *

«А лошадь! Знаешь, какая лошадь была?! В кожу не помещалась!!»

* * *

В каждой деревне — свой праздник. В Михеево — Заговень, в Вельтево — Троица, в Чикинском — Петров день. В Чикинском на Петров день и познакомились мы с братьями Гусевыми — Афанасием и Иваном. Праздник был в самом разгаре.

Афанасий сам подошёл к нам на улице. Разговорились. Афанасий работает на лесосплаве, зарабатывает до 180 рублей в месяц, деньги по местным понятиям очень большие, и почти все их пропивает. Как положено, жалуется на свою необразованность и бедность.

— Всё ведь своим горбом, Слава, своими руками, — с пьяной жалостью к самому себе говорит Афанасий и, поставив на брёвна стакан с пивом, протягивает мне руки с коричневыми от загара кистями, а выше — совершенно, до голубизны, белые, так что кажется, будто Афанасий в перчатках. — Никаких тебе механизмов, никаких тебе машин…

— Да как же, — робко возражаю я, — а вот трактор трелёвочный на том берегу…

— Трактор?.. Есть трактор! — подумав, соглашается Афанасий. — А что он, трактор-то? Всё одно на горбе таскаешь…

Что, где и когда Афанасий таскает «на горбе», из дальнейшей беседы я так и не понял…

К Ивану Гусеву привели нас его дружки. Привлечённые фотоаппаратами Роста, к нам подошли ещё двое. Один — высокий, худой, в подвёрнутых резиновых сапогах и в синем мятом кителе лесника, оказался мастером лесосплава. Мастер был пьян столь круто, что постоянно находился на границе падения. Когда его влекло к какой-нибудь кочке, на которую он непременно должен был свалиться, мастер начинал быстро ходить по кругу, инстинктивно используя эффект центробежного движения, который не давал ему упасть. Глаза его то бессильно закатывались в алкогольной муке, то выкатывались снова, но не смотрели по сторонам, а равнодушно разглядывали что-то очень маленькое впереди и словно слегка дымились.

Второй — Вася — тоже был давно нетрезв, но в отличие от мастера был мягок, откровенно весел, круглая красная физиономия его излучала довольство жизнью, он постоянно улыбался, счастливо гримасничал и подмигивал, словно напоминая нам о некоем связывающем нас тайном сговоре, намекая на секретный, объединяющий нас с ним замысел.

Разговор начался с обычных выяснений, кто мы и откуда. В свою очередь мастер с трудом объяснил нам, что двенадцать годов служил лесником, откуда и китель, и пуговицы с дубовыми листьями. Вася сказал, что служил в Германии шофёром у главнокомандующего Гречко. Заслышав это, мастер встрепенулся. Слова Васьки несказанно его удивили:

— Как шофёром?! — он словно протрезвел. — Как шофёром, если у тебя и удостоверения шофёрского нет?

— Есть! — вызывающе отрезал Васька.

— Нет! Не ври, Васька! Какой ты шофёр? Нет у тебя документа!

— Есть документ!


Васька.


— Покажи!

— С собой нет, а дома есть!

— Врёшь!!

— Пошли в Труфаново, покажу!

Деревня Труфаново за рекой, километрах в четырёх отсюда, и предложение это мастер оставил без внимания. В это время солнце скрылось, подул холодный ветер, я был в одной рубашке с короткими рукавами и вмиг оделся гусиной кожей. Начался дождь. Мы с Ростом затосковали о тёплой избе, но никто нас не звал.

— Может спрячемся, дождь переждём, — робко заметил я мастеру.

Но тот уже настолько был поглощён наглой ложью Васьки, что дождь был ему нипочём.

— Нет, ты только скажи, Васька, зачем ты, х… пес, людям голову мутишь? — кричал мастер. — Какой ты шофёр?! А? Ты отвечай мне!

— Шофёр! — гордо выкрикнул Васька и снова лукаво нам подмигнул.

— Да таку пере…бень, как ты, командующий и в машину-то не посадит!

— Посадит, ещё как посадит, — спокойно парировал Васька.

Дождь пошёл сильнее, застучал по бревнам, зашуршал в траве.

— Может, в избу пойдём? — спросил Рост.

— Айда в избу, там и разберёмся, — поддакнул я.

— Ё… твою мать! — завопил мастер на всю деревню. — Васька, солдат, у Гречко шофёром был!!

— Я — сержант, — Васька с достоинством сплюнул.

— Ну, может он и был шофёром, ведь у командующего много шофёров, — взмолился Рост, по очкам которого текли капли дождя.

— Да какой же он шофёр?! — оживился мастер, не обращая на нас с Ростом никакого внимания. — Ну, Васька, х…еват же ты!

— Не х…еват, а правда!

— Ну х…еват! — приговаривал мастер с издевательским восхищением. Весь этот спор и Васькино упорство он принимал так близко к сердцу, словно был биографом маршала Гречко. Мы с Ростом уже решили идти в избу к Афанасию, но, почуяв опасность лишиться свидетелей в столь важном споре, мастер решительно сказал:

— Пошли к Ивану!

В избе Ивана за столом сидело шесть мужиков. Седьмой — младший брат Гусев, имени которого нам не суждено было узнать, лежал под кроватью, как вещь, голова его высовывалась подле ножки, как брошенный сапог либо угол чемодана. Жена Ивана мыкалась позади лавок с ребёнком на руках и подливала пиво в большую медную братину[208].

Иван, хозяин, парень молодой, небрежный, смотрел мимо всех, говорил смело, прямо и нам, гостям, о которых знал уже всё, никакого особого внимания не уделял. Пригласил к столу, налил водки («вина»), наложил в наши тарелки колбасы, сёмги и щуки, потом сбегал в горницу, вынес оттуда ещё две зелёных поллитровки и замер, переживая произведённый эффект. Стол поощрительно загудел.

За столом сидели: дед Андрей — отец братьев Гусевых, коротко стриженный, смотрел трезво, пронзительно. Женя — человек от «вина» бессмысленный. Справа от Жени сидел Аркадий, который был много трезвее других, обходительнее и опрятнее в одежде. Он выделялся среди других сплавщиков хотя бы тем, что, когда разговор коснулся Ленинграда, он даже вспомнил коней на Аничковом мосту. Слева от пьяного Жени сидел Витя, тип не местный, кудрявый блондин, с лицом не деревенским и не интеллигентным, коварным. На Вите был чёрный, изумительно дурно сшитый костюм, такой нескладный, что можно было думать, что это первый костюм в истории человечества, что многовековой портновский опыт вообще не существовал. Последнего звали Сашкой. Это был крепких костей плешивый мужик с лицом сатира, которому на вид можно было дать едва ли больше 45 лет, в то время как, по его словам, ему было за 60.

Беседа промеж сплавщиков шла пьяная и бестолковая. Сашка рассказывал, как братья его не пришли ему помогать, когда он собрался рубить избу:

— Ну, комики! Рази это не комики? Чистые комики! — И наклонившись ко мне, доверительно сообщил: — Это я им такое название придумал: комики!..

Когда мы входили в избу, Васька где-то в сенях затерялся, но, несмотря на это, мастер, едва усевшись за стол, поспешил поделиться со всей компанией возмутившей его новостью:

— Васька-то наш, х…ев сын, грит, у командующего Гречко шофёром был!

— Вот те х…! — завопил из угла пьяный Женя и тут же снова впал в небытие.

— Это как же так? — строго спросил Аркадий.

— У него и прав-то нет ни х…! — тоже заметно возмущаясь, отметил Витя.

— Да и я говорю, что нет! — обрадованный поддержкой общества, закричал мастер.

— А вот есть! — раздался вдруг весёлый голос за спиной мастера, все обернулись и увидели Ваську, небрежно прислонившегося к косяку и картинно расставившего в проёме двери свои резиновые ботфорты. — Есть, как есть! — крикнул он и шагнул в избу.

— Покажи! — рванулся мастер. — Покажи, х…ев сын!

— А ты милицанер? — спокойно спросил Васька. — Какое право имеешь требовать документ?

— Имею! — исступлённо кричал мастер.

— Ни х… не имеешь! — отбрил Васька. — И показывать тебе ни х… не буду!

— Людям покажи! — молил мастер охрипшим от надсадного крика голосом.

— Людям покажу.

— Покажи!

— Покажу.

— Ну показывай…

— А ты мне не приказывай!

— Да ты тоже комик, Васька! Бля буду, ты комик, — обрадовался Сашка новой возможности употребить изобретённое им слово. Иван потянулся к братине с пивом. Вновь очнувшийся Женя с пыхтеньем, будто он ворочал валуны, старался оторвать «бескозырку» с очередной поллитровки.

— Как ты, Васька, мог быть шофёром у командующего, коли в те годы Гречко не был командующим? — с резоном спросил Аркадий.

— Был!

— Не был!

— Чуйков был! — заорал Витя.

— Ни х… не Чуйков. Жуков был, — глядя в сторону, небрежно бросил Иван. Кричали все сразу:

— Жуков?

— После Сталина Жуков был министром!

— Ни х…! А Булганин? То-то, еб…ныть!

— Точно!

— Гречко был командующим!

— Да и х… с ним! Вот я и говорю братьям своим, ну, говорю, и комики вы, мать вашу так…

— А Чуйков всё же был в Германии!

— Не был!

— А эти комики будто и не слышали, что я избу надумал ставить…

— Да если он командующий, у него шофёр — не меньше, как полковник! А то он — «шофёр»! Ну и х…еват ты, Васька!

— Васька! Отступись, Васька! Не был ты у Гречки шофёром!

— А после Сталина — Булганин…

— Иван, наливай! X… об этом говорить… Дед, давай стакан…

— Хватит деду…

— Дед сам знает, правда, дед?..

Рост тайком фотографирует деда, следя, чтобы в пылу спора не затоптали кофр с фотоаппаратами. Пытается протолкнуть его под кровать, но тело лежащего там братца не пускает…

Дождь кончился. Солнце высветило капли в умытой траве. Наконец, вся наша компания вываливается из избы. Витя, держась за плетень, мочится в огород. На улице спор о шофёре командующего вспыхивает с новой силой. Теперь уже все просят Ваську отступиться, но он, упрямо качая головой и, подмигивая нам с Ростом, твердит своё:

— Был! Был шофёром у командующего!

Из избы выносят братца и бережно кладут сбочь дороги в ласковую прохладную траву…

* * *

В деревнях больше горя, чем в городах. Больше болезней, больше покойников. В Подрядье первая изба по дороге из Чикинского — изба Макаровны. Сгорела. Видно, ей суждено было сгореть. О третьем годе до того занялся огнём лес, а изба рядом, ветер к ней. Старуха разделась донага и с иконой чудотворной обошла вокруг избы. Ветер и переменился: Господь помиловал. А теперь, вишь, сгорела…


Пинега. Петров день в Чикинском.


Макаровну и старухой не назовешь, крепенькая, румяная, морщин почти нет. Похоронила трех мужей. Потеряла пятерых сыновей: двух родных и трёх мужних. За несколько дней до нашего прихода похоронила дочь, умершую от рака. «Приехала из города шибко больна… Только недельку и пожила у меня… В воскресенье приехала, а уж в понедельник померла…» Говорит сокрушаясь, горестно качая головой, но спокойно.

Жизнь слепой старухи Постниковой в Вельтево (её рассказ мы записали на плёнку) — это какой-то вопль ужаса. Зачем Господь дал ей жизнь, если в жизни этой Он не дал ей ничего, кроме бесконечного горя?

Анна Ивановна Лукина в Михеево, Агния Егоровна Тихонова в Вельтево вдовствуют более 20 лет. У Акулины из Смутово током убило сынишку. Впрочем, детей хоронили все. Я не выбираю, это те женщины, у которых мы останавливались, с кем говорили наугад.

В Смутово на краю деревни в маленькой избушке живёт бабка Анна Степановна, знаменитая тут охотница, рыболов, промысловый человек. Муж умер, детей нет. Несколько дней назад её разбил паралич, отнялась правая сторона тела. Лежит одна, подняться не может. К ней заходят старушки, приносят молоко, шаньги. Сосед Андрей приколотил над кроватью верёвку с кольцом, чтобы, ухватившись левой рукой, она могла садиться.

— Как бы не удавилась Анна на моей верёвке, — озабоченно говорит Андрей. — В богадельню не берут… А она такая, что сможет…

Горе в деревнях не проточное, оно тут застаивается, как болотная вода.

* * *

Юрба стоит на горе так, что с реки её не видно. Дорога тянет вверх сначала не круто, леском, мимо скудных, усыпанных рыжей хвоей могил маленького кладбища, на крестах которого шуршат, как бумажные, пепельные веночки. Потом дорога идет круче — радостным цветущим лугом, где, помню, в ромашках катался гнедой жеребёнок, а потом ещё круче — светло-зелёным ржаным полем. Из-за пригорка сначала высовывается крона пушистой лиственницы и, для путника совершенно неожиданно — ряд серых крыш; ещё пять шагов — и перед вами деревня. Дома стоят свободно, как постройки на одном большом дворе. Вся деревня окружена тыном, рубленным из молодых сосенок, чтобы скотина не травила маленьких грядок подле домов с овсом, луком и картошкой. Чуть поодаль — скотный двор, амбарчики, похожие на избушки на курьих ножках, и баньки.

* * *

Кованые щеколды с ручками. Если в ручке торчит палка — дом заперт. Глядя с улицы, можно сразу определить, есть ли кто дома. «Дом на приставке» — значит никого нет. Замков тут не знают. Вернее знают, но замками старинной замысловатой работы с громадными ключами запирают («замыкают») тут только амбары.

* * *

— Бывало, пойдёшь в лес, так на гари целую плетёнку грибов наломаешь, хотя б и белых…

В этой простой с виду фразе много смысла. Гарь — места в лесу, где растёт белый пушистый мох. В сухую погоду он рассыпается под ногами в пыль. Горит с воем, лучше пороха. Если в разговоре вообще употребляется слово «гриб», то это груздь — царь грибов: их солят. Действительно, очень вкусный гриб. На втором месте — наш «козёл», которого тут зовут «жёлтым грибом» и который ценится наряду с груздем. А уж потом идёт белый гриб, который сушат впрок, сушёные моют, заливают кипятком и ставят в печь томиться. Их едят в супе или жарят. Подосиновики называют тут «красноплешниками», а маслята — «слизунами».

* * *

Самогон варят редко: не из чего, да и нужды большой нет, потому что в сельпо водка есть всегда, а кое-где и питьевой спирт (продукт истинно русский, аналогов, я думаю, нигде в мире не имеющий). Сами варят пиво и бражку. Для изготовления пива берётся ржаная мука грубого помола наполовину с ячменём и замешивается в чугуне до состояния каши. Чугун накрывают и ставят в печь «до утра», то есть в остывающую печь. Потом эту кашу выплескивают в кадушку и заливают кипятком. В печи накаляют камни и бросают в кадушку. Сусло остывает в кадушке часа 2–3, потом его сливают в вёдра. Когда совсем остынет, добавляют дрожжи, а для приготовления бражки — сахар. Выждав, когда процесс брожения закончится и пена осядет, разливают в бутылки. Никаких самогонных аппаратов я нигде не видел.

Пиво по вкусу напоминает скорее наш квас, но, разумеется, хмельнее.

* * *

«Калитки» — полулепёшки-полупирожки с картофельным пюре внутри.

«Шаньги» бывают «белые» — из пшеничной муки и «чёрные» — из ржаной. Основной продукт питания после чая и сахара. Молоко идёт в основном на приготовление шанег.

«Парено молоко» — топлёное молоко пьют и доливают в чай.

Баранки, пряники, конфеты — в зависимости от достатка.

В лесу много ягод: голубика, земляника, морошка, клюква. Но, по моим наблюдениям, ягоды собирают мало, разве что клюкву по осени. Покупной сахар идёт с чаем, на варенье не остаётся.

* * *

В лесу полно дичи, зайцы, лисы, медведи. Незадолго до нашего приезда в Михеево убили медведицу. Осиротевший медвежонок бродил рядом с деревней.

На прудах очень много уток. Подпускают так близко, что палку можно докинуть. В поле видел вальдшнепа.

В реках — сёмга, ловить которую запрещено, но все ловят и засаливают. Сёмга приходит на нерест, почти ничего не ест. После икромёта — тощая, невкусная («хуже трески»). Едят солёную треску. Сёмгу и лещей ловят на блесну спиннингом и маленькими тралами с крышкой, которые поднимают, почувствовав, что рыба ткнулась в сетку. На перекатах в быстрой воде ловят хариусов на «мушку». Голавлей и окуней ловят, наоборот, в спокойной воде «закидухами» — длинной леской с грузилом без поплавка, но с 2–3 крючками, на которые насаживают обязательно живых миног. Миноги маленькие, есть щуки, ерши, верховодки. Пашка — внук Анны Ивановны Лукиной — показывал нам остроумное рыболовное приспособление — «катюшу», величиной с обувную коробку, похожую на маленький катамаран. На «катюшу» крепится длинная леска со многими «мушками», образуя подобие перемёта, в нужном месте укрепляется свинцовое грузило, и эта штука, подчиняясь неведомым законам гидродинамики, способна дрейфовать против течения, если вести её с берега. Она играет роль плавучего якоря и позволяет рыбаку передвигаться по берегу вверх-вниз. Конструкция «катюши» зеркально меняется в зависимости от того, на правом или на левом берегу находится рыбак.

Надо отметить, что всё, связанное с рыболовством, пользуется на Пинеге большим уважением. Мы встречали людей, которые могли обеспечить улов всегда, потому что точно знали, где и какую рыбу надо ловить, когда, в какое время года и суток, на какую снасть.

Наверное, этот рассказ объясняет и другое: русский Север никогда не голодал так, как голодало, скажем, Поволжье, когда вымирали целые деревни. Здешний народ не знал крепостного права, они энергичнее, предприимчивее. Наверное, здесь надо искать истинно русский эталонный тип.

* * *

Совершенно неверны все сказки о замкнутости и молчаливости местных жителей. Стоит войти в любую избу, как тотчас начинается беседа. Кто, зачем, надолго ли, есть ли жена, дети и обязательно — всё о себе, потом о погоде, прогнозах на охоту, рыбалку и грибы. Люди тут удивительно приветливы, словоохотливы и тем более бесхитростны, чем далее от всяких центров цивилизации живут.

* * *

«Напьются, а потом в охапки по деревне ходят…» (в обнимку).

* * *

«Мама до края дожила…»

* * *

Гладкий ствол сосны, источенный под корой жучком, похож на печатную плату радиосхемы. А если повторить в металле? А вдруг! Вдруг жучок подсказывает нам нечто гениальное!

* * *

Дед Тимофей лежал в грязной рубахе, в грязных, жёлтых в паху подштанниках, без простыни, на чёрном, усыпанном хлебными крошками напернике, и стряхнуть эти крошки у него не было сил. В щелях бревенчатой избы, законопаченной чёрным от времени мхом, легко было заметить движение множества клопов. В избе было очень жарко и душно, словно тебя с головой накрыли периной. Бабка Анна возилась у печи. Младшая бабкина дочь Фрося, скинув сапоги, валялась на бабкиной кровати, играя с котёнком. Всё окружающее она принимала как должное, не испытывая перед нами ни малейшей неловкости. Именно она и задавала обязательные вопросы: кто, что, откуда? Старшая дочь Степаша сидела за столом и пила чай, поднимая блюдце под самые губы. Степаша жила в Архангельске, работала в трамвайном парке, городская её жизнь угадывалась сразу по обуви и опрятности одежды, по аккуратности прически и рукам, забывшим крестьянскую работу. Степаше было неловко перед гостями за свою семью, за грязного отца, за всю скудность этой жизни и даже за их корявую деревенскую речь. Она кивала и подмигивала нам, как бы давая понять, что и сама всё видит и замечает, ну, уж да ладно, чего уж там, старики, темнота…


Дед Тимофей.


Дед Тимофей был очень стар, но следы глубокой старости: беззубый рот, впалые щеки с клочковатыми бакенбардами, иссиня-бледное лицо, никак не вязались с редкой стройностью фигуры и умным, ясным взором зеленоватых глаз. При нашем появлении он сел на постели, внимательно, строго и молча оглядел нас и отвернулся к окну. Он смотрел в окно, иногда в тяжёлом вздохе, трудно щурясь, широко и беззвучно открывал рот, и тогда его натянутая голая шея, белая, коротко стриженная голова, этот беззубый рот с маленьким горбатым язычком, вся его прямая гордая фигура делали его похожим на старого стервятника.

Мы подарили деду несколько открыток с видами Москвы. Бегло взглянув, он сразу упрятал их в ветхую папочку, в которой лежали несколько маленьких фотографий и какие-то пожелтевшие бумажки. Папочка, ложка, тусклая залапанная рюмка, ножичек и несколько пузырьков с лекарствами — всё это находилось на специальной полочке в ногах дедовой кровати. Он требовал, чтобы всего этого никто не касался, серчал и с надсадным кашлем матюгался.

Из расспросов я понял, что дед Тимофей ничем не болен и умирает от старости. Но до последней минуты он не хотел оставлять своего поста главы семьи, и, хотя из избы уже не выходил, следил со всей строгостью за всем в ней происходящим…

Мы, устрашившись клопов, ночевали на повети и на второй день уговорили деда отдать приказ истопить баню. Поход самого деда в баню был событием. Он шагал из бани покачиваясь, как пьяный. Короткие белые волосы его, слипшиеся от воды, ещё больше напоминали перья. Под шубой на деде была новая красивая ковбойка — подарок Степаши и залатанные, но чистые порты. После бани дед пил с нами разбавленный спирт маленькими птичьими глотками, не морщился, только снова широко открывал рот, снова очень напоминая птицу, которая кого-то пугает.

— Книжками старыми интересуетесь? — спросил дед Роста.

— Интересуемся.

— Ну, вот есть одна у меня…

Он потянулся к своей полочке и вытащил завёрнутую в газету книжку без переплёта и первых страниц. Это был школьный учебник истории средних веков 1956 года.

Подвыпив, дед начал рассказывать, как он воевал с японцами, но так путано, что я понял только, что полк его стоял под Мукденом.

Вечером коровы, разломав плетень, зашли в овсы. Фроська, раскрасневшаяся от бега и гнева, лупила их палкой и кричала низким мужицким голосом: «У…у, бляди!..»

Дед Тимофей клокотал в окошке.

* * *

Старинная церковь в Едоме, с трёх сторон окружённая лесом, будто вышедшая из леса на крутой обрыв Пинеги, стоит прекрасно, стройная, ладненькая, с плавными, словно ладонью обласканными закомарами, с шершавыми, похожими на нераспустившиеся цветы репейника, луковками. А внутри — что-то страшное! Разбитый иконостас, расколотые лампады, исковерканные куски белой жести, горы церковных книг лежат на полу в несколько слоёв, загаженные голубиным помётом. Поднял наугад первую попавшуюся: 1807 год! Я в Бога не верю, но это более чем богохульство! Сидел на этой куче книг и мучительно думал: почему мы, русские, такие негордые?

* * *

После разорения едомской церкви я уже не удивился полному разграблению Веркольского монастыря. Опять то же самое… Ну, ещё как-то можно понять, когда часть стены разбирают на кирпич для собственных нужд: монастырь закрыли, монахов разогнали, кирпич пропадает. Но как и чем объяснить, когда красивые, сложные оконные переплёты вышибают просто так, как объяснить рубку иконостаса верующими людьми, а подавляющее большинство здесь — люди верующие! Большевики велели? Да много ли их тут было, этих воинствующих атеистов? И снова эта мысль: ну почему мы такие негордые?! Отличительная черта русского человека — полное отсутствие чувства собственного достоинства, то есть отсутствие гордости за принадлежность к нации. Откуда это? И ведь черта такая давно прослеживается, когда тверские князья сдавали монголам друг друга. Но ведь на Пинеге никаких монголов не было… Какая-то каинова печать на нашем народе, сам характер которого не позволяет ему быть счастливым.

* * *

Танечке скоро три года. Всё время что-то лопочет, на редкость живая девчушка с чёрненькими глазёнками. Бабка Поликарповна говорит:

— Сильно она у нас матюгливая… Я вот ей жалуюсь, что у меня ножка болит, а она в ответ: «Да х… с ней, бабушка…»

* * *

В Ежемени 5 августа отмечают День Артемия Праведного — в честь 12-летнего отрока, «убитого громом» много веков назад. На том месте стоит часовня, рядом с которой мы живём. 5 августа сюда сходятся богомолки со всей округи, но часовня закрыта, и открывать её председатель сельсовета не разрешает. Стоя вокруг часовни, люди молятся небу, лесу, сухому шелесту осоки, не зная, как приближаются они в эти минуты к чистой вере язычников, которые лучше нас знали, кому надо молиться.

* * *

В деревне Ежемень живут только две старушки: бабка Уля и бабка Дарья. И пёс Тузик, беглый из Смутово, которого Уля прикормила.


Бабка Дарья.


— Всё живая тварь, — говорит Уля. — Зимой так скучно, ни единого человека нет, никто не шевелится…

У Дарьи своих детей нет, есть три сына от покойного мужа-вдовца. Они ей пишут, помогают, любят её. Дарье — 70 лет, Уле — 67. Друг друга они называют девками:

— Эй, девка, ставь самовар-то…

Дарья добродушно ворчлива, никаких подарков не принимает, фотографироваться хотя и любит, но считает грехом. Уля оживлена, весела, бесхитростна и откровенна. Всё нам рассказала: где живут дочери, где сыновья, кто много пьёт вина и бьёт жинку, а кто живёт хорошо. Обе считают свою жизнь в прошлом тяжёлой, а теперь хорошей. Но при этом бабка Уля уточнила:

— Мы не живали хорошо, и думаем, что теперь хорошо…

Старушки живут рядом, каждая в своей избе. Уля знает грамоту, слушает радио и пересказывает суть событий Дарье, которая тоже слушает, но многого не понимает. Уля словоохотлива, может долго рассказывать разные истории из своей жизни, но и собеседник тоже её интересует:

— Слава, а много ли детей у тебя?

— Двое.

— Сыновья?

— Оба сына…


Бабка Уля.


— Хорошо бы тебе дочку…

— Да, очень дочку хочу…

— Знамо! Ну да ведь не руками-то складёшь…

Поинтересовалась Уля и тем, живы ли мои родители, и какой оклад мне положили в газете.

— Хоть и денег много, а в городе худо, — понимающе качает она головой. — Вот ведь тебе за всё платить надо… Ведь ты даже за воду платить должен! Эвон у нас колодец, бери, сколько хочешь, как хорошо! Нам и пенсию прибавили, положили теперь по 13 рублей… На чай да сахар хватает… Сена накошу — продам за молоко. Муки в колхозе дадут, да много ли нам надо?..

В моде у бабок разговоры на внешнеполитические темы. Дарья настроена очень агрессивно:

— Ой, Слава, война будет! — комментирует Дарья сводку из Вьетнама.

— Да и как ей не быть: напряжения много…

Слово «напряжение» было настолько ей чуждо, что мы с Ростом переглянулись и засмеялись. Но это не смутило Дарью и она продолжала:

— Надо нам первым бомбу кидать, не дожидаться, когда они на нас кинут. Ну, на нас-то, пожалуй, не кинут… (По Дарьиной стратегии деревня Ежемень — 3 избы, 3 амбара, 1 чёрная банька, с населением в 2 (два) человека — объект для атомной бомбардировки всё-таки мелкий.) А на Верколу вполне могут кинуть! Потому ведь в Верколе — завод! (Большая деревня Веркола на другом берегу Пинеги, с магазином, клубом, фельдшерско-акушерским пунктом действительно имеет маленький маслозаводик, на котором в летнюю пору работает 4 человека.)

— Не будут на Верколу кидать! — убеждённо говорит Уля. — Что им Веркола? Они на город кидать будут в первую очередь! (Город — это Архангельск. Если говорят: «Он теперь в городе живёт» или «Я ведь в городе жила одну зиму», уточнять, в каком именно городе, не следует, поскольку все другие города для этих людей — понятия в какой-то мере абстрактные.)

Наше замечание, что в случае войны в первую очередь бросать бомбы будут на совсем другие города, вызвало у наших бабок даже чувство некоторой обиды за Архангельск, который будут бомбить как бы во вторую очередь:

— А чем же Архангельск не город? — надулась Уля. — Я была в Архангельске… Машин! Как сумасшедшие носятся. А людей! Верите: стеной идут люди!!..

Рост говорит, что Москва в 80 раз больше Архангельска. Дарья хохочет, подмигивает мне, не верит. Потом изрекает, обнажая глубинное знание предмета:

— А хоть и на Москву бросят, нам тоже не выжить. Мужиков опять всех угонят… Нет, нам первыми надо кидать, и всех их в три часа утопить. Америка, она-то на островах, она и утопнет…

— Как на островах?! — удивился Рост.

— Ну? А мне сказывали, что на островах…

Стараясь переменить тему разговора, выявляющего невежество Дарьи, Уля говорит:

— Я в город-то ездила, жила там у сына, но дома-то куда как лучше! Помню, у монастыря слезла с баржи, иду домой, а сама всё плачу, плачу… Так мне хорошо, что домой вернулась…

* * *

Белые ночи уже на исходе, но ещё светло. В туманном свете из-за леса поднимается огромная красная луна, какая бывает только в сказках. Белая кобыла отвязала цепь от столбика за чёрной часовней на полпути в Смутово и носилась в ночи, счастливая, свободная, в молодых овсах под красной луной. Знаю, что этого зрелища я уже не смогу забыть.

* * *

Плывём на Соловки. После наших старушек в Ежемени, поветей, чёрных банек я просто застонал, когда навалился на нас музыкальный салон теплохода «Татария», полированные лестницы, лабуху рояля и стильные подружки с перемазанными тушью глазами.

* * *

Ресторан на теплоходе. «Девушка! Принесите двое сарделек…»

* * *

Обязательно надо ещё раз съездить на Соловки. Взять Валю, Ваську, Чуду с Женькой и рвануть. Жаль, Санька ещё мал. Я даже начал жалеть, что столько лет отдал Гурзуфу. Хотя Гурзуф очень дорог мне, там было замечательно. Там молодость осталась…

Загрузка...