56. «…Америка — это Римская империя, а Нью-Йорк — это Рим. Я и Нью-Йорк — в едином ритме»

С того момента, как они с Йоко переехали в апартаменты на семнадцатом этаже отеля St. Regis на углу Пятой авеню и 55-й улицы, Джон влюбился в Нью-Йорк. Он любил постоянный грохот города, энергию, смешение народов, архитектуру и, если в общем, — любил непрестанное биение городского сердца, где день сплетался с ночью и ни на миг не умолкал телеэфир. Леннон не раз повторит: «Живи я во времена Римской империи, так только в Риме. А где еще? Сегодня Америка — это Римская империя, а Нью-Йорк — это Рим. Я и Нью-Йорк — в едином ритме».

И с выпуском пластинки «Imagine» 9 сентября, и синглом, уже давно бывшим в плейлистах диджеев, он вдруг понял, что почти так же, как в 1964-м, когда Beatles впервые приехали в Америку, его голос снова звучит на всех радиостанциях. Это был потрясающий способ почувствовать, что в новом доме тебе рады, — и начать новую жизнь.

«Йоко «продала» мне Нью-Йорк, — скажет он позже, ударяясь в романтику. — Она была здесь бедной. Знала тут каждый дюйм. Она водила меня по улицам, паркам и площадям, мы осматривали все потайные уголки. Можно сказать, я влюбился в Нью-Йорк прямо вот так, на перекрестке».

Он снова преувеличивал. Да, они купили пару велосипедов — так, поездить по окрестностям, — но никогда не уходили далеко от лимузина. И все же он привязался к Нью-Йорку намного сильнее, чем к Лондону, и они с Йоко сразу начали утверждать себя не как рок-звезда с богемной женой, но как пара авангардных кинорежиссеров.

Из Титтенхёрст-парка начали прибывать сундуки, и дополнительные апартаменты, снятые в отеле St. Regis, стали пристанищем для газет, журналов, кип фанатских писем и плакатов, а также пленок, видеотехники, оборудования для видеомонтажа и копировального аппарата. Вскоре чета уже наняла целую команду — управлять их разнообразными проектами, и, когда Джон купался в роскоши американского гостеприимства, такие кинозвезды, как Фред Астер и Джек Пэланс, согласились мелькнуть в их фильмах. «Ты только посмотри, — сказал он мне, достав письмо из груды. — Университет в Теннесси предлагает мне шестьдесят тысяч долларов за то, чтобы я там просто поговорил. Просто поговорил! Мне даже петь не нужно. Это невероятно! И такие приглашения приходят каждый день».

Одно из таких приглашений, номинально для Йоко — хотя он знал, что на самом деле хотели видеть его, — уже было принято. В Художественном музее Эверсона в Сиракузах, на севере штата Нью-Йорк, планировали ретроспективу ее работ под названием «This Is Not Here»[150]. Однако была проблема. Большая часть искусства Йоко была в форме инструкций и хеппенингов, таких, как пресловутое «мешкование», когда несколько человек сидели и смотрели, как она забирается в мешок. Правда, у нее было несколько фильмов, но не все они подходили для широкой публики. «Задницы» еще могли бы прокатить, но вряд ли музейный худсовет дал бы зеленый свет пенису Джона в «Автопортрете». И в таком случае как лучше всего заполнить огромное музейное пространство?

Йоко говорила: «Не нужно быть художником, чтобы творить искусство… это просто расположение духа», — и именно в этом ключе и нашлось решение. Джон и Йоко отправили послания всем знаменитостям, каких знали, и пригласили их поучаствовать в качестве приглашенных художников — сделать свой вклад в выставку в рамках общей темы «фрагменты воды». Сам Джон задал тон шуткой — наполнил водой пластиковый пакет, который назвал «Мочевой пузырь Наполеона», Джордж Харрисон прислал бутылку с молоком, а Боб Дилан — экземпляр своей пластинки «Nashville Skyline» в аквариуме. Были, конечно, и некоторые из лучших творений Йоко — «Вечные часы» без стрелок и шахматы, где все фигуры были белыми и потому в них невозможно было играть.

Но в основном было много воды, и в день открытия тысячи студентов, большинство из которых, возможно, никогда в жизни не были на художественной выставке, заполнили галерею, надеясь увидеть битла. Они увидели. Джон, в свой тридцать первый день рождения, мелькал повсюду и расхваливал жену.

«Я поспорил с Йоко на тысячу долларов, что до конца этого года кто-то где-то напишет статью, в которой действительно поймет ее работы, — сказал он мне. — Я не имею в виду ту заумную хренотень, которую писали про мои пластинки те, кто их любил, но не понимал. Я о такой статье, где автор на самом деле знает, о чем говорит. Если никто этого не напишет, придется написать самому».

Я наблюдал за ним в тот день — за тем, как он спешит, все крутится среди студентов, и я видел его жалкую, слабую сторону. То больше не был Джон Леннон, знаменитый рок-певец. То был Джон, который пытается казаться интеллектуалом и ради жены едва ли не заискивает перед профессурой из Сиракузского университета, что толпилась вокруг в надежде хотя бы перехватить взгляд битла.

Лишь Йоко могла судить, оправдала ли выставка ее надежды на успех — но вероятно, нет, не оправдала. С таким количеством воды, которая выплескивалась на пол, много кто промок. А некоторые из фанатов, проникшие под видом студентов, не смогли не прихватить домой парочку экспонатов на память о том дне, когда Джон Леннон оказался в Сиракузах.

На следующий день, нацепив свою протестную каску, в сопровождении каравана телевизионщиков, радиоведущих и газетных репортеров, Джон настоял на посещении крошечной резервации индейского племени онондага, которое, как ему сказали, выступало против строительства дополнительной полосы на трассе, проходившей по их земле, — и там, скупая всю лавку деревенских сувениров, сказал удивленным жителям, что в детстве «всегда был за краснокожих», когда играл в ковбоев и индейцев в саду на заднем дворе дома на Менлав-авеню. Возможно, реплика вышла слегка покровительственной. Но, судя по воспоминаниям Мими, это было правдой.

Возможно, он и не добился того, чтобы индейцев племени онондага пригласили на шоу Дика Каветта, но его визит никому не повредил. Дополнительную полосу на трассе так никогда и не построили. Если Джон о чем и знал, так это о силе известности и славы.


Он вряд ли мог бы сделать больше, продвигая карьеру Йоко и играя с ней на публике влюбленную пару, но она знала и о том, как резок он бывает иногда. Да, отель St. Regis был неплохой базой, но только на пару месяцев, и что им действительно требовалось, так это дом в Нью-Йорке. И Джон, услышав, что в величественном многоквартирном доме «Дакота» на Сентрал-парк-Вест могут найтись свободные апартаменты, надел костюм и галстук и отправился на собеседование к совету кооперативных директоров, решавших, кто может там жить, — по слухам, людям очень чопорным.

К сожалению, Йоко не знала об их консерватизме. Пока мы с Джоном болтали, ожидая ее, она внезапно вышла из спальни в цветных мини-шортах и блузке с тремя расстегнутыми верхними пуговицами.

Джон взорвался. «Ты похожа на шалаву, на чертову шлюху!» — ярился он, метая молнии в совершенно безобидной ситуации. А потом, поскольку у меня был друг, живший в том же здании и знавший особенности этого места, он обратился ко мне за поддержкой: «Скажи ей, Рэй!»

Ей не нужно было говорить. Она не произнесла ни слова, даже не изменила выражения лица — и ушла в спальню, чтобы вернуться через несколько минут в скромной длинной юбке.

В тот день они не нашли нового дома в «Дакоте» и вскоре переехали в Вест-Виллидж, где сняли почти голые апартаменты на Банк-стрит у участника группы The Lovin’ Spoonful. Но взрывная сторона их отношений раскрыла себя. Джон отнюдь не распрощался со своей вспыльчивостью, которая причиняла такую боль Синтии. Но Йоко знала, как с этим справиться, — пусть и не всегда разбиралась в дресс-коде.


Поразительно: хотя «Imagine» была самым большим сольным хитом в его карьере, Джон был настолько увлечен своей новой жизнью в Нью-Йорке, что и не знал, что его песню даже не выпустили в Великобритании как сингл. Десять лет назад попадание в чарты было его величайшим желанием. Теперь Британия была для него историей.

Чего он действительно хотел — так это написать рождественский хит с мирным посылом, поэтому, небрежно заимствовав мелодию песни XVIII века «Stewball», он сочинил «Happy Xmas (War Is Over)», которую записал с Йоко и детьми из Гарлемского общинного хора. Эта песня не вошла в число его лучших творений и не стала хитом в США, как он надеялся, но уже более четырех десятилетий она — обязательное декабрьское музыкальное сопровождение в супермаркетах и торговых центрах. Впрочем, она обозначила для него поворотный момент. За исключением «Imagine», которая наконец выйдет в Великобритании как сингл в 1975 году — через четыре года после записи, — «Happy Xmas (War Is Over)», написанная в 1971 году, станет его последним прижизненным хитом в родной стране. Дело не только в том, что он потерял интерес к Великобритании, — но и британские фанаты начали терять интерес к нему. В качестве автора популярных песен, он, как сказала бы Синтия, «терял свой шарм».

Почему? Менялись вкусы? Или он просто уже и не помышлял о рутинной работе, ибо в Нью-Йорке все меньше времени проводил с музыкантами и все больше в компании прочих людей? В битловские времена, и даже после них, его подталкивали старые друзья — музыканты, которым он доверял, которые не боялись сказать ему, что думают, и которые самим своим присутствием в студии выступали редакторами его творений, как в полном смысле слова делал Пол. Много лет он обращался к Ринго после каждого вокального дубля или после того, как прослушивал новую песню, желая узнать мнение ударника. Он всегда настаивал на том, что Йоко была блестящим музыкальным партнером. «Зачем мне работать с Маккартни, когда у меня есть Йоко?» — говорил он мне. Но, какими бы ни были ее таланты в других областях, Йоко не могла заполнить пустоту в творческой жизни Джона, которая открылась, когда он растерзал группу, им же и созданную.

И этого не мог сделать никто из его новых американских друзей. Их было несколько: от Дэвида Пила, уличного артиста из Нижнего Ист-Сайда — сумевшего уболтать Леннона на роль продюсера веселой пластинки под названием «The Pope Smokes Dope»[151], — до авангардного кинорежиссера Йонаса Мекаса. А на другом конце социальной лестницы был Дик Каветт, в будущем — ценный союзник.

С того дня, как Джон и Йоко сделали Нью-Йорк своей базой, самыми шумными из всех их новых приятелей были Эбби Хоффман и Джерри Рубин, парочка временами забавных контркультурщиков и радикально настроенных хиппи, которые прославились на всю страну во время антивоенной демонстрации на Демократическом национальном съезде в Чикаго в 1968 году. Как и прежде Робин Блэкберн и Тарик Али, те видели в Джоне полезное орудие для сплочения людей в их программе, направленной против истеблишмента. И, как уже выяснили другие, Джоном можно было легко управлять через лесть.

Ему всегда нравилось вспоминать, как он учился в художественном колледже в Ливерпуле, но на том этапе жизни студенческая политика и политические протесты в значительной степени прошли мимо него, ибо его полностью занимала музыка. Теперь, когда Хоффману и Рубину удавалось достучаться до его «внутреннего бунтаря» на семнадцатом этаже отеля St. Regis или когда он играл в богему в Гринвич-Виллидж, он стал участвовать в уличных протестах, хотя в Лондоне и подумать не мог, что способен на такое.

Все это было просто «щеголянье радикализмом», но вскоре они с Йоко, надев черные береты, уже митинговали во имя свободы, а он сочинил и исполнил песню о парне по имени Джон Синклер, заключенном в тюрьму на три года за хранение марихуаны. «It ain’t fair, John Sinclair…»[152] — пел бывший битл. Да, это было несправедливо. Синклера освободили через три дня.

Темой для его следующей песни, которую он спел на телешоу Дэвида Фроста, стали беспорядки в тюрьме Аттика возле Буффало, штат Нью-Йорк, в результате которых погибло двадцать девять заключенных и десять охранников. В те дни он был любимым проповедником в Нью-Йорке — и наслаждался этим. И когда к нему обратился Комитет помощи Северной Ирландии, более известный как NORAID, — собиравший, как он верил, деньги для вдов и сирот республиканцев, вовлеченных в военный конфликт… сработал его вечный инстинкт, и он дал им денег.

Это была ошибка. Шел 1972 год, и в деле, касавшемся Северной Ирландии, он вступал на кровавую и зыбкую почву. Взрывы, вызванные враждой общин, убийства, репрессии, грызня республиканцев и юнионистских групп, одинаково жаждавших крови, — все это было сложно и с каждым днем все более жестоко. По данным BBC, в одном только том году террористы устроили 1382 взрыва, в которых погибло 470 мирных граждан и почти 5000 получили ранения.

Джон, все еще гордо носивший свои пацифистские цвета, заявил: его уверили в том, что деньги, которые он дал NORAID, не пойдут Ирландской республиканской партии на покупку оружия и взрывчатки. Может, и не пошли. Но как он мог быть в этом уверен? Никак. Когда эта история получила огласку, британская пресса проехалась по нему катком.

Это был еще один пример наивности Джона, его чрезмерной доверчивости и того, что его поступки диктовались сердцем, а не разумом. Ирландия в коллективной памяти ливерпульцев занимает особое место, и среди предков Джона, как и у многих его земляков, были ирландцы. Но он руководствовался чувствами и не дал себе времени на то, чтобы как следует разобраться в сложной ситуации. Когда его попросили устроить благотворительный концерт для республиканцев в Дублине, он занял беспристрастную позицию и ответил, что сделает это только в том случае, если сможет устроить такой же неделей позже для юнионистов. После этого идея застопорилась, и больше он никогда не делал насчет Ирландии никаких публичных заявлений.


И он мало что мог сказать, когда узнал, что Майкла де Фрейтаса, за которого он внес залог в Лондоне — после чего тот еще до судебного разбирательства ускользнул на Тринидад, — теперь арестовали на острове за убийство. Еще до того, как Фрейтас покинул Великобританию, его «Блэк-хаус» сгорел при пожаре. Когда такой же пожар вспыхнул на Тринидаде, в его новой коммуне, полиция устроила расследование и обнаружила на территории две свежие могилы. В одной из них лежало тело Майкла Скерритта, помощника де Фрейтаса, в другой — молодой англичанки, Гейл Энн Бенсон, дочери парламентария-консерватора. Обоих забили до смерти, а Гейл, у которой был роман с двоюродным братом де Фрейтаса, американцем по имени Хаким Джамал, похоронили еще живой. К моменту прибытия полиции де Фрейтас сбежал в Гайану, но вскоре его схватили и вернули на Тринидад, где он должен был предстать перед судом. Его предполагаемые преступления были чудовищны, но Джон, несмотря на это, тихо и спокойно платил гонорары его адвокату.


В Нью-Йорке Джона волновали и другие мысли, уже не столь далекие от дома. Его телефон прослушивали. Когда он впервые упомянул об этом в 1972 году, я подумал, что он параноик. Иногда это так и было, но не в этот раз. Теперь параноиками было правительство Ричарда Никсона. Эбби Хоффман и Джерри Рубин четыре года занимали первые строки в списке тех, за кем наблюдали люди из ФБР, а на носу были новые президентские выборы 1972 года, и последнее, чего хотела администрация Никсона, — это Джон Леннон, колесящий по стране и разжигающий инакомыслие среди студентов и молодежи. И, что важно, на выборах 1972 года должны были впервые голосовать восемнадцатилетние — ясное дело, не никсоновская возрастная группа.

И когда пошли слухи о том, что во время съезда Республиканской партии в Сан-Диего летом этого года планируется грандиозная антивоенная демонстрация, на которую людей должно было привлечь словно магнит выступление Джона, ФБР забеспокоилось. Джон не собирался там появляться, не говоря уже о том, чтобы разжигать страсти в народе, но это не имело значения: бюро установило за ним слежку, дабы по ее итогам депортировать. На это служителей закона подбили Гарри Робинс Холдеман, ассистент Никсона в Белом доме, и правый республиканский сенатор Стром Термонд, — и те изо всех сил пытались добыть улики, но не смогли.

С помощью Леона Уайлдса, шустрого и дорогого иммиграционного адвоката, Джону и Йоко всегда удавалось продлить свои визы. И после того как они побывали на нескольких слушаниях в Службе иммиграции и натурализации США и Уайлдс снова и снова рассказывал о том, как им нужно быть в Америке, чтобы найти Кёко, пропавшую дочь Йоко, они вдруг начали понимать, что им нужно на самом деле — вид на жительство в Соединенных Штатах.

Джон всегда умел привлечь публику на свою сторону через СМИ. И когда Дик Каветт посвятил свое шоу на телеканале ABC только ему и Йоко, это была прекрасная возможность напрямую обратиться к людям.

«Я чувствовал, что за мной везде следуют правительственные агенты, — сказал он Каветту в своем стиле — то ли в шутку, то ли всерьез. — Как подниму трубку — так слышу шум (знак, что линия прослушивается). Открываю дверь, и на другой стороне улицы стоят какие-то парни. Сажусь в машину, а они следуют за мной и не прячутся… Они хотели, чтобы я увидел, что за мной следят…»

Конечно, Каветт хотел, чтобы он не только сладко говорил, но и сладко пел, и Джон охотно шокировал добропорядочную публику, исполнив «Woman Is The Nigger Of The World»[153]. Песня была основана на реплике Йоко, брошенной в интервью женскому журналу Nova — еще в 1968 году, в Великобритании. Понимая, сколько споров вызовет песня, Джон прежде сделал аккуратное предуведомление и объяснил, что ирландец-республиканец Джеймс Коннолли однажды заметил: «Работающая женщина — раб раба».

Перед шоу на ABC волновались об использовании «слова на букву N». Но никаких протестов не было. Песню выпустили за пару месяцев до шоу, запретили на большинстве радиостанций, и она не продавалась. И Джон надеялся, что ей дадут второй шанс, когда она станет главной песней на его новой пластинке «Some Time In New York City».

Его снова ждало разочарование. Новую пластинку — поспешно собранную коллекцию протестных песен, сочиненных и записанных во время жизни в Нью-Йорке, — в пух и прах разнесли критики за банальные тексты. За год с момента выхода пластинка не достигла и десятой доли продаж «Imagine». По иронии судьбы, лучшей песней на пластинке оказалась «Woman Is the Nigger Of The World» с ее второсортной лирикой: «If you don’t believe me, just look at the one you’re with»[154]. Но ее по-прежнему можно будет услышать очень редко.

Он потерпел неудачу. Со временем Джон начнет высмеивать песни того периода как «журналистику» — и добавит, что лучше всего у него получалась «поэзия», — но прежде он никогда не ведал, что значит провальная пластинка. Это было больно.

Впервые в карьере он ощутил себя неуверенным и одиноким. Он все еще поддерживал связь с Нилом и Мэлом, но Apple в Великобритании стала не чем иным, как предприятием по сбору роялти. Его главным контактом с миром грамзаписи стал Аллен Клейн в его нью-йоркском офисе компании ABKCO. Но Клейн, которого он некогда защищал как спасителя финансов Beatles и которому подарил свой расписной психоделический «роллс-ройс», уже не привлекал. Да, несомненно, менеджер улучшил сделки с гонорарами Beatles, — но все четверо беспокоились о том, сколь много с их доходов тот забирал себе. А Джордж теперь волновался насчет прибыли от своего концерта для Бангладеш, расходами на который ведал Клейн. На горизонте маячили неизбежные судебные тяжбы.

Люди из ФБР все так же продолжали слежку, и Джон отдалился от Хоффмана и Рубина, когда понял, что он для них более ценен, чем они для него. Как он признается через несколько лет, они были едва ли не первыми, с кем он сошелся, когда переехал жить в Нью-Йорк, и его захлестнул их нездоровый азарт. И пришло время прекратить отношения — как раз после вечеринки в квартире Джерри Рубина в ночь полной победы Никсона на выборах 7 ноября 1972 года.

Для всех то был горький вечер. Враг победил. Джон, уже и так бывший под кокаином, напился — и потерял над собой контроль.

Загрузка...