...

На это отвечаем, что между Нацией и Индивидом есть большая разница. Так и есть, причем во многих случаях… (он перечисляет их, упоминая, например, о неограниченной продолжительности существования Нации. – Д. М.) и, более того, действия (transactions) каждого человека, в той мере, в какой ему предоставлена свобода, регулируются тем самым лицом, кто должен оказаться в выигрыше и проигрыше от каждого из них – самим индивидом; каковой, хотя бдительность его усилена собственным интересом, а рассудительность – практикой в своей собственной области знаний, может оказаться человеком, осведомленность которого весьма ограниченна, и который не имеет общих принципов и не притязает на глубокую эрудицию по части философских теорий; в то время как дела Государства регулируются Конгрессом, Палатой депутатов и т. д., в каковых состоят, вероятно, люди, весьма широко начитанные, чьи умы привыкли к рассуждениям. [529]

Нет лучшего способа аргументации в пользу государственного вмешательства. И метафора здесь – повод и инструмент для мысли, не ее замена.

Далее, метафоры порождают такие установки, которые лучше держать на виду и под контролем логических рассуждений. Это отчетливо заметно на уровне идеологических метафор, популярных среди различных партий: «невидимая рука» – понятие настолько отвлеченное и умиротворяющее, что мы можем без всяких возражений допустить ее прикосновение; противоречия капитализма настолько зловещи и обоснованны с научной точки зрения, что мы можем без всяких дальнейших исследований допустить их существование. Но это верно даже для менее значимых метафор. Метафоры экономической теории демонстрируют авторитет Науки, а часто – и ее этическую нейтральность. Бессмысленно жаловаться на то, что мы не предполагали вводить предпосылки относительно нравственности. Мы делаем это. «Предельная производительность» – прекрасная, гармоничная фраза, точная математическая метафора, заключающая в себе чрезвычайно убедительный аспект описания общества. Однако вместе с нею приходит ощущение того, что мы решили моральную проблему распределения, встающую перед обществом, в котором люди производят вещи совместно, а не в одиночку. Неприятно, что фраза несет в себе этот смысл, поскольку в намерения экономиста, ее использующего, может не входить аргументация в пользу того распределения, которое получается в результате конкуренции. Но лучше признать, что метафоры в экономической науке могут нести в себе подобный политический смысл, нежели использовать этот жаргон, оставаясь в неведении относительно его возможных последствий.

Наконец, с помощью метафоры выбираются несколько аспектов, по которым сравниваются подлежащее (subject) и определение (modifier), другие же аспекты оставляются в стороне. Макс Блэк, рассуждая о метафоре «люди – как волки», замечает, что «все те человеческие черты, о которых без чрезмерных усилий можно говорить на "волчьем языке", будут выведены на первый план, а все остальные – вытеснены на периферию». [530] Экономисты заметят: именно здесь источник назойливых жалоб от экономистов-нематематиков, что математика «упускает» некоторую часть истины, и от неэкономистов, что экономическая теория «упускает» некоторую часть истины. Подобные жалобы часто банальны и неправильно сформулированы. Обычные реакции на них, впрочем, немногим лучше. Ответ, состоящий в том, что метафора опускает некоторые вещи временно, чтобы все упростить, неискрений, он появляется чаще всего в контексте решения задачи по подгонке 50 других уравнений одновременно. Ответ, согласно которому метафора в конце концов будет протестирована на фактах, – впечатляющее, но редко исполняемое обещание. [531] Лучше было бы ответить так: нам нравится метафора, скажем, эгоистичного экономического субъекта как вычислительной машины за то, что она была широко известна в ранней экономической поэзии, или за то, что она больше соответствует интроспекции, чем альтернативные метафоры (люди как религиозные дервиши или благопристойные граждане). В книге «Новая риторика: трактат об аргументации» Хаим Перельман и Л. Ольбрехтс-Тытека замечают, что «согласие с аналогией… зачастую эквивалентно суждению, вынесенному относительно важности тех характеристик, которые в аналогии выделяются». [532] Что незаурядно относительно этого заурядного высказывания – оно сделано в контексте обсуждения чисто литературных вопросов и вместе с тем так хорошо вписывается в обсуждение вопросов экономической науки.

Это в конечном счете означает, что метафоры и другая аргументативная риторическая машинерия играют в экономической теории важную роль: экономисты и другие ученые не так уж далеки от забот цивилизации, как многие могут себе представить. Их способы аргументации и инструменты убеждения – например, использование метафор, – не очень отличаются от речей Цицерона и новелл Харди. И это хорошо. Блэк, обсуждая «архетипы» как расширенные метафоры в науке, сказал: «Когда понимание научных моделей и архетипов станет рассматриваться как элемент респектабельной научной культуры, брешь между естественными и гуманитарными науками будет отчасти заполнена». [533]

7. Не бойтесь

Не иррациональность – альтернатива модернизму. Сейчас уже должно стать ясно, что объективность экономики преувеличена и, что еще более важно, переоценена. Содержательное экономическое знание мало зависит, как выразился Майкл Поланьи, от «научного рационализма, позволяющего нам верить только в некие отчетливые утверждения, основанные на осязаемых данных и полученные из них с помощью формального вывода, который можно многократно тестировать». [534] Риторика экономической теории делает простым и понятным то, о чем большинство экономистов и так знают – разнообразие и сложность экономической аргументации, – но о чем открыто говорить не будут и не будут изучать в явном виде.

Однако призыв обратить внимание на риторику не есть призыв к иррациональным рассуждениям. Наоборот, это призыв отказаться от иррациональности искусственно суженного круга аргументов и перейти к рациональной, человеческой дискуссии. Это позволяет при свете дня обсуждать те техники аргументации, которыми экономисты пользуются в любом случае, но украдкой, ведь они должны как-то это делать, а различные официальные риторики не способствуют просвещению.

Обвинение в иррационализме легко приходит на ум авторитарным методологам. Бытует представление о том, что если рассуждение не укладывается в узкие рамки модернистской эпистемологии, то оно и не рассуждение вовсе. Например, Марк Блауг обвиняет Пола Фейерабенда в том, что его книга «Против метода…» «сводится к замене философии науки философией "ста цветов"». [535] Фейерабенд часто подвергается такой критике из-за чрезмерной пышности своего стиля. Но разве Стивен Тулмин и Майкл Поланьи могли бы отличаться чем-либо иным, кроме как отрадным благоразумием? Блауг присоединяет их к Фейерабенду и критикует все то, что имеет соответствующий привкус. На более высоком философском уровне Имре Лакатос в своей книге «Методология научно-исследовательских программ» неоднократно клеймит Поланьи, Куна и Фейерабенда за «иррационализм». [536] Он подчеркивает у них отрицание жесткого рационализма (иногда выраженное агрессивно) и игнорирует не очень ярко выраженный призыв к расширению понятия рациональности. В этой тактике нет ничего нового. Ричард Рорти отмечает, что «обвинения Дьюи в «релятивизме» и «иррационализме», выдвигавшиеся против него одно время, представляют собой защитный рефлекс философской традиции, которую он атаковал». [537] Позиция, занимаемая оппонентами Дьюи, Поланьи, Куна и других, состоит в том, что «если выбор нужно делать между Наукой и иррациональностью, то я за Науку». Но это не выбор.

Варвары еще не у ворот. Но сомнения все еще остаются. Если мы откажемся от представления о том, что эконометрика сама по себе есть научный метод в экономической теории, если мы примем, что наши рассуждения и аргументы требуют сравнимых с нею стандартов, если мы согласимся с тем, что разного рода личностное знание есть элемент знания экономического, если мы посмотрим на экономические рассуждения с литературной точки зрения, не оставим ли мы науку на поругание врагам? Не будут ли научные вопросы отданы на откуп политике или изменчивым прихотям? Разве рутина Научного метода не служит защитой от иррациональных и авторитарных угроз исследованиям? И разве не варвары у ворот?

Эти давние опасения удивляют своим постоянством. В классическую эпоху они составляли часть спора между философией и риторикой, свидетельством которого стало то, с какой неприязнью описаны софисты в диалогах Платона. Цицерон считал, что соединяет эти две позиции, с одной стороны, пресекая склонность риторики становиться пустой пропагандой и словесной игрой, и с другой – пресекая склонность философии становиться бесполезной и далекой от человека спекуляцией. Проблема классики состояла в том, что риторика была сильным оружием, которое легко можно было использовать не по назначению, преследуя нехорошие цели, атомной энергией классического мира, – как и в последнем случае, распространение ее стало предметом беспокойства. Решение проблемы состояло в том, чтобы потребовать от оратора быть и разумным, и добродетельным: Катон определил его как «vir bonus dicendi peritus», муж добродетельный и искусный в речах, бывший идеалом и для Цицерона. Через полтора века после Цицерона Квинтилиан сказал, что «тот, кто станет оратором, не только должен оказаться добродетельным человеком, но и не сможет стать оратором, не будь он добродетельным» (Institutio XII, 1, 3). Проблема классической эпохи кажется сегодня нелепой и эксцентричной модернистам, которые хорошо знают, что регрессии, системы связи, компьютеры, эксперименты и другие канонические методы убеждения могут использоваться и использовались и как средство обмана. В анафоре, хиазме, метонимии или других элементах классической риторики нет ничего такого, что делало бы их уязвимее по отношению к злоупотреблениям и искажениям по сравнению с современными методами. Можно лишь с сожалением отметить, что греки и римляне были чувствительнее по отношению к такой возможности и не так заворожены претензиями метода на моральную нейтральность.

Проблема германской эпохи разрешается благодаря соблюдению ограничительных правил исследования, так популярных в XX в. Конечно, в Германской империи и Рейхе необходимо было строго отделять факты от ценностей в общественных науках, чтобы не допускать политического вмешательства. И немецкая спекулятивная философия, как часто утверждают, санкционировала лечение науки методами логического позитивизма. Однако немецкие привычки просочились и в совершенно другой мир. Говорят, что если мы хотим избежать ужасной анархии, то не можем позволить всякому ученому быть самому себе методологом. Мы должны учредить единообразный, но в то же время узкий метод, чтобы не дать возможности ученым прибегнуть к метафорическим или настоящим убийствам во имя своих идей. Нам самим, конечно, можно доверить методологическую свободу, но другим – нет. Этот странный и авторитарный аргумент оставляет неприятное ощущение сходства с аргументами, например, польских властей против «Солидарности» или чилийских властей против свободной политики. Непривычано слышать его от интеллектуалов. Возможно, их невысокое мнение о свободной циркуляции идей основано на опыте заседаний факультетских ученых советов: надо признать, что результаты академической демократии остаются не таким уж плохим аргументом в пользу авторитаризма, по крайней мере до тех пор, пока мы не посмотрим пристальнее на его результаты. Естественно, альтернатива слепым правилам модернизма – не иррациональная толпа, а собрание просвещенных ученых, которые, возможно, станут еще просвещеннее, если им дадут возможность свободно рассуждать и приводить аргументы, которые действительно имеют отношение к вопросу исследования.

Не существует достаточных оснований противопоставлять «научные» утверждения правдоподобным. Другая важная претензия к откровенно риторической экономической теории не так уж пессимистична. Бытует радужное представление, что хотя научное знание модернистского толка и достается нам с превеликими трудностями, хотя получить его практически невозможно, но все будет хорошо на земле и на небесах, если только мы, какими бы скудными ни были наши возможности, будем неуклонно к нему стремиться. Нам следует иметь стандарт Истины, сокрытый за убедительной риторикой, к которому и нужно тянуться. На рис. 2 все возможные суждения о мире поделены на объективные и субъективные, позитивные и нормативные, научные и гуманитарные, прочные и зыбкие. Модернисты предполагают, что мир легко укладывается в такие рамки.

Рис. 2. Цель Науки – стереть границы [538]

В соответствии с методологией модернизма, задача ученого не в том, чтобы понять, полезны ли те или иные суждения для понимания и изменения мира, а в том, чтобы классифицировать их, определив их в одну из колонок – на научные и ненаучные, поместив при этом как можно больше на сторону науки. Но зачем? Целые команды исследователей-философов корпели над тем, чтобы провести демаркационную линию между научными и другими суждениями, мучаясь, например, над тем, можно ли отделить астрологию от астрономии; это было основным занятием позитивистского движения на протяжении целого столетия. Неясно, зачем все они уделяли этому столько времени и сил. Существует множество способов убеждения, как это было показано для случая экономической науки. Неясно, зачем утруждать себя, вырисовывая на ментальных картах линии, отделяющие одни способы от других. Модернисты давно уже имеют дело с неудобной для себя ситуацией: метафора, анализ конкретных случаев, воспитание, авторитет, интроспекция, простота, симметрия, мода, теология и политика убеждают ученых так же, как убеждают они и остальных людей. Приходится называть это «контекстом открытия». Тот способ, каким ученые открывают гипотезы, считался отличным от «контекста обоснования», а именно, доказательств модернистского толка. Автобиографические размышления Томаса Куна удачно отражают смущение последних лет по поводу этой уловки:

Загрузка...