...

Будучи интеллектуально отлучен от этих и подобных им различий, я тем не менее был как никто другой осведомлен об их природе и значимости. Долгие годы я считал, что они касаются природы знания, и… все же мои попытки применить их, даже grosso modo, [539] к реальным ситуациям получения, утверждения и распространения знания привели к тому, что они стали казаться чрезвычайно проблематичными. [540]

Методологи утверждают, что «в конечном счете» все знание в науке можно поместить на сторону прочности и объективности (см. рис. 2). Следовательно, при удостоверении в научности суждений много внимания уделяется «мыслимой фальсификации» и «некоему будущему тестированию». Очевидно, что такой стандарт – картезианский, в соответствии с ним мы считаем правдоподобным только то, в чем не можем сомневаться. Но даже этот чудный стандарт на деле не применяется: мыслимый, но практически неосуществимый тест получает престиж настоящего теста, но при этом освобождается от сопряженных с ним трудозатрат. Такой ход мысли необходимо оспорить. Это как если бы мы считали компенсацию ущемленных во время Парето-оптимального перераспределения и гипотетическую компенсацию, которая на самом деле не выплачивается, как в тесте Хикса – Калдора, схожими с моральной точки зрения; оба случая вызывают сомнения. Должным образом идентифицированное эконометрическое измерение нешаблонных, находящихся за пределами выборки характеристик макроэкономической политики, «операционально», т. е. мыслимо, но несмотря на весь научный престиж такой мыслимости, возникают очень серьезные сомнения по поводу того, возможно ли это на практике. Экономисты ждут окончательного результата, но, может быть, вместо этого им следовало бы поискать мудрости в гуманитарной сфере исторических данных об изменении режимов или в интроспективном анализе того, как могли бы реагировать инвесторы на объявление нового курса монетарной политики. И они, конечно, этим занимаются.

Главное в том, что никто не может сказать, убедителен ли тот или иной тезис, зная, из какой части научно-гуманитарного круга он к нам пришел. Можно понять, насколько он убедителен, только размышляя над ним. Не все формы регрессионного анализа убедительнее всех моральных аргументов; не все контролируемые эксперименты убедительнее всех форм интроспекции. Экономисты-интеллектуалы не должны дискриминировать идеи на основании расы, вероисповедания или эпистемологических источников. Существуют некоторые субъективные, обтекаемые, неясные суждения, которые убедительнее некоторых объективных, прочных и точных.

Возьмем, например, закон спроса. Экономист убежден в том, что если цена бензина возрастет вдвое, он будет покупать меньше, в гораздо большей степени, чем он или еще кто-то убежден в том, сколько лет нашей Вселенной. Он может иметь все основания для такого убеждения, причем больше, чем для убеждения в том, что Земля вращается вокруг Солнца, поскольку, не будучи астрономом и не имея непосредственных экспериментальных данных, он знает об этом астрономическом факте только из свидетельств тех, кому он доверяет, – надежный, но не всецело достоверный источник знания. [541] Экономические факты он получает в большинстве случаев, заглядывая в себя и усматривая их там. В противоположность официальной риторической церемонии, в закон спроса верят не потому, что он имеет хорошую предсказательную силу или прошел серию статистических тестов – хотя дальнейшими тестами такого рода пренебрегать нельзя. «Научный» характер тестов здесь значения не имеет. В ответ можно сказать, что люди способны договориться о том, что означает регрессионный коэффициент, но не о том, какой в точности должна быть интроспекция. Даже если бы это было так (на самом деле – нет), пренебрегать интроспекцией, апеллируя к подобному аргументу, нельзя, если она убедительна, а коэффициенты регрессии, отягощенные проблемами идентификации и ошибками в переменных, – нет. Точность означает низкую дисперсию оценок; но если оценки сильно смещены, то низкая дисперсия не скажет нам в точности ничего.

Можно пояснить сказанное, приведя крайний пример, необязательный для нашей общей аргументации. Вы в большей степени убеждены в том, что убивать плохо, чем в том, что инфляция всегда везде есть монетарный феномен. Но это не означает, что для обоих суждений применимы одинаковые техники убеждения. Это означает только то, что если каждое из них останется в своей области – и, следовательно, по отношению к каждому будут использоваться методы честного убеждения, соответствующие данной области, – одно будет убедительнее другого. Отвергать такое сравнение значит отвергать то, что разумное обоснование и уверенность, которые оно дает, применимы к ненаучным темам, – распространенная, но необоснованная позиция. Не существует причин, по которым специфически научная убедительность («на 5-процентном уровне значимости коэффициент при М в регрессии цен по 30 странам на протяжении 30 лет незначимо отличается от 1,00») должна целиком занимать всю сферу убедительных аргументов, оставляя моральную убежденность на несравнимо более низком уровне. Доводы вроде: «Убийство нарушает разумные моральные принципы, согласно которым мы не должны использовать других людей как средство для достижения своих целей» или что «за пренатальной вуалью неведения того, с какой стороны по отношению к револьверу убийцы мы оказались бы после рождения, мы приняли бы законы против убийства» убедительны в сопоставимом смысле. Не всегда, но часто они действительно более убедительны и – что еще лучше – более вероятны. [542] Мы верим и действуем в соответствии с тем, что убедительно для нас, а не для большинства плохо отобранных присяжных, – с тем, что убедительно для хорошо образованных жителей нашей цивилизации и просто влиятельных людей в нашей области. Попытаться выйти за пределы убедительного обоснования – значит дать эпистемологии возможность ограничивать обоснованное убеждение.

Загрузка...