ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

У них было много свободного времени. В конце сентября еще стояли хорошие деньки, и по утрам приятно было посидеть на солнышке. Пауль Дитрих вкопал два столбика, прибил сверху столешницу, и кафе «Свидание», как он окрестил эту площадку на краю улицы, было готово. Здесь, у невысокого забора, окружавшего больничный парк, напротив дома Брозовских, собирались те, кого не восстановили на работе.

Пауль стал здешним завсегдатаем лишь неделю назад. До этого ему пришлось отсидеть полтора месяца в тюрьме за «сопротивление властям». Рапорта Меллендорфа оказалось достаточным, чтобы свести на нет показания женщин, правдиво обрисовавших случай на рынке и подтверждавших невиновность Пауля. Судья приказал вычеркнуть Гедвигу Гаммер из числа свидетелей и посадить ее на скамью подсудимых рядом с Паулем. Гедвига получила три дня ареста условно и добрый совет — впредь воздерживаться от ссор с полицией. Пауля из зала суда сразу же отвезли в тюрьму. Дело Брозовского-младшего было выделено для особого рассмотрения, поскольку он обвинялся еще в «нападении и причинении ущерба» в связи с событиями у латунного завода в Гетштедте.

Пауль был бледен и еще больше похудел. В тюрьме ему пришлось плести циновки из камыша. На этой работе он изранил себе пальцы, порезы гноились и заживали очень медленно.

Не простоял стол и двух дней, как явился Меллендорф с распоряжением секретаря магистрата Фейгеля и потребовал выкопать столбы. Так как добровольцев на эту операцию не нашлось, он выдернул столбики собственноручно. Площадка, заявил он, является частью городской территории, а не местом сборища для воров, бездельников и врагов отечества.

Рабочие продолжали разговаривать, не обращая ни малейшего внимания на полицейского. Тот искал повод придраться, но безуспешно.

После его ухода Пауль вкопал столбики. Через день Меллендорф опять их выдернул. Эта игра продолжалась до тех пор, пока Меллендорфу не надоело и он не направил Паулю Дитриху повестку, извещавшую, что тот оштрафован на двадцать марок «за хулиганство и противозаконное использование городской территории».

Пауль отнес повестку на биржу труда и вручил ее для ознакомления и покрытия счета биржевому служащему. Заваленный по горло делами чиновник недоуменно повертел бумажку и с раздражением вернул ее обратно, так что Паулю не оставалось ничего иного, как использовать ее для гигиенических целей в день, когда наступил срок платежа.

И вот они часами сидели на солнышке, беседовали, молчали, снова заводили дискуссии, обсуждая все, что творилось на свете. С азартом играли в карты. Ставки были вполне доступные: играли на белые фасолины. Генрих Вендт сгребал свой выигрыш с таким серьезным видом, словно это были золотые монеты на зеленом столе в Монте-Карло. В игре на фасоль ему здорово везло. Во всяком случае, они не скучали; частенько вокруг их стола толпились, а то и усаживались за карты больничные пациенты, которым было прописано пребывание на свежем воздухе.

Рассказывали старые анекдоты, вспоминали давным-давно забытые школьные проделки, свою первую смену на руднике, окопы первой мировой войны и попеременно одалживали друг у друга щепотку табаку, причем делали это с видом обеспеченного человека, словно говоря: завтра, самое позднее послезавтра, я верну тебе вдвойне и втройне. Не спеша говорили о том, что долго стоит хорошая погода, что ежегодно уборка урожая совпадает с очередными политическими махинациями, что неуклонно растет число безработных, обсуждали третий чрезвычайный декрет канцлера Брюнинга и состоявшиеся четырнадцатого сентября выборы в рейхстаг.

Тут уж они все включились в работу, этого у них нельзя было отнять. До дня выборов не было ни единой свободной минуты.

Канцлер Брюнинг добился новых выборов, досрочно распустив парламент. На трибуне рейхстага партии разыгрывали грандиозные спектакли, каждая фракция пыталась переложить на другую вину за экономическую катастрофу и непопулярные чрезвычайные декреты, которые канцлер подписывал одним росчерком пера. Спорили, можно ли вообще таким путем выйти из кризиса. Однако на фракционных заседаниях партийные лидеры обосновывали необходимость грабежа трудящихся. Один лишь Эрнст Тельман затронул их самое больное место, заявив, что капиталистическая система не способна указать выход из положения.

Сторонники Гугенберга требовали, чтобы как можно больше стреляли; они выступали за политику сильной руки, подразумевая, естественно, свою собственную. Нацисты уже стреляли, не встречая противодействия со стороны государства, они стремились к власти, а потому очень торопились; распадающаяся партия покойного господина Штреземана и другие, стоявшие между фронтами группы уповали на рейхсвер, полагая, что с его помощью править легче всего; старик Гинденбург вспоминал добрые старые времена, когда он «лечился» канонадами, а социал-демократы пытались играть роль врачевателей больного капитализма. Некий господин Тарнов, кометой взвившийся на их партийном небосклоне, придумал даже особую теорию, доказывавшую необходимость такого врачевания. Брюнинг, не долго думая, разогнал их всех по домам — они ему надоели своей бесконечной болтовней. Он считал себя умнее их. К тому же перед ним поставили твердые задачи.

Посетители кафе «Свидание» радовались победе КПГ на выборах. Мансфельдские горняки голосовали за нее, и никакие риферты и лаубе не могли им помешать.

— У людей сразу открылись глаза, — сказал Юле Гаммер. — Как говорится, наверстали упущенное. Примерно так же проголосовали бы за то решение дирекции.

Со знанием дела они обсуждали так называемый «сдвиг вправо» и сравнивали вес ста тридцати нацистских мандатов с весом семидесяти семи мандатов коммунистов. Мандаты КПГ весили вдвое больше, ибо вобрали в себя голоса рабочих. Все единодушно согласились также с тем, что социал-демократические лидеры стали преданнейшими оруженосцами Брюнинга.

Оруженосцы. Это выражение было взято из арсенала «Железного фронта», который с большой помпой провозгласили как третью силу социал-демократов и рейхсбаннеровцев. Особенно компетентным считал себя в этом вопросе Вольфрум.

— Они стали главным оплотом всей системы, — говорил он Брозовскому. — И вы были правы, предупреждая нас об этом. Сколько лет я этому не верил, не хотел верить. Я говорил себе: этого не может быть! Это не должно быть! Я вступил в партию в середине девяностых годов, я доверял нашим вождям, голосовал за них, — да ты все это знаешь. Разглядеть их обман было очень трудно. Терпение уже давным-давно лопнуло, а я все верил в красивые слова…

Вольфрум провел рукой по черной бороде. Тогда, в Хельбре, он, не стесняясь слез, бросился на грудь Брозовскому, стоявшему на улице в толпе разгневанных шахтеров.

Брозовский задумчиво покачал головой.

— Да, ты прав. Мне тоже было нелегко двенадцать лет назад. Рано или поздно рабочие поймут, что шли неправильным путем. Социал-демократические вожаки, и мелкие и крупные, боятся, как бы их не прогнали от кормушки. Возьми хотя бы Цонкеля. Бросается то в одну, то в другую сторону, но за теплое местечко держится. Для него социальный вопрос, как видно, решен. Они боятся, что их прогонят, и среди них есть даже такие, что всецело перешли на другую сторону… — Брозовский всегда волновался, когда говорил об этом, но тем не менее высказывался до конца. — Они бегают вслед за канцлером и призывают к «большой коалиции». Это их слабость — ухватившись за кормушку, не выпускать ее из рук. Потому они так настойчиво и подлизываются к брюнинговским попам. Лаубе и Риферт цепляются за фалды Краля. Вот они-то — настоящее зло. Тьфу! — Он сплюнул. — Я их раскусил.

Юле Гаммер перевел разговор о высокой политике на местные дела:

— Они всегда хотели всех перехитрить. В рейхстаге разыгрывают спектакль, а у нас срывают забастовку. Одно к одному. Здесь они уже сколотили превеликую коалицию — от Тени до Краля. Дальше некуда, генеральный директор — настолько правый, что правее и быть не может. Это уже не коалиция, а настоящая сволочиция. А забастовка? Прекратили, потому что им здесь тоже хочется поврачевать «больное тело». Знаменитые лекари, особенно Барт, — уж не этому ли прыщу на тени призрака удастся оживить труп?

Слова Юле вызвали цепную реакцию. Стоявшее у ограды кресло-каталка, в которой сидел пациент в полосатой больничной пижаме, слегка затряслось. Пациент пытался говорить руками и ногами. С губ его срывались стоны и невнятное бормотание. Можно было разобрать только слово «позор!».

— Надо было продолжать забастовку, — сердито сказал Генрих Вендт, тасуя карты. — Иначе незачем было и начинать.

Его взгляд упал на игравших возле них детишек, они сидели на земле и палочками размешивали песок с водой в жестянках из-под гуталина.

— У меня каша… — Маленькая девочка, зачерпнув алюминиевой ложкой месиво, поднесла его ко рту. Перемазанная рожица искривилась гримасой, когда на зубах хрустнул песок, и девочка горько заплакала.

Лицо Вендта стало серым, когда он увидел эту картину. Он взял свою дочку на руки и вытащил носовой платок.

— Ах ты, поросенок, ведь это не едят… Забастовку надо было продолжать! — горячо произнес он, вытирая девочке лицо. Его руки дрожали. — Мы должны были выкурить предателей, заклеймить их! В результате торчим вот здесь, а они еще издеваются над нами. Они избавились от нас! Мы зря поддались, когда союз заявил, будто решение принято и всем надо приступать к работе. Это наша самая большая ошибка. Разве каждый не видел, как реагировали рабочие? Все были против, все, кроме профсоюзных бонз!

— Рабочих пришлось вести обратно на заводы и рудники, — вставил Пауль Дитрих. — Именно вести! Разве можно было допустить, чтобы каждый решал сам за себя… чтобы к работе приступили поодиночке, а потом группами? То есть стихийно, смотря по тому, кто как воспринял?

— У нас было руководство, было и достаточно влияния, — возразил Вендт.

Пауль не сдавался, пытаясь переубедить его:

— То, что забастовку решил прекратить союз, не могло остаться без последствий. Если б мы продолжали бастовать, мы бы в конце концов остались в одиночестве. Единый фронт распался бы, и они достигли бы того, к чему стремились с самого начала. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы рабочими овладело ощущение того, что их разбили, победили и отдали на гнев и милость хозяев. Коммунисты не имеют права отделять себя от рабочих.

— Остались в одиночестве? А разве мы и так не торчим здесь одни, в нищете? Где же твой единый фронт?.. Чепуха! Тебе только и дела теперь, что умничать, — хмуро проворчал Вендт и грубо ссадил дочку на землю.

— Вовсе нет. Тем самым большинство наших товарищей осталось на производстве. Если бы забастовку сломили, то жертв было бы куда больше. — Пауль посадил девочку себе на колени и стал утешать ее. Обычно за детишками Вендта присматривала Эльфрида, но она вернулась на консервную фабрику и приходила домой очень поздно, да такой усталой, что замертво валилась на кровать.

Вендт хотел было забрать у Пауля дочку, потом раздумал и опустил руки. Было заметно, как он взволнован.

— Ты, ты молокосос! Хочешь меня учить? У тебя есть дети? О ком тебе заботиться?.. Они отсеяли и выбросили тысячи людей! Это ты называешь — приступить к работе! Выброшены на улицу, как и мы! Красиво отомстили. Потому что мы сдались, только поэтому! Старуха надрывается за кусок хлеба у хуторян, а я нянчу детишек да на бирже отмечаюсь.

— Генрих…

— Что Генрих?.. — Вендт растерянно оглянулся. Потом вдруг спокойно спросил: — Ну что, сдавать?

Поскольку ему никто не ответил, Вендт собрал карты и, ворча, сунул их в карман.

Пауль побледнел от волнения. Вот и опять началось. Хоть один раз в день, но непременно они возвращались к главной теме. Иначе и быть не могло.

Двадцать пятого июля общее собрание доверенных представителей всех заводов и рудников решило, по предложению Рюдигера, организованно прекратить стачку. Руководители профсоюзов, призвав к возобновлению работы, прекратили выплату стачечного пособия, и это вызвало среди забастовщиков большое замешательство. Предварительно проголосовать рядовым членам профсоюзов не разрешили.

Рюдигер убедительно объяснил, что в данных условиях целесообразнее действовать гибко, чтобы предотвратить раскол фронта горняков и металлургов. Именно это прежде всего имелось в виду.

Разгорелись жаркие споры. В итоге все же возобладало мнение, что было бы ошибкой бастовать до бесконечности, так как прежней боевой солидарности уже нет.

Генрих Вендт голосовал за продолжение забастовки и по сей день оставался при своем убеждении.

После вспышки Вендта Брозовский поднял голову и выпрямился. Да, в таком духе здесь еще ни разу не говорили. Щеки и подбородок Брозовского поросли густой щетиной. Он начал экономить мыло и брился раз в три-четыре дня.

Итак, они уже два месяца без работы. Своей временной безработицы Брозовский не брал в счет. Судебный процесс о восстановлении на работе он проиграл, профсоюз отказал ему в защите, а в день объявления приговора его вдобавок исключили из профсоюза горняков. Те, кого после окончания забастовки не восстановили на работе, слонялись между биржей труда, домом и вели бесконечные разговоры под открытым небом.

Брозовский вдруг поежился. А что будет, когда наступит зима? Надежды получить работу не было, и это действовало угнетающе. Как жить, что делать дальше? Оставался лишь один путь, тот, который указывала партия: борьба!

— Наша партия должна завоевать большинство рабочего класса. В этом единственный выход, и он вполне реальный. Наша забастовка доказала это. Мы не одиноки. Два месяца мы стояли единым фронтом…

— И что же получилось? — перебил его Вендт.

— Одним ударом всего не добьешься. Ты же знаешь, сколько пришлось работать, чтобы достичь того, что мы достигли. Надо запастись терпением. Мы значительно продвинулись вперед. Вместе с нами пошли тысячи, более десяти тысяч рабочих. Во время забастовки в партию вступили сотни новых людей, они теперь пойдут вместе с нами. Мы не сдадимся.

— Значит, терпеть! Хорошее утешение!.. А ты не посоветуешь, как накормить четырех таких птенцов? — Серое худое лицо Вендта сморщилось. Он подумал о том, что первого числа не внес квартирную плату. А через неделю снова первое число, и даже величайшее терпение не предотвратит этого. Вчера заходил контролер по электроэнергии, да и ушел ни с чем.

«Неплохое начало, — сказал он, не получив по счету. — Надо полагать, что в скором времени вам отрежут провода».

Вендт думал также о том, что жена его вот уже который вечер подряд плачет и плачет. И хотя у нее вообще глаза на мокром месте, выносить это он уже не в силах.

Брозовский, покусывая ногти, раздумывал над ответом.

— Знаешь, Отто, терпеть хорошо таким, как Крупп. Он может обождать, пока кто-нибудь купит его пушки. Тем временем он будет делать в запас броневые плиты и грузовики. Они потом всегда понадобятся. А вот у меня другое дело. Посмотри на этот жалкий комочек…

Он показал на девочку, сидевшую на коленях у Пауля. Брозовский не знал, что сказать. В голове у него проносились сотни мыслей. Программа партии по вопросу национального и социального освобождения, речь Вильгельма Пика в рейхстаге, указывающая массам трудящихся путь к защите от «чрезвычайных налетов», тысяча аргументов, которые были такими убедительными, такими ясными. Какими словами их выразить? А где Вендт возьмет деньги, чтобы уплатить за квартиру?

Брозовский мучительно раздумывал. Уйти от ответа невозможно. А программа — разве она всего лишь неуверенное обещание? Утешение несбыточной мечтой? Нет! Она — сама жизнь, она — средство для того, чтобы у всех были и хлеб, и суп, и одежда. Тогда скажи это так, чтобы понял каждый, чтобы понял и Генрих Вендт, впавший в отчаяние, ибо нужда затмила ему свет.

— Им не сдержать надвигающегося краха, — вымолвил наконец Брозовский. — Ни террором, ни лечением «больного тела». Мы должны убедить в этом трудящихся, объяснить нм, что их сила в единстве. Слившись в огромный мощный поток, они сметут со своего пути все дряхлое и прогнившее. И тогда будет установлена власть рабочих…

В глазах Вендта вспыхнула искорка надежды и тут же погасла.

— А доживем ли мы до того дня, когда все рабочие будут едины, когда они завоюют власть? — с сомнением в голосе спросил он.

В доме Бинерта хлопнула дверь. Бинерт пошел на работу в дневную смену. На сидевших у ограды он не оглянулся, не посмел оглянуться. Глядя прямо перед собой, он шагал вниз по улице. В его рюкзаке в такт шагам подпрыгивала фляжка с кофе. За окнами его дома не шелохнулась ни одна занавеска. Прежде Ольга Бинерт не могла одолеть своего любопытства, теперь же она не подходила к окнам и, стоя посередине комнаты, пыталась оттуда наблюдать за тем, что происходит на улице. Поскольку надпись на фасаде их дома смыть не удалось, Бинерт вырубил ее и заново отштукатурил стену. Свежевыбеленная заплата над дверью выглядела словно позорное клеймо.

Разговоры у ограды стихли. Только Генрих Вендт проворчал:

— Вон он, пошел. Для того чтобы ему платили теперь всего на девять с половиной процентов меньше, мы должны торчать на улице. В полном смысле слова. Вот что из этого получилось.

В бешенстве он схватил камень, чтобы швырнуть его вслед Бинерту, но Брозовский остановил его:

— Не дури.

— Идите обедать! — позвала их Минна Брозовская. Голос ее болью отозвался в сердце каждого.

Пауль Дитрих, с тревогой наблюдавший вспышку Вендта, не сказал больше ни слова. Он был рад, что напряжение разрядилось, и высоко поднял девочку.

— А для нас у тебя что-нибудь найдется, мамаша?

Минна засмеялась.

— Мне, видно, опять придется варить суп для половины города. Заходите. Суп с брюквой, а мясо впридумку, кто поймает, тот и съест.

Пауль с девочкой на руках побежал через улицу, издавая радостные крики, но в душе его царило смятение. Что же будет дальше, если всех охватит уныние и отчаяние?

Вендт взял за руки двух своих старших девочек и потащил за собой. Он шел как пьяный.

Им нужно занятие, какой-то твердый распорядок, продолжал раздумывать Брозовский. Люди падают духом. Всю жизнь они занимались тяжелым трудом, привыкли к нему, от ничегонеделанья и нужды они спорят, ссорятся и становятся скептиками. Надо больше заботиться о товарищах. Но как? Рюдигер предложил организовать кружки, учебные курсы. С пустым-то желудком? Полагаться только на твердость и верность недостаточно. Самые добрые намерения могут быстро спасовать перед нуждой. Полтора месяца прошло, прежде чем выплатили первое пособие по безработице — почти столько же времени длилась забастовка. Это была нищенская подачка. Он знал, что Юле Гаммер и Вендт ездили в поместье наниматься на уборку свеклы. В прежние годы господа помещики часто искали рабочих в сезон уборки. В этот раз управляющий поднял руку и указал им на дверь: «Уходите, только вас двоих мне еще не хватало!»

Брозовский знал также, что Юле и Генрих отправились ради жены Вендта — она беспрестанно плакала, не давая мужу покоя.

По улице быстрым шагом приближался Боде. Как и прежде, он был последним. Он никогда не управлялся вовремя, несмотря на все старания.

— Прихватил бы за нас сменку-другую, нам бы сгодилось. — Юле Гаммер добродушно оскалил зубы.

Боде чувствовал себя неловко перед своими товарищами, потерявшими работу.

— Попробую, — ответил он печально, как бы оправдываясь. Раненая рука все еще мешала ему при работе, на ходу он держал ее согнутой, не касаясь тела. Он быстро прошел мимо. Каждый день его провожали добрыми напутствиями.

Как только начали восстанавливать бастующих на работе, жена Боде, без его ведома, помчалась к Лаубе и Цонкелю и спросила их, почему обошли ее мужа. Лаубе выпроводил ее. Заступаться за такого типа? Этого еще не хватало. Цонкель обещал замолвить за Боде словечко. Просительницу поддержала супруга бургомистра, приходившаяся жене Боде двоюродной сестрой.

Цонкель, конечно, не преминул упрекнуть Боде, расхваливая дальновидную и умеренную политику своей партии. Боде, мол, просто спятил, но он, Цонкель, готов снисходительно отнестись к его глупости. Жена Боде терпеливо снесла все попреки, излившиеся на ее голову, словно дождь, от которого некуда спрятаться. Лишь бы только муж получил работу.

Она обещала Цонкелю все, когда тот согласился помочь им.

— Дурень твой Боде, — сказал он. — Брозовский натравил его, он и полез на винтовки. Нехорошо вел себя, нехорошо. Зачем это было нужно ему? Он же так давно в партии и в «Рейхсбаннере». Все наши люди снова на работе. Об этом мы позаботились. Если на предвыборной демонстрации Боде опять понесет наше знамя, я посмотрю, что можно будет для него сделать.

После визита к Цонкелю фрау Боде не давала мужу покоя. Он бушевал, грозил поколотить ее и даже вдребезги напился однажды. Но жена не отставала:

— Сегодня Гебхард вышел на работу. Завтра, может, пойдет Зиринг. Один ты останешься дома. Можно, конечно, сидеть и толочь воду в ступе. А дальше? Ты подумал о том, что будет дальше? Чью вину ты собираешься искупать? За кого ты подставляешь свою голову? Думаешь, коммунисты тебе помогут? Ошибаешься!

День и ночь она пилила его, ругалась, плакала, ныла. И разжалобила. Боде сидел за столом, подперев голову. Он сдался. Наконец она потащила его к Цонкелю домой. Там они встретили Барта, которому Цонкель предложил устроить Боде, и Барт не избавил его от последнего унижения, сказав, что ему надлежит еще обратиться к штейгеру Бартелю.

— Попроси его хорошенько. Я разговаривал с ним. Он не такой уж злыдень, но ему хочется, чтобы его попросили.

Боде еле удержался, чтобы не схватить этого холуя за глотку. Дома он сорвал злость — сбросил со стола посуду. Но жена оказалась сильнее его. На предвыборной демонстрации он был знаменосцем. Накануне вечером Цонкель заявил, что этот факт придется коммунистам не по вкусу.

— Бот тебе и единый фронт, — сказал Юле Гаммер Брозовскому, явно намекая на поступок Боде. — Пропащий это народ.

— Не спеши с выводами, — возразил ему Вольфрум. — Есть факты, которые доказывают обратное. Брозовский часто говорил, что не сразу все делается, а шаг за шагом. И для меня этот шаг был тяжелым, но мне помогла жена.

— Знаю. Жена либо черта выгоняет, либо с чертом заодно. Вот Минна Брозовская, она давно знала, что Бартель поставил на место Отто, у вентиляционной двери, эту собаку Гондорфа. Им вдруг снова понадобилось следить за рудничным газом. Но она не попрекнула мужа ни единым словом.

— Молодец! Только не все женщины такие сознательные. Надо начинать с собственной семьи. И здесь забастовка не прошла без пользы. Сначала я и не думал, что моя жена станет помогать на общественной кухне. Что ж, борьба не закончена. Многие еще наберутся мужества и пойдут за нами. И Боде, ведь он не подлец.

Брозовский едва не кинулся пожимать Вольфруму руку, но сдержался, ибо не привык бурно проявлять свои чувства.

Загрузка...