Брозовский вернулся неожиданно. Два года и две недели провел он в концлагере Лихтенбург, что под Торгау, о чем свидетельствовали многочисленные пометки на календаре, сделанные рукой его жены.
Обстоятельства, сопутствовавшие переводу Брозовского на эту каторгу, неизгладимо запечатлелись в его сознании. Он был старым мансфельдским горняком; почти сорок лет, проведенные им на шахте, сформировали того человека, каким он стал. Вряд ли он сам сознавал, что из него сделало время, хотя ему казалось, будто он хорошо знает себя. Но может ли кто-нибудь вообще быть всегда уверенным в себе?
Мучители не давали ему покоя, их пыток не вынес бы ни один человек. Воля Брозовского выдержала их. Город встретил его музыкой: праздновалось возвращение Саарской области в лоно рейха. Из установленных на улицах репродукторов гремела речь рейхскомиссара Бюркеля.
Брозовский даже чуть сгорбился под мощным каскадом слов. Он невольно оказался свидетелем эффектного зрелища в своем родном городе — парада сторонников фюрера и канцлера — и был вынужден смотреть на него.
Виной всему была его неосведомленность. Знай он об этом заранее, то просидел бы до позднего вечера на вокзале. И вот он стоял на краю тротуара, зажатый толпой восторженных зрителей, большей частью женщин, и не мог шагнуть ни вправо, ни влево. А двигался он теперь с трудом.
Сначала прошли школьники с гирляндами цветов и венками, за ними — оркестр. Когда проносили знамена, из колонны выбежал какой-то парень, сбил с головы Брозовского шапку, затем схватил его правую руку и поднял вверх для гитлеровского приветствия. На мостовую упали костыли, стоявшие вокруг Брозовского люди отпрянули.
Брозовский не видел, что в первом ряду знаменосцев шагал Эдуард Бинерт с почетным кинжалом «старого бойца» на боку. Не видел он также и Ольги, одетой в просторное, свободно ниспадавшее платье из сурового полотна; она стояла во главе Женского союза перед трибуной у ратуши, принимая парад, на груди ее отливало серебром руническое солнце. Рядом с Ольгой находился какой-то важный чиновник из Эйслебена; в толпе прошел слух, будто это директор Лингентор.
Брозовский добирался домой по Гетштедтской улице более часа. На многих домах висели флаги, на очень многих. Даже на тех, которые первого мая тридцать третьего года были украшены только зелеными ветками, но этого Брозовский не знал.
Жена его не бросилась со слезами ему на шею, как это можно было бы предположить. Она только поздоровалась с ним кивком, сердечно пожала ему руку и взяла костыли, на которые он опирался, потом она помогла ему снять пальто. Ее зоркие глаза видели, что сам он не справился бы.
Ниша между шкафом и печной трубой была пустая. Брозовский сел так, чтобы ее видеть. Было бы неверно утверждать, что разговор с первых же минут коснулся этой пустой ниши. Нет, говорили о детях, о жизни, о его возвращении… И все же они поглядывали на нишу, и им казалось, будто невидимый красный шелковый шнурок надежно ограждает ее.
Открылась входная дверь и с шумом захлопнулась. Послышались шаги. Вальтер оцепенел, увидев отца в комнате. Мальчик порывисто шагнул было вперед, чтобы кинуться к нему в объятия, но тут же застыл в испуге, заметив, что у отца вдруг побледнело лицо и глаза расширились от страха.
Брозовский попытался подняться, но не смог. Минна успокаивающе обняла его. Он хрипло дышал, жадно хватая воздух, руки его судорожно дергались.
Вальтер, оглядев свой наряд, понял, в чем дело. С криком он сорвал с себя портупею и коричневую форменную рубашку «юных нацистов», — в таком виде он промаршировал по улице мимо отца, но они не заметили друг друга.
— Домой в рейх, домой в рейх! — крикнул он срывающимся голосом и, рыдая, бросился ничком на пол.
— С ним жестоко обошлись, — сказала Минна мужу. — Посмотри на его голову, вся в шрамах. Как у тебя… Разве что его не засыпало в окопе… Почти каждый день приходил домой в крови. «Домой в рейх!» Сил уже не было слушать это… Гонялись за ним целой шайкой, даже большие парни, уже окончившие школу. Меня вызывали туда, пригрозили, что отберут у меня мальчика… и вот результат.
Подняв с полу коричневый лоскут, она протянула его мужу. Потом помогла встать Вальтеру. Брозовский все еще мучился от удушья.
Минна уже несколько лет не видела, чтобы Вальтер плакал. Возвращаясь домой окровавленным, он стискивал зубы, но в глазах у него не было ни слезинки. Теперь слезы лились ручьем. Как он ждал этого дня, как радовался, — все его мальчишечьи мечты были связаны с этим днем. И вот теперь отец сомневается в нем. Никто: ни Боде, ни Вольфрум, ни мать, ни фрау Рюдигер — он часто навещал ее — не сомневались в нем, все ему доверяли. А отец сомневается!
Мальчик боялся взглянуть на отца. Лишь услышав его рыдания, он бросился к нему.
Вальтер завел разговор о знамени вовсе не потому, что не мог больше молчать. Для того были очень веские причины.
Еще неделя — и он расстанется со школой. Он уже давно чувствовал себя взрослым, молчаливость стала чертой его характера. Учитель называл эту черту упрямством; он не знал, что ее выковала суровая жизнь, да и откуда ему знать — ведь он не был ни педагогом, ни психологом; всего лишь — уполномоченным нацистской партии в школе. Он добился того, что Вальтера оставили на второй год в последнем классе.
Ладно, сидеть так сидеть. Вальтер знал, за что его оставили, к тому же у него был сносный компаньон, Вилли Боде, которого постигла та же участь. «Пимпфом» Вилли стал еще полгода назад. После того как вступление в эту организацию сделалось обязательным для всех детей, мать Вилли сама привела его и записала в «пимпфы», как называли юных нацистов. Вальтер тогда сострил по его адресу:
— Не ты вступил, а тебя вступили.
Вилли, с которым Вальтер по неведомым причинам почему-то никогда не был в настоящих дружеских отношениях, навел его на мысль о знамени.
— Шестнадцатого марта будет введена всеобщая воинская повинность, слыхал? — сообщил Вилли Вальтеру на школьном дворе. Вилли всегда любил немного прихвастнуть, если узнавал что-либо новенькое. — Когда нам стукнет двадцать, нас тоже забреют. Мне-то все равно. Мать говорит, что выбора нет — идти или не идти. Там уж нас как следует воспитают, иначе мы вырастем лодырями. Что ты на это скажешь?
Вальтер насторожился. Кровь бросилась ему в лицо.
— Твоя мать так сказала? Нет, не могла она сказать этого!
— Честное слово, сказала. А почему бы и нет? Думаешь, я треплюсь? — Вилли был искренне возмущен недоверием Вальтера.
— Мамаша твоя ведь умная женщина…
— Ты послушал бы, как она каждый день пилит отца. Он о солдатах уже слышать не может. А мать еще о каком-то старом чане ему зудит. Понятия не имею… что за чан! В общем, говорит, настало время по одежке протягивать ножки.
Не дождавшись ответа, Вилли, насвистывая, пошел прочь. «Чудак, — подумал он о Вальтере, — вообразил, будто знает мою мать лучше меня».
«Еще один отступил», — подумал Вальтер. В тот же день он подкараулил Боде, когда тот возвращался со смены.
— У меня нет больше сил, мальчик. Она боится, прожужжала мне все уши. Забери, говорит, из сада чан; не заберешь — сама выброшу весной, когда буду сажать цветы. Плевать, говорит, я на него хотела… — Боде виновато, словно побитый пес, посмотрел на мальчика.
Вечером за ужином Вальтер заявил:
— Его надо забрать сегодня же. Она совсем потеряла голову. — Мальчик испытующе посмотрел на брата.
Отто тяжело поднялся из-за стола и буркнул:
— Да.
Отец молчал. Когда поздно вечером Отто вышел на улицу, у старого Брозовского потеплело на душе.
Было за полночь, Брозовский не ложился. Отто вернулся поздно. Сняв куртку, он расстегнул жилет, не спеша размотал обвернутое вокруг торса бархатное знамя и постелил его на стол.
Несколько недель пролежало оно на столе под белой скатертью. Семья обедала на кухне.
Они понимали, что с возвращением отца борьба не прекратится. Она продолжалась. Для нее лишь наступил переходный период. В какую форму выльется она, пока еще не было ясно. Во всяком случае, комната в доме Брозовских оказалась сейчас самым надежным убежищем для знамени. Брозовские ломали голову над тем, как лучше использовать тот короткий срок, какой они сами установили. Ведь что-то должно было случиться.
Брозовский обходил свое небольшое владение, то здесь, то там прикладывал хозяйскую руку; останавливался у высокой стены, где были пристроены клетушки свинарника, крольчатника и курятника, всматривался в облупившийся фасад дома, на котором желтыми пятнами проглядывала глина. Он не торопился, хотел все хорошенько обдумать. А между тем трижды в день ходил отмечаться в гестапо, как и все, кого выпустили из лагерей.
На узких тротуарах города не разминуться двум знакомым гербштедтцам. В первые же дни после возвращения Брозовский заметил, какие резкие перемены произошли в людях. Как-то по дороге к ратуше Брозовский еще издали увидел своего старого знакомого. Однако тот быстро свернул в первый же переулок, явно избегая встречи. Почему люди так вели себя, Брозовский не знал: был ли то страх, или они изменили своим убеждениям, а может, устав ждать, решили приспосабливаться?
Он очень глубоко, ощущая почти физическую боль, переживал, когда видел, что его сторонятся, избегают. Он инстинктивно чувствовал, что люди, словно сурки, зарылись в землю и выглядывают только затем, чтобы схватить отравленную приманку, которая разлагает их ум и душу.
Навестил его однажды лишь Ганс Ринэкер, мешковатый парень с низким, заросшим черными волосами лбом; он был напарником Брозовского на Вицтумской шахте. Ринэкер даже не обратил внимания на Ольгу Бинерт, которая, остановившись, смотрела ему вслед до тех пор, пока за ним громко захлопнулась дверь.
— Ну и времена, старик, настали. — Ринэкер пожал Брозовскому руку и уселся. — А ты неважно выглядишь.
Гость сообщил, что недавно женился. Ожидает ребенка и в дальнейшем не против повторения. Он ведь тоже за многодетную семью. Ринэкер расхохотался.
— Подал я заявление на ссуду по семейным обстоятельствам, получил восемьдесят марок. Неплохо, а? Есть свой домишко, надстроил мансарду. Все сам, по программе трудовых заготовок. А с чего бы нам отказываться от денег, если дают? Все сейчас ловчат. Кто нос по ветру держит, тот и наживается.
Он говорил без передышки в знакомой Брозовскому по прежним годам манере.
— Да, а с репарациями знаешь что? Все. Больше не платим. И мирному договору тому, и плану этих, ну как их, американцев, — тоже конец! Я сразу сказал: не буду платить, а мои дети — и подавно! Вот так…
Брозовский молча слушал. Парень явно не понимал, что вокруг него происходит.
Уходя, Ринэкер сказал:
— Да, мне предложили вступить в резерв СА. Большего я, по-ихнему, не стою, — ведь я в армии не служил. Так я этого гуся, что пришел ко мне, чуть пинком под зад не вытурил из дома… Со мной этот номер не пройдет. Рема они пристрелили, а ведь он служил не хуже, чем генерал Шлейхер. О чем тут еще говорить?
Брозовский сидел в замешательстве. Значит, клюнули на приманку, развесили уши, поверили громким речам и бездумно идут, куда их подталкивают.
Но спустя какое-то время он встретил человека, который передал ему привет из Лейпцига от Петерса. Учитель заведовал складом у оптового торговца красками.
— Ну как, Отто, пришел в себя? — спросил товарищ. — Время есть, отдыхай. Ты нам еще понадобишься. Пока справляемся сами. Особо не спешим. Но каждый на своем месте!
— Что там делается? — спросил Брозовский, имея в виду Вицтумскую шахту.
— Если б ты только видел! От их темпов глаза на лоб полезут. Добыча, добыча… А на латунном заводе установили новые автоматы для изготовления патронов. Цифры, которые ты тогда называл у ворот шахты, выглядят просто смешными по сравнению с теперешней продукцией.
Товарищ был одним из пикетчиков, слышавших «лекцию» Брозовского. Прощаясь, он добавил:
— Господин служащий Барт и господин горнорабочий Лаубе едут летом с группой общества «Сила через радость» на Средиземное море. Вот это называется социализмом. Барт со мной согласен. — Товарищ ехидно усмехнулся.
Брозовский решил навестить старика Вендта. Минна отговорила его.
— Альма теперь бегает с жестяной кружкой, собирает в фонд нацистов. Это Фейгель заставил ее отрабатывать должок… Меня она обходит за версту. Генрих, говорят, тяжело болен.
Навестить Вендта так и не пришлось. Высокомерный гестаповец, у которого Брозовский регулярно отмечался, повел вдруг с ним задушевную беседу.
— Значит, сынок ваш пойдет учиться на радиомеханика? Хорошая специальность. Можно кое-что смастерить дома, послушать новости со всего мира…
Обостренным чутьем Брозовский почувствовал опасность. Он вспомнил, что Вальтер предложил собрать радиоприемник. Отто уже купил кое-какие детали. Осторожность и еще раз осторожность, сказал он себе мысленно.
Генрих Вендт умер в тот день, когда газеты впервые заговорили о войне в Испании. Июль в этом году выдался очень жарким. Пастор не читал молитв над могилой, ибо покойник был неверующим.
Стоя позади группы родственников, Брозовский смотрел, как без отпевания и колокольного звона закапывали Генриха Вендта.
Его дети бросили на гроб несколько букетов увядших цветов. Старшая дочь стояла недвижно с плотно сжатыми губами. Брозовский положил свой венок у изголовья гроба. Ему вдруг страстно захотелось сказать прощальные слова мертвому товарищу.
— Кончились твои страдания, Генрих. Ты был стойким до конца. Мы никогда тебя не забудем…
Кладбищенский сторож перебил его:
— Это еще чего выдумали! Произносить надгробные речи запрещено.
— …имя твое не угаснет в нашей памяти…
— Вон отсюда! Я заявлю, куда следует! — Сторож оттолкнул Брозовского.
Родственники покойного направились к выходу. Старшая дочь хотела было пожать Брозовскому руку, но мать силой увлекла ее за собой. Могильщик взялся за лопату. У входа на кладбище остановился автомобиль. К могиле спешил Карл Вендт в мундире прапорщика вермахта. Он опоздал.
Сторож тут же сообщил ему, что Брозовский произнес речь. Широко расставив ноги, Карл встал перед Брозовским.
— Так. Даже после смерти вы не даете ему покоя и хотите перетянуть к себе. Это вам даром не пройдет, сволочи!