ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Сначала Брозовский воспринял только ноющую боль и звон в ушах, но постепенно боль заполнила все тело, вызвав неприятные подергивания. Он не мог понять, откуда этот звон и нытье. Ему казалось, будто он парит в воздухе, а все эти тупые, дергающие прикосновения идут извне. Потом он почувствовал невыносимо резкую боль, но не мог определить, где — в голове, в груди или в руках. Он пытался преодолеть ее, но она с еще большей яростью вгрызалась в каждый кусочек тела. По мере того как возвращалось сознание, тело обретало чувствительность. Руки шарили, нащупывая опору. Все тело горело огнем, каждый нерв извивался в бушующем море пламени. Он сделал усилие, пытаясь открыть глаза, и не знал, удалось ему это или нет. Вокруг по-прежнему было темно. Внезапно страшная боль вернула его к действительности. Мозг начал работать, как заведенный механизм часов, и с каждым ударом пульса его память все больше и настойчивее оживала.

Кажется, теперь ночь? На допросе его несколько раз швыряли на пол; помнилось, что в комнате был еще дневной свет. Когда это было? Вчера, позавчера? Его сын отчаянно защищался. Могучее тело Юле Гаммера, которого они все-таки одолели, повисло на сломанных стульях, словно выпотрошенная туша животного. С того момента Брозовский не видел ни Отто, ни Юле. Увидел только санитара, который бинтовал головы пострадавшим штурмовикам, а одному из них накладывал шину на руку.

Брозовский шарил вокруг себя по гладким каменным плитам. Пальцы его попали в какую-то липкую грязь, он с отвращением стряхнул ее и медленно уселся. Левая рука была неподвижна. От плечевого сустава до локтя она раздулась в бесформенный ком, предплечье висело, словно парализованное. Отпираясь на правую, Брозовский повернулся, чтобы встать на колени. Это удалось ему лишь после нескольких отчаянных попыток. Согнувшись, он привстал и пальцами развел слипшиеся веки. Свет! Вокруг стало светло, он видел. Должно быть, день клонится к вечеру. Сквозь прутья решетки пробивались сумерки, заходящее солнце окрасило узкую полоску неба в темно-сиреневый цвет. С поразительной ясностью в его сознании запечатлелись мельчайшие детали этой картины. Он прислонился горячим лбом к холодной стене, надеясь хоть немного унять нестерпимую боль. Но это не помогло, все тело его пылало, словно огромная зияющая рана.

За дверью послышался шум. Протопали кованые сапоги, пронзительно закричала женщина. Затем все стихло. Медленно темнело. Сгущались сумерки.

Когда на потолке вспыхнул свет, Брозовский отошел в дальний угол камеры.

— Смотри-ка, этот снова стоит, как ни в чем не бывало… Эй, подай голос…

— Я же говорю: у него дубовая шкура. Поливать не потребуется.

Штурмовики вытащили Брозовского из угла и объявили ему о предстоящей очередной «беседе». Держась за перила, он со стоном взобрался по лестнице. Его привели в большую комнату.

Она показалась ему знакомой. Кажется, здесь помещалась городская касса… Но ему не дали додумать. Штурмовики обрушили на Брозовского поток брани и угроз, пытаясь его запугать.

— Сегодня дело будет посерьезнее, милейший. Когда тебя начнут спрашивать, отвечай как следует.

Его поставили посреди комнаты. На стертых, усеянных бесчисленными сучками половицах виднелись большие пятна крови. Окна за деревянным барьером были завешаны толстыми шерстяными одеялами, а цветочный горшок с шарообразным кактусом, за которым кассир влюбленно ухаживал, стоял на сейфе. Перед глазами Брозовского раскачивался стальной прут, словно выискивая, куда побольнее ударить.

— Стань прямо, руки на затылок! — рявкнул ему в ухо стоявший сзади штурмовик. — Ты же сам охранял когда-то французов и знаешь, как это делается.

— В двадцать первом, во время гельцевского путча, он даже испытал это на собственной шкуре, — вставил какой-то тип с длинной лошадиной физиономией, щеголяя своей осведомленностью.

Брозовский смог поднять только правую руку.

— Начало неплохое…

Они схватили его за левую, сломанную, и вывернули кверху. От безумной боли Брозовский потерял сознание.

Когда он пришел в себя, то снова почувствовал тошноту и захлебнулся в приступе кашля. Штурмовик-санитар сунул ему под нос комок ваты, смоченный остро пахнувшей жидкостью.

— Отошел… Дурачком не прикидывайся, у нас это не пройдет, дружочек. Расскажи-ка теперь, куда вы дели знамя.

Брозовский не ответил. Он даже не взглянул на альвенслебенского управляющего. Хлестнули пощечины. Брозовский, покачнувшись, упал на колени, потом медленно поднялся. И по-прежнему молчал.

— Приведите-ка его сыночка, — приказал Лёвентин. — Это ему развяжет язык… Сейчас мы предложим тебе семейную беседу за решеткой. Такого ты еще не знаешь. Уж кто-нибудь из вас разговорится.

У Брозовского словно что-то оборвалось внутри. Пытать его мальчика… Нет, пусть лучше его самого… Он хотел было заговорить, но голосовые связки его будто заржавели.

Трое втащили Отто в комнату. Его лицо превратилось в бесформенную массу. Лишь налившиеся кровью глаза сверкали, как кипящая медь. Только по глазам узнал его отец, больше ничто не напоминало ему родного сына.

Штурмовики силой подтащили упиравшегося юношу к Лёвентину.

— Ни слова, отец… Ни слова!

— Заткнись! — Нацисты содрали с него рубашку.

Отто вырвался и стал отбиваться.

— Гад! — сдавленно прохрипел какой-то штурмовик, отлетевший к барьеру.

Нацисты гурьбой накинулись на юношу и перегнули его через деревянный барьер. Кожа на спине Отто лопнула под ударами плети. Из его груди вырвался почти животный хрип, но он не проронил ни слова.

Брозовский кинулся на мучителей. Куском проволоки они связали ему руки за спиной и ремнем перетянули горло. Он упал.

Очнулся Брозовский на полу камеры. Арестантская камера в этом городке была поистине каменным гробом, века наполнили ее гнилостным запахом и промозглой сыростью. Она сама могла бы служить орудием пытки. И все же, когда снаружи запирали дверь и Брозовский оставался один, он чувствовал, как спина его согревается на холодных камнях. Камни были человечнее.

Но мучители не оставили его в одиночестве. Открылась дверь, и к ногам Брозовского, словно мешок сырых опилок, шмякнулся Рюдигер. На полу, где он лежал, сразу появились темные пятна.

— Вы главари, и знаете все. А ну, выкладывайте!

Оба лишь холодно посмотрели на палачей. Ни один мускул не дрогнул на их лицах.

Штурмовики прикрутили Рюдигера к откидной койке у стены; они загоняли ему занозы под ногти, раздробили челюсть. И все напрасно.

Брозовского согнули дугой так, что у него затрещали суставы и хлынула кровь изо рта. Он молчал.

Почувствовал ли он себя хоть раз сломленным? Нет! Он мог утверждать это с чистой совестью. Могло отказать его тело, руки, ноги, слух, ОН — нет. Его жизнь пульсировала лишь между его рассудком, который временами помрачался, и совестью, которая была всегда начеку. Все остальное для него уже не имело значения.

Подвешенный к оконной решетке, он был похож сейчас на издававший стоны спутанный моток веревок. Вывернутые суставы распухли, руки и ноги безжизненно повисли, на его теле не было живого места.

Единственное, что еще осталось, — это коммунист Брозовский. Мышцы, ребра, кости больше не принадлежали ему. Ну, что ж, пусть палачи пытают его, топчут, жгут, ломают и вешают. Но его мозг и мысли принадлежат коммунисту Брозовскому. И он молчал.

Груды протоколов росли. Третья часть жителей Гербштедта прошла через руки «домашней гвардии» Альвенслебена. Показания за показаниями. Но лишь немногие показали, что знамя находится у Брозовского, хотя им предъявляли фотографии, снятые в день похорон в Эйслебене.

Штурмовики арестовали учителя Петерса, Шунке, Боде, а потом…


Секретарь магистрата Фейгель насмешливо кривил губы. Наконец осуществилась его тайная мечта, и он не мог скрыть своего удовлетворения по этому поводу. Альвенслебен, разозлившись, оттянул церемонию передачи власти еще на один день, но что-либо изменить был не в силах. Фейгеля, этого «изворотливого пса», он терпеть не мог, и в отношении кандидатуры бургомистра у него были свои планы. Однако начальство распорядилось иначе. Местные органы власти должны быть очищены от низшей расы, марксистов и всяких прочих демократов. В Гербштедт назначили нового бургомистра.

По случаю «прихода к власти» в Гербштедт на торжественную церемонию были созваны все местные штурмовики. Фейгель потребовал достойного «обрамления». Аудитория была настроена отлично — после церемонии намечался банкет в погребке «У ратуши». С нескрываемым удовлетворением и необычно скрипучим голосом Фейгель зачитал Цонкелю в кабинете бургомистра декрет о восстановлении профессионального чиновничества. Тоном и манерами он подражал при этом старому ландрату фон Веделю, у которого двадцать пять лет назад начал свою карьеру писарем.

— Вашему кумовскому хозяйничанью пришел конец. Свинарник следует основательно вычистить. Передайте мне ключи. И — вон отсюда…

— Это… это еще не закон, — начал было Цонкель. — Этот декрет…

— Теперь распоряжаемся мы!

Стоявшие вокруг штурмовики загоготали. Один из них пнул сапогом кресло, в котором, словно парализованный, сидел за письменным столом Цонкель.

— Пусть хотя бы встанет, когда с ним разговаривают! — сказал штурмовик.

— Да гоните его в шею! — заорал другой.

Цонкель тяжело поднялся. Он пытался протестовать. Над ним стали издеваться. У выхода сын зерноторговца Хондорф ухватил его за грудь и сорвал воротничок с галстуком. Кто-то толкнул его, он пошатнулся и ударился головой о дверной косяк.

— К этому гусю я как-то зашел насчет пособия, — сказал, смеясь, штурмфюрер Хондорф. — Так он все на законы ссылался. Пускай теперь сошлется. Закон есть закон.

Штурмовики прогнали его, как сквозь строй, по коридору и вниз по лестнице, не прекращая грубых шуток.

Городской полицейский Меллендорф встал навытяжку перед Хондорфом.

— Порядок, — сказал тот и барственным жестом отпустил его.

— Дайте, я ему врежу, — крикнул какой-то низенький парень лет восемнадцати и ударил поясным ремнем Цонкеля по голове.

— Сегодня у нас великий боевой день! — шумел парень. — Кому там еще всыпать? Так хорошо начали…

Цонкель, отпрянув, закрыл руками голову. Его пнули ногой в зад.

— Ага, он сдается, поднял руки… Нас этим не проймешь! — рычал парень, срываясь на визг. У него ломался голос, и ему очень хотелось, чтобы он звучал мужественно.

Цонкель лишь успел сообразить: «Неужели это Карл Вендт?.. Кажется, Барт рассказывал, что внебрачный сын Лаубе вступил в штурмовой отряд».

Цонкель пролетел последние ступеньки. Один из штурмовиков подставил ему ножку, он упал и рассек верхнюю губу.


В первое мгновение Брозовский не узнал человека, которого с шумом втолкнули в комнату. Напрягая память, он провел по глазам рукой. Цонкель! Вот уж кого он меньше всего ожидал встретить, когда его снова привели на допрос. Неужели бургомистру придется вытирать пол своим темно-синим костюмом?

— Надеюсь, вас не надо представлять друг другу? Коллеги из фирмы «Христосики».

«Свита», доставившая Цонкеля, покатилась со смеху от «первоклассной остроты» своего обершарфюрера. Но Лёвентину было не до шуток. Он рявкнул на них так, что посыпалась известка со стен. «Бездельники, — со злостью подумал Лёвентин, — ни на что не годны, а уже мнят о себе…»

— Убирайтесь отсюда!

Лёвентину надоело заниматься рукоприкладством. Вечером он решил наконец доложить крейслейтеру о результате допросов. Но предварительно он хотел испробовать новый прием, подсказанный Фейгелем: устроить главным смутьянам очную ставку, и сообщил кое-какие необходимые для этого «гвоздевого номера» детали. «Ну и прохвост», — подумал о новом бургомистре Лёвентин.

Управляющий насупился. Лоб его перерезали четыре складки.

— Итак, с кого начнем? Кто ударил меня стулом в «Гетштедтском дворе»?.. Эй вы! Вы обязаны знать это по долгу службы! — Рукояткой стальной дубинки он ткнул Цонкеля между глаз.

Цонкель догадывался о том, что происходило в последние дни здесь. Для жителей города это не было тайной. Но он ничего не хотел знать и ничему не хотел верить. «Этого не может быть. Пока я исполняю свои обязанности, я не потерплю никакого беззакония», — внушал он себе, хотя уже не мог что-либо изменить. Городская полиция ему не подчинялась, никто не хотел выполнять его распоряжений. Да и был ли он бургомистром последнее время? Нет, он лишь отсиживал служебные часы. Словно видение всплыла в памяти сцена в кабинете, когда Брозовский сказал ему: «Ты еще вспомнишь меня. Вспомнишь, когда тебя самого вышвырнут. Да будет слишком поздно».

Слишком поздно!.. Слова Брозовского глухо звучали в его ушах, он слышал их с пугающей ясностью. Остального Цонкель не слышал. Брозовский оказался прав. Сбылось то, о чем он говорил на квартире у Шунке: сначала возьмутся за коммунистов, потом за социал-демократов. Так оно и вышло.

О чем спрашивает стоящий перед ним человек? Цонкель ничего не понимал и ничего не отвечал. Молчал он и когда штурмовики сбили его с ног ударами стальных прутьев.

— Я тебе подскажу, кто это был. Я помогу тебе… — Лёвентин хлестнул его изо всей силы. — Вот тебе, вот! Это был Гаммер, вспоминаешь? Но он у меня уже готов. И с тобой я разделаюсь!

Цонкель обливался потом и кровью. В нем пробудилось то, что, казалось, давно уже умерло, — старое горняцкое упорство. Он не согнулся перед палачами. Да, было слишком поздно. И он был тоже виноват в том, что стало слишком поздно. Он верил тем, наверху, принимал за чистую монету все, что говорили о таких, как Брозовский: будто они преследуют лишь свои сугубо партийные интересы. Цонкель с отчаянием бил себя в грудь, рвал волосы, стонал под ударами нацистов и до крови кусал губы, — но не от боли, а от сознания своей вины. И безудержно плакал. Штурмовики торжествовали: этого они быстро сломили, этот расскажет все, даже больше, чем от него ожидают.

Лишь один Брозовский знал, что Мартин Цонкель ничего не скажет, ни добровольно, ни под пыткой. Он видел, что плачет Цонкель — от стыда…

Приход крейслейтера на время прекратил допрос. Альвенслебен, не выбирая выражений, высказал «домашней гвардии» свое недовольство. Если он что-нибудь вбил себе в голову, он пытался осуществить это любой ценой. Вот уж никак не рассчитывал крейслейтер, что встретит в Гербштедте подобное сопротивление. Все шло вкривь и вкось. Сегодня он возьмет вожжи в свои руки: так или иначе сверху получен приказ — навести наконец порядок в этом городишке.

— Никуда вы не годитесь! — сказал он Лёвентину в присутствии Фейгеля. — Если я проиграю пари, вам несдобровать. Запомните это.

«Обошел меня все-таки, канцелярская крыса», — подумал с неприязнью Альвенслебен и бросил на Фейгеля взгляд, который не сулил новому бургомистру спокойной жизни с господином ландратом.

Лёвентин пожал плечами. Он сделал все, что мог. Альвенслебен надменно заявил ему:

— Посмотрите, какие чудеса вам покажу я, если возьмусь за дело. Я живо приручу этот сброд.

Штурмфюрер Хондорф предложил попробовать вариант с Вендтом-младшим. Это обещает быть забавным. Просто удивительно, каким стал этот парнишка, — настоящий сорвиголова.

— Кто он такой?

Услыхав, что Вендт — пасынок арестованного Генриха Вендта, Альвенслебен тотчас согласился: подобные сцены он любил — и приказал позвать Карла…

Войдя, юноша выбросил руку вперед и вытянулся.

— Ты знаешь Брозовского? — спросил Альвенслебен. — Знамя у него?

— Так точно, крейслейтер!

— Скажет ли он это тебе? — Альвенслебен поиграл хлыстом. Кажется, этот малец из неплохого теста.

— Конечно, крейслейтер! — Парень буквально рос на глазах.

Альвенслебен открыл портсигар.

— Куришь?

Вендт кивнул и нервным движением взял сигарету.

— Благодарю, крейслейтер.

Фейгель стал судорожно искать спички, но Альвенслебен с неприязнью в голосе остановил его:

— Не трудись, бургомистр, — и щелкнул зажигалкой. На его гладко выбритой физиономии с резкими чертами появилось хищное выражение.

Внимательно следя за лицом Карла Вендта, он спросил, подчеркивая каждое слово:

— Твой отец тоже здесь? А ты, оказывается, крутишь, парень…

— Он мне не отец, крейслейтер! — горячо перебил его Вендт. — У меня нет отца…

— Ладно. Посмотрим.


Брозовский сидел под самой лампой. Его посадили на винтовой стул, поднятый до упора. За его спиной стояли, перешептываясь, палачи. Оборачиваться ему запретили.

— Как всегда, мы приготовили для тебя маленький сюрприз, — усмехнулся один из штурмовиков.

Вошел Альвенслебен. Вся свора щелкнула каблуками. Подбоченясь, Альвенслебен дважды обошел вокруг Брозовского, внимательно вглядываясь в него, и сказал с брезгливой миной.

— От него воняет, как от свиньи.

Штурмовики подобострастно загоготали.

— Он вправду свинья, крейслейтер, — угодливо выскочил один из них.

Вошли Лёвентин и младший Вендт. Карл вытягивал шею, чтобы расслышать последние распоряжения управляющего, которые тот отдавал вполголоса.

— Это он? Ты знаешь его?.. Спроси, куда он спрятал знамя.

Закурив новую сигарету, Альвенслебен бросил пачку штурмовикам.

Карл стоял, вытянувшись. Когда он подошел к Брозовскому, лицо его и шея мгновенно побагровели.

— Знамя у тебя, Брозовский. Оно всегда было у тебя, я сам видел его у вас дома. Отдай его…

Словно испугавшись собственной смелости, он отступил на шаг и растерянно посмотрел на Альвенслебена. Под ледяным взглядом крейслейтера он подтянулся и вдруг пронзительно крикнул:

— Куда ты его запрятал? Отдай!

Брозовский узнал парня, лишь когда тот подошел к нему вплотную, — и брезгливо отвернулся. Что ж, возможно, он иногда бывал несправедлив к Генриху, но такого Генрих не заслужил.

Один из стоявших сзади штурмовиков повернул стул так, чтобы Брозовский оказался лицом к Вендту. Губы Карла судорожно кривились, руки дрожали, то сжимаясь в кулаки, то разжимаясь. Он боялся крейслейтера.

— Говори, где оно? Ты слышишь, Брозовский?

Брозовский смотрел мимо бесновавшегося юнца, словно не был знаком с ним и заданный вопрос относился к кому-то другому. Карл Вендт, растерявшись, оглянулся на Альвенслебена. Крейслейтер выжидающе, с любопытством смотрел на парня и, затягиваясь сигаретой, пускал в потолок клубы дыма. Он словно наслаждался сценой. Да, это была великолепная минута…

Внезапно Вендт ударил Брозовского. Стул покачнулся, Брозовский потерял равновесие и упал. Вендт бросился на него и начал бить ногами и кулаками.

— Скажешь? Скажешь?

От изнеможения у мальчишки выступила на губах пена. Валявшееся у его ног тело только вздрагивало. Никакого результата.

В порыве раздражения Альвенслебен хотел было прогнать Карла, но, подумав, решил подождать. Все же это щекочет нервы, такое не каждый день увидишь. Жаль только, что своей горячностью парень портил дело.

— Приведите его старика. Будет чему поучиться! — с циничной усмешкой распорядился крейслейтер. Затем подтащил к себе опрокинутый стул и сел на него, поджав ноги.

Ослепленный светом, Генрих споткнулся о порог и наступил на руку Брозовскому, распластанному на полу. Усы Генриха свисали двумя свалявшимися клочками войлока. Сквозь протертые рукава куртки торчали острые локти, измятые штаны были порваны на коленях, внизу, к бахроме, прилипли кусочки кожи. Генрих не мог стоять, штурмовикам пришлось его поддерживать. Голова заключенного болталась, казалось, она держится на тонкой ниточке, как у марионетки. Отсутствующим взглядом скользнул он по предметам и людям, как бы не замечая ничего вокруг.

По знаку крейслейтера старика посадили на стул. При виде отчима Карл отступил и хотел было спрятаться за спинами штурмовиков.

— Эй, ты! Так мы не договаривались! Спроси-ка старика, может, он знает. — Альвенслебен рассматривал отца с пасынком, как две клячи, которые собрался продать живодеру и прикидывал, сколько за них выручит.

Лёвентин понимал своего хозяина без слов. Он пнул молодого Вендта коленом под зад.

— Слышал приказ?

Словно затравленный зверь, повернулся пасынок к отчиму. Издавая какие-то нечленораздельные звуки, он закрыл лицо руками.

— Не ломай комедию! — грубо прикрикнул Лёвентин. — Сперва петушился и выхвалялся, а теперь раскис. Но все же мы надеемся, что штурмовик Вендт справится с паршивым заключенным Вендтом.

Последние слова заставили Генриха поднять голову. Глубоко запавшие глаза его расширились от ужаса. Нет, это не сын! Этого не может быть! Нет! Его узловатые пальцы уставились на пасынка.

— Нет, это не он!

С глухим хрипом старик упал. Альвенслебен приказал убрать его, а заодно выгнал и парня.

— Похвально!.. Впрочем, ничего удивительного, его же воспитал такой, как этот… — Альвенслебен щелкнул пальцами.

Затем он бросил окурок в горшок с кактусом, стоявший на сейфе, и долго смотрел, как вьется дымок вокруг колючек.

— А ну, приведите его в чувство, — кивнул он на Брозовского.

Один из штурмовиков подошел к полке и достал из сигарной коробки ватный тампон. Брозовского посадили на стул. Когда он открыл глаза, Альвенслебен сказал:

— Уйдите все. Останутся только Лёвентин и вы (он имел в виду штурмовика, державшего тампон). Да, вы. И принесите мне стул поудобнее. На случай, если это затянется.

Допрос длился дольше, чем предполагал крейслейтер, и безрезультатно. Наконец у него лопнуло терпение: откуда у этих мерзавцев такая выдержка?.. Поразительно. Он одернул полы мундира.

Ночь, даже самая долгая, длится с вечера до утра. Утром она кончается. Сегодняшняя ночь не имела конца. Брозовский знал это лучше других. Все муки и боль, если бы их собрать за целую человеческую жизнь, пришлось пережить Брозовскому в тысячекратном размере в эту одну-единственную ночь.

Брозовский и знамя слились воедино. Он не отдавал его. Только одна мысль еще тлела в нем: не отдавать знамени.

Штурмовики втолкнули в комнату Пауля Дитриха. Он летал как мячик под ударами кулаков. Под конец они еще оттоптали ему каблуками пальцы на руках, — он схватил за горло штурмовика с лошадиным лицом и, даже упав, не отпускал его.

После допроса какой-то субъект с перебинтованной головой и руками, похожими на звериные лапы, выволок за волосы Эльфриду Винклер.

Только с Юле Гаммером они были осторожнее. Лёвентин приказал Меллендорфу надеть ему наручники. Впятером они притащили его, закованного, и поставили перед крейслейтером.

— Это известный Гаммер. Помните, в «Гетштедтском дворе»… Мы уже несколько раз допрашивали его.

— Знаю. Вы мне все уши прожужжали об этом хулигане. — Злорадно усмехаясь, Альвенслебен обратился к Юле: — Ну как, с «боевой организацией против фашизма» покончено, а?.. Вот мы вас и прижали.

Юле соображал: «Куда его ударить? Лучше всего — между ног». Взмах… и Альвенслебен перелетел через кресло. Лишь потому, что он успел мгновенно повернуться, ему удалось избежать всей силы удара.

На Гаммере повисли сначала шестеро, затем — восемь нацистов.

Барьер рухнул. Словно медведь, отбивающийся от волков, Юле швырял своих мучителей. От его пинков они с грохотом падали, ломая мебель, поднимались и вновь набрасывались на него. Когда побоище окончилось, допрашивать Гаммера было бесполезно.

Нацисты утирали взмокшие лица. Даже Альвенслебен вытер платком внутренний ободок фуражки. Ведь ему тоже досталось.

— Я им покажу! — оскалился он. — А ну, тащите всех подряд!

Альвенслебен велел принести воды. Прежде чем выпить, он высыпал в стакан белый порошок. Глаза его лихорадочно заблестели.

Весь дом наполнился шумом и криками. Цонкель с рассеченным лбом стоял на коленях на ступеньках парадной лестницы, по которой еще утром поднимался бургомистром.

Лёвентин снова заставил Карла Вендта бить Брозовского. Охваченный страхом и яростью, парень бил его только по лицу и остановился лишь, когда Альвенслебен сказал:

— Сначала, сосунок, наберись храбрости. Вон отсюда!

Разъяренный крейслейтер с размаху запустил стаканом в стену, осколки разлетелись по всей комнате.

Брозовский лежал ничком. Альвенслебен, развалившись в кресле, носком сапога коснулся лежавшего.

— Брозовский, может, попробуем еще разок, а?.. Говорить ты все равно будешь. Это только начало! — Он велел посадить его на стул. — Ну, брось свои фокусы, отвечай! Где тряпка?

Лёвентин грыз ногти. Втайне он радовался, что его заносчивый хозяин потерпел крах, и потому считал себя оправданным. Он знал, что Альвенслебен не продвинется с Брозовским ни на шаг.

Слышны были только скрип полуразбитого стула и тяжелое, со свистом, дыхание арестованного.

— Я вас всех вижу насквозь! — заговорил Альвенслебен. — У меня вы станете шелковыми… Вон тот, — он ткнул большим пальцем в сторону двери, за которой штурмовики громко ругали молодого Вендта, — далеко не последний, кто перешел к нам. Скоро все запроситесь, на коленях молить будете…

Он взял еще одну сигарету, выкурил ее до конца и только тогда продолжил допрос.

— Послушайте, Брозовский, то, что вы делаете, — самоубийство. Вы губите и себя и своих. Отдайте знамя, и все кончится.

Брозовский взглянул на него из-под заплывших век и промолчал. Разве может понять этот юнкер, что такое честь рабочего?

— Ваша партия больше не существует, Брозовский, — продолжал Альвенслебен. — В лучшем случае она только куча обломков. Власть в наших руках, а то, что наши руки взяли однажды, не выпустят никогда. Мы выловим вас одного за другим. А кого не найдем, тот сам перейдет к нам. Партии коммунистов больше не существует, она мертва.

Брозовский вздрогнул и поднял голову.

— Наша партия жива, она живет здесь, господин фон Альвенслебен! — Брозовский ударил себя кулаком по груди. — В моем сердце.

Альвенслебен судорожно вцепился в подлокотники кресла.

— Все это пройдет, Брозовский! Что умерло, то умерло! — Он поднялся. Выражение лица его переменилось, — Выбирайте одно из двух. — Он взглянул на часы и равнодушно, будто поведение Брозовского нисколько его не интересовало, сказал: — На размышления пять минут. И тогда — конец.

Кивнув Лёвентину, он вышел из комнаты. Толпившиеся в коридоре штурмовики вытянулись по стойке «смирно». Вендт-младший спрятался за их спинами. Хозяин погребка «У ратуши» накрыл стол для начальства в одной из верхних комнат. Приготовленный ужин стоял уже несколько часов. Альвенслебен поковырял в тарелке, отодвинул ее и залпом выпил несколько рюмок подряд. Глаза его остекленели, как после употребления сильно действующих наркотиков.

Лёвентина это не удивило, он знал своего хозяина. Управляющий поглощал один за другим бутерброды с ветчиной, словно печенье.

— Пошли продолжим, — сказал Альвенслебен.

С набитым ртом Лёвентин поспешил вслед за хозяином. Его гимнастерка на спине, груди и под мышками была мокрая от пота.

Брозовский сидел неподвижно.

— Ну? Время истекло. Значит, нет! — Альвенслебен повернулся на каблуках и резко скомандовал: — Введите распространителя листовок! Того, что поймали днем на Вицтумской шахте!

Нечто, напоминающее человеческое существо, втащили в комнату. У Брозовского перехватило дыхание. Штурмовики, держа арестованного под руки, поставили перед Брозовским. Узнать его было невозможно.

— Посмотри на него внимательно, Брозовский. В нем тоже еще недавно жила партия. Но он получил хороший урок и сделал вывод. Он говорит, что знамя у тебя. Этот человек понял, в чем суть дела. Мы его обработали профессионально… Знамя у него? А ну, отвечай!

Лёвентин подкрепил слова крейслейтера тычком стального прута.

— Оно… у него… — пробормотал окровавленный рот.

Брозовский не вынес укоризненного взгляда, в котором таился животный страх, и закрыл глаза.

— Пусть смотрит на дело своих рук, этот знаменосец пролетариата! Откройте ему глаза!

Брозовскому подняли голову. Какой-то штурмовик вцепился ногтями в его веки и раскрыл их.

— Посмотри на эту кучку дерьма! Твой товарищ!

Тот шатался и глухо бормотал. Перед глазами Брозовского все поплыло. Чем это кончится?

Внезапно перед ним оказалась Альма Вендт. Маленькая, высохшая, похожая на призрак. Ее отчаянный крик разрывал ему душу.

— Да, да, ты!.. Сидишь себе и молчишь, а мой муж гибнет! — Она вдруг упала на колени и начала умолять: — Скажи, где знамя, Отто, скажи. Тогда Генрих вернется домой. Ведь оно у тебя…

Ее слабеющий голос доносился до его слуха откуда-то издалека, он переходил то в жужжание, то в тихий шелест, — как тогда, в камере.

— Ты… — Он не слышал ее слов, он угадывал их. — Это ты, ты всегда…

Кто это был, кто?

— Знамя?.. Да, знамя у нас! Оно у нас!.. — громко крикнул Брозовский, но ему зажали рот.

Кто же был тот человек, которого держали перед ним?.. В камере — он знал — был Вольфрум. Вольфрум не сдался. Он оставался коммунистом.

Брозовский мысленно отчитывался перед самим собой.

Когда он проходил по коридору, ему послышался шепот: «Лучше покажи место…» Его охватило волнение: товарищей пытают, бьют до смерти, — и все из-за него, потому что он молчит. Его слово — закон для них, они поступают так, как поступает он. Он — пример для них. А они — это партия. Разве можно сломить партию, убить ее великую идею? Можно уничтожить человека. Но партию — никогда. Никогда! Это не Брозовский находится в камере, а партия. Кто помогает ему держаться? Партия. Кто велит ему молчать? Партия. Партия — больше, чем один человек. Партия — это тысячи людей, нет, много больше, партия — это все.

Выше партии ничего нет на свете. А знамя принадлежит партии. Оно — не просто символ, который нацисты могут уничтожить. Оно — честь мансфельдских рабочих, а чести никому не уничтожить. Что пользы его товарищам, если он, Отто Брозовский, станет предателем, изменит своему классу?

Враги торжествовали бы, он покрыл бы себя позором, а товарищи все равно не избежали бы пыток. Потому что их хотят уничтожить, хотят уничтожить авангард рабочего класса. Речь идет не о символах, а о будущем немецкого пролетариата.

Он вынес себе оправдательный приговор. Партия должна жить. Что же касается товарищей и его самого… Так они живут только благодаря партии.

Брозовский и знамя! Нацисты топтали искореженные останки человека, стремясь погасить последнюю искорку жизни, изо дня в день применяли самые изощренные пытки и, ничего не добившись, придумывали новые зверства.

Брозовский крепко сжимал знамя в руке, прятал его в своем сердце, высоко поднимал во время ночных допросов, а после ухода палачей знамя прикрывало его. Когда угасало сознание, Отто вновь писал друзьям в Кривой Рог письмо от имени своей шахтерской ячейки; когда же сознание пробуждалось, он читал ответ криворожских горняков товарищам в штреке и в штольнях Вицтумской шахты, и знамя парило над ним.

— Я вырву красный лоскут у этой собаки! Посмотрим, кто из нас сильнее. — Альвенслебен являлся на допросы ежедневно. За дело взялись «специалисты» из Галле. Шохвицской «домашней гвардии» Брозовский оказался не по зубам.

— Надо развязать язык его старухе. Хороши мы будем, если не справимся с бабой…

Бесформенным черным комом сидел Брозовский перед палачами. Его жена была недвижна. На вопросы она не отвечала, словно они не относились к ней.

Он слушал ее стоны, слышал ее хриплое дыхание, слышал ее крики. Его рот был полон крови, тщетно он пытался подняться на ноги.

Вокруг стоял грохот.

И вдруг над всем этим гвалтом:

— Никогда! Будь тверд, Отто! Мы сильнее! Знамя?

Никогда!

Ночь. Мрак. Холод. Он ничего не видел. Не чувствовал. Не слышал. Все исчезло: боль, слезы, мысли, страдания… все куда-то провалилось.

Загрузка...