ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

После двадцатичасового ареста Минну Брозовскую выпустили. Она бесстрашно потребовала, чтобы освободили ее мужа и сына. Фейгель, холодно усмехнувшись, указал ой на дверь.

Лёвентин, который всю ночь до полудня «занимался» Брозовскими-мужчинами, распорядился избавить его от старухи. А «чурбаки» эти у него заговорят, он их доведет до кондиции.

— Убирайся и радуйся, что выбралась отсюда живой, — кричал на нее Фейгель. — Ишь чего захотела — выпустить мужа и сына, — они свое с лихвой заработали! Выпустить… Чтобы они опять шатались по всей округе со своим дерьмовым флагом? Печатали листовки и устраивали сборища? Мы прикрыли их лавочку! Нынче ветер подул с другой стороны. Смотрите не вздумайте чего-либо там устраивать!

Начало смеркаться, когда Брозовская вышла на улицу; держась за стены домов, она с трудом потащилась в гору. Кровь стучала в висках, казалось, голову стиснули железным обручем. Минна даже не чувствовала встречного ледяного ветра, пронизывавшего ее насквозь. Внутри у нее все окаменело.

Она не удивилась, обнаружив, что входная дверь не заперта. Веник, задвинутый в дверную ручку со стороны прихожей, поддался легкому нажиму и выпал. Ступив в пустую холодную прихожую, Минна зябко поежилась. Потом отворила дверь в комнату и увидела, как притаившийся за печкой Вальтер схватил приготовленный топор.

— Сынок!..

Глаза мальчика светились зелеными огоньками, его била дрожь. Он положил топор и кинулся к матери. Опустившись на стул, Минна привлекла сына к себе. Она должна взять себя в руки. А для этого ей необходимо сейчас побыть одной, ничего не слышать, не видеть, только думать и думать о том, что случилось; все существо ее взывало к отмщению, только к отмщению. Безотчетно она прижала к себе Вальтера.

Он прильнул головой к ее груди, мать слышала, как колотится его сердце.

Из его покрасневших, воспаленных от долгого плача глаз выкатилась одна-единственная слеза. Когда рука Минны коснулась его исцарапанных ушей, он невольно отпрянул, но потом еще крепче прижался к матери. Вальтер не проронил ни звука, только скрипнул зубами, словно разгрыз стекло.

Постепенно она овладела собой, ее рука ласково и бережно поглаживала взлохмаченные волосы мальчика. Он остался у нее единственный. Зачем он живет, зачем она родила его?

Над репсовым диваном тикали косо висевшие на стене ходики. Их монотонное тиканье гулко, словно в подвале, отдавалось в тишине. Минна не обращала на них внимания, не слушала их. Она не знала, сколько времени прошло. Ей казалось, будто время и все вокруг остановилось. Она бессознательно поглаживала голову сына. Что-нибудь сказать ему не было сил.

Через разбитое окно ветер шевелил обрывки гардин. Дуло. Минна не замечала этого. Небольшая люстра с подвесками из зеленого бисера покачивалась на сквозняке, бросая призрачные блики на лицо женщины. Ее щеку, от подбородка до уха, пересекал широкий запекшийся рубец. На пальцах засохла кровь. Минна не видела этого. Ее опустошенный взгляд был направлен на печку. Когда ворвались нацисты, схватили ее за горло и толкнули в угол, она тут же потеряла сознание. Поэтому она не знала, что, падая, ударилась об острый край печки, что этот страшный удар рассек ей щеку. На ее шее был большой кровоподтек всех цветов радуги — от бледно-желтого до иссиня-черного.

Вальтер устал стоять. Он обессилел. Почему мама ничего не говорит? Всю ночь и весь день он просидел в ожидании на табуретке у печки. Выходил только за топором и задвинул веник в ручку наружной двери, чтобы не открывалась. Ведь кто-нибудь должен был прийти, не могли же оставить его одного.

Худенькое тело мальчика сотрясали рыдания. Ни он, ни мать еще не проронили ни слова. Только тикали часы да говорила разоренная комната.

Беда нагрянула вчера вечером, это было совсем недавно. Того, что не знали мать с сыном, знала комната. Она знала, кто сдвинул стенные часы, — потому они и висели сейчас криво, — и заглядывал за них в поисках листовок; знала, кто прорезал репсовую обшивку дивана, — из прорех вылезла травяная набивка; знала, кто поставил посреди комнаты платяной шкаф, сорвав с петель дверцы и выбросив на пол одежду.

Мать с сыном лишь смутно помнили все эти события, затуманенные в их сознании криками, болью и кровью и потому не запечатлевшиеся в точной последовательности…

Часы, жалобно скрипнув, внезапно остановились. Раздался еще один короткий звонкий удар, и они умолкли. Маятник с легким дребезжанием скользнул по обоям и повис. Стрелки показывали двадцать один час, минута в минуту. Прошли ровно сутки.

Минна поднялась и, вытянув голову, вслушалась в тишину. Постепенно ее сознание начало отмечать, что произошло в их маленькой гостиной. К ней возвращалась утраченная чувствительность, пелена, затуманившая ее глаза, прорвалась. Минна прижала к себе Вальтера и все вспомнила.

Да, прошло всего двадцать четыре часа, не больше. А поначалу ей казалось, будто после этого страшного сна прошли годы. Но то был не сон, ее окружала горькая действительность. Прошел лишь один-единственный день. И какой день! Она не забудет его до самой смерти.

Морщинистая кожа вокруг ее рта натянулась, Минна глубоко вздохнула, сжала и разжала руки — хрустнули суставы. К ней заметно, приливами, возвращалась ее энергия. Минна взяла сына за плечи и, отстранив от себя, посмотрела на него так, словно впервые увидела.

— Что с тобой сделали!.. Мы им еще отплатим! Разве это люди! Звери, звери…

Она подошла к дивану. Пальцы ее лишь на секунду коснулись забрызганной кровью камчатной скатерти, брошенной на спинку дивана. Скатерть здесь, Минна только не сразу заметила ее, когда вошла. Да она и должна быть здесь. Бандиты до последней минуты требовали указать, где спрятано знамя. За эту скатерть, за знамя, которое хранилось в ней, идет борьба, борьба за то, что́ знамя это значит для мансфельдских горняков. Всего лишь на секунду ее пальцы прикоснулись к скатерти, затем Минна бережно расправила ее и постелила на стол…

Чтобы описать, как выглядит квартира после произведенного штурмовиками обыска, не найдется подходящих слов, надо изобретать новые. У Минны Брозовской для этого не было времени, да она и не ставила перед собой столь честолюбивые планы. Засучив рукава блузки, как это делала обычно, когда приступала к тяжелой работе, она резким взмахом головы отогнала от себя мрачные мысли. Надо было приниматься за дело.

Мансфельдским горнякам в своей жизни приходилось много работать, они строили дома из глины, смешанной с рубленой соломой, из шлакоблоков — больших, блестящих черных кирпичей, которые они сами формовали на шлаковых отвалах, — но разрушать, громить дома им еще не приходилось ни разу. Это право оставили за собой наемники третьего рейха, которые облили бензином ковровые дорожки и перила в здании рейхстага и подожгли его.

Именно об этом думала Минна Брозовская, и это прочно засело в ее сознании. Она орудовала веником, мыла, подклеивала фанерные дверцы шкафа, обои. Выносила мусор и битое стекло, разравнивала вскопанный нацистами глинобитный пол на чердаке, смачивала водой и утрамбовывала его, прилаживала оторванную дощатую перегородку, замазывала печную трубу, убирала сажу и мыла пол.

За полчаса слепого, яростного разрушения можно натворить многое. Она трудилась несколько часов. Давно уже миновала полночь, когда Брозовская наконец присела, сложив на коленях руки.

Глаза ее излучали ясность и спокойствие. Она убедилась, — не осознавая этой мысли во всей ее широте, — что работа помогает справляться с ударами судьбы. Пусть вокруг гибель и разрушение, жизнь все равно продолжается и идет вперед. Им не убить ее.

Вальтер спал в верхней комнате. На место разбитых стекол он вставил картон, но бокам входной двери вбил и стену скобы и заложил дверь брусом. Потом присел на ящик с углем и задремал. Мать отнесла спящего сына наверх и уложила в постель.

«Чертов гаденыш! — крикнул ему вчера Длинный с хлыстом. — Все это отродье надо вздернуть». А Толстый снова и снова скручивал ему уши. Мальчик лишь изредка бросал взгляд на отца, на мать, на брата — и молчал.

Да, он был ее отродьем, ее! Минна гордилась им. Она долго сидела, задумавшись. Думала о муже, о старшем сыне, о Вольфруме, которого едва узнала, когда его, словно куль, проволокли по коридору. Что с ними будет? Ответить на это она не могла. Она знала только одно, и мысль эта накрепко врезалась в ее сознание: знамя, зашитое в камчатную скатерть, которую старший сын подарил ей к серебряной свадьбе, это знамя не должно попасть в руки врага. Ни за что!

Это она обещала мужу. Он поклялся сохранить его, сберечь ценой крови своего сердца, поклялся в присутствии тысячи людей, когда партия вручила ему знамя на хранение. И она, Минна, в тот же вечер в этой самой комнате дала слово помогать ему. С того дня охрана знамени стала ее кровным делом, делом чести всей их семьи.

Тридцать лет прожила она с Отто Брозовским бок о бок. Жизнь с ним была нелегкой, иногда очень трудной, на их пути встречались и ухабы, и тупики, и тяжкие удары. Он был упрямым, твердолобым и не привык подстраиваться к людям. Долгие годы супружеской жизни шлифовали их — как морской прибой гальку, — пока они не притерлись и не стали понимать друг друга с полуслова. Правильно ли они строили свою жизнь? И да и нет. Многое могло быть иначе, многое происходило и без их участия. Кое-что они сами усложняли. Минна не всегда бывала справедливой к мужу. Часто, не отдавая себе отчета, она обвиняла его в вещах, которые от него не зависели. А чаще всего обстоятельства оказывались сильнее их, и им приходилось подчиняться, хотели они того или нет. Но сидеть сложа руки они не умели. Трудились изо всех сил, до изнурения, — это были вынуждены признать даже их подруги. И несмотря на все, Брозовские ничего не нажили, остались почти с тем же, с чем начали, поженившись. Крута была их дорога и извилиста.

Политика — какое вам дело до нее, держись от нее подальше, впутаешься — беды не оберешься. Возьмите лучше еще один участок земли, за работой, глядишь, и дурные мысли пройдут. Политика портит характер, кто с ней свяжется — пропадет… Советов им давали предостаточно. Родственники, знакомые, соседи, начальство, умные и глупые… Каждый считал себя умнее других. Но все эти советчики, несмотря на свое благоразумие, попадали впросак, да еще удивлялись, как это могло получиться… Хотелось ли когда-нибудь ей заниматься политикой? Нет, такими вещами она не интересовалась. Она в них ничего не понимала. Пусть этим занимаются люди, которые смыслят больше ее. Она же не отбивалась от стада…

Ну, и каково им жилось?.. Когда стало плохо с продуктами — все ругались. Нечем было платить за квартиру или аренду — все причитали. Началась война — плакали и причитали еще больше. Жизнь была нищенской, — неудивительно, что мужчины время от времени бастовали. У каждого семья, дети. Разве это непонятно?.. Не из озорства же бастовали. И при чем тут политика? Всем ясно — если снизили заработную плату, значит, нечего будет есть. Политика — дело больших господ в Берлине, на то они и сидят там. А партия — это другое. Партия означала хлеб и деньги за квартиру, а с Союзом фронтовиков или Женским союзом были связаны понижение заработной платы и еще бо́льшая нищета. Если в Берлине правительства сменялись, как времена года, это неминуемо сказывалось на жизни горняков и их семей, на еде и обуви. Это было понятно и самым бестолковым. Подобным образом Минна рассуждала всегда. И вот гитлеровское правительство схватило рабочих за горло, это правительство означало смерть.

Минна ужаснулась.

Стихнувшее было чувство тревоги постепенно охватило ее с новой силой. Что теперь будет? Она беспомощно оглянулась. Неужели ее мужу и сыну грозит смерть? Минна прижала руки к бившемуся в страхе сердцу. Неужели она осталась совсем одна и никто ей не поможет в ее горе? Где товарищи ее мужа? Может, они испугались, бросили арестованных на произвол судьбы? Где же тогда найти помощь и поддержку? Где рабочие? Все в ней взывало к помощи, к вере в товарищей мужа. Наконец, она взяла себя в руки.

Знамя, его нельзя здесь оставлять…

Минна торопливо поднялась и прислушалась. Шаги… Кажется, кто-то крадется к окну?.. Нет, это стучит ее собственное сердце. Она знала, что шаги ей почудились, и тем не менее при каждом порыве ветра у нее перехватывало дыхание.

Знамя надо перепрятать в другое место немедленно. Все расспросы, допросы и даже худшее она выдержит, в этом Минна уверена. Она предчувствовала, что нацисты будут следить за ней, — будут являться сюда снова и снова, рассчитывая застать ее врасплох. Слишком многие знали, что знамя хранится в доме Брозовских. Муж, Отто, Вальтер… Оно лежало на столе, бандиты не нашли его. Но выдержат ли все, не проговорятся? За своих-то она уверена! И тем не менее…

Она завесила окно в кухне. Месяц, выглядывавший из-за забора, бросал во двор длинные тени. Минна прикрыла все щели и даже завесила лампу. Затем распорола скатерть. Уже дважды ей пришлось зашивать туда знамя. Куда же девать его теперь?

Когда темный алый бархат заструился из своего укрытия, сердце Минны заколотилось. Руки задрожали от страха и волнения.

Брозовская заставила себя успокоиться. Она все вытерпит, все перенесет, только бы знамя было в безопасности. Сейчас, в эти минуты, знамя воплотило в себе все, что составляло для нее жизнь: муж, дети, дом, ее судьба, партия, к которой она вместе с мужем принадлежала многие годы, всё…

Знамя принадлежало ей, только ей, сейчас она была одна за всех. Минна приподняла знамя и гордо выпрямилась. Вышитые золотом буквы засверкали в сумеречном свете, и Минна вдруг подумала, что горящие на знамени слова — завещание. Завещание, врученное ей. Пока жива, она должна держаться, выполнять то, что ей поручено. Что скажут товарищи ее мужа, что скажут горняки Вицтумской шахты, что скажут советские шахтеры и их жены, если она не сбережет знамени? Придет день, и они спросят: кто это такая Минна Брозовская? Почему она не сдержала данного ею слова, почему нарушила его, почему не встала на место арестованного мужа? Почему изменила нашему долу, делу рабочих всего мира?

А нацисты? Почему они так охотятся за знаменем? Ведь оно для них — кусок материи, красная тряпка. Но, разорвав его в клочья и растоптав, они хотят унизить мансфельдских коммунистов, выставить их предателями рабочего дела. И ее семью, семью Брозовских, в которой все были всегда честными тружениками — и отец с матерью, и сыновья, даже младший, — эту семью они хотят опозорить в глазах людей. Пусть люди показывают на них пальцем… Вот, смотрите, они предали свое дело! Поглядите на эту женщину: она сразу же выбросила знамя, как негодный хлам! Они только притворялись, грош им цена! Держат нос по ветру, лицемеры…

Минна опустила руки. Нет, так о них никто не посмеет подумать, никогда!

А кто она такая? Никто. Вчера ее обозвали дрянью. И даже хуже. Минна выпрямилась. Нет, никто не сможет унизить ее. У нее есть сердце, рука ее прижалась к груди. Она жена мансфельдского горняка.

Там, далеко за окном, через которое все же просачивался лунный свет, Вицтумская шахта; они мечтали, что эта шахта будет принадлежать самим горнякам. А еще дальше, на востоке, в нескольких днях езды отсюда, есть где-то город Кривой Рог, есть свободная страна, и все рабочие этой страны смотрят сейчас на нее, Минну Брозовскую.

Лучше смерть, чем трусливые уступки. Позволить грязным рукам убийц вырвать у нее знамя? Ведь оно не просто знамя, оно значит гораздо больше. Оно не должно попасть в руки врагов. Горняки Кривого Рога подарили его своим немецким товарищам, чтобы они гордо несли его в грядущих боях. Так сказал Рюдигер, так говорил ее муж и все товарищи. И что бы ни случилось — знамя это будет развеваться в день их победы! Бандиты, убийцы, грабители — вы его не получите, чего бы это ни стоило!

Знамя надо спасти!

Минна зашила сложенное полотнище в серое байковое одеяло и постелила его на диван, прикрыв порванную репсовую обивку. С этой ночи в доме Брозовских на диван не садились.

Она разгладила край одеяла и тщательно заправила его под спинку дивана. За окном забрезжил рассвет, когда Минна, обливаясь потом, улеглась в постель.

Загрузка...