Глава 22. Фридвульфа

Нас провели к центральному кострищу, и великаны начали собираться вокруг, образуя плотное кольцо из огромных тел, любопытных взглядов, негромкого гула голосов. Роберт остановился, поставил тележку с сундуками рядом, выпрямился, оглядел собравшихся. Я стоял рядом, чувствуя, как напряжение достигло предела, как каждый мускул в теле готов сжаться или, наоборот, дать мне возможность бежать.

Но бежать было некуда. И незачем.

Отец поднял руку, привлекая внимание, и крикнул громко, чтобы все слышали:

— Фридвульфа! Это Роберт! Я привёл Рубеуса!

Голос его прозвучал чётко, уверенно, разнёсся по поселению, заставил великанов замолчать и повернуться к нам. Потом он повторил те же слова на древнегерманском, с заметным акцентом, но достаточно понятно, чтобы никто не усомнился в смысле сказанного:

— Фридвульфа! Роберт здесь! Сын твой здесь!

Тишина. Секунда, две, три. Толпа великанов расступилась, образуя проход от одного из шалашей к центру. И из этого прохода вышла она.

Я увидел её издалека, но даже с расстояния в двадцать метров её фигура была внушительной, доминирующей, невозможной для игнорирования.

Фрида была высокой даже для великанши — около четырёх с половиной метров ростом, что делало её выше большинства женщин племени. Телосложение мощное, массивное, но не грузное — широкие плечи, сильные руки с выраженными мышцами, крепкие ноги, способные нести такой вес без видимых усилий. Она двигалась уверенно, каждый шаг отдавался глухим ударом о землю, каждое движение было наполнено силой, которую она даже не пыталась скрывать.

Лицо было грубым, с чертами, которые в мире людей назвали бы некрасивыми, но здесь, среди великанов, казались естественными, правильными. Квадратная челюсть, широкий нос, высокие скулы, глубоко посаженные глаза. Кожа загорелая и чистая, лишь в уголках глаз было несколько характерных морщинок. В этом лице не было уродства. Была сила, достоинство, первобытная красота, которую я не мог не признать.

Волосы длинные, тёмно-русые, слегка вьющиеся, спадали ниже плеч широкими волнами. В них были вплетены стеклянные, каменные и костяные бусины — мелкие, отполированные, нанизанные на пряди волос и завязанные узлами. Украшение? Или что-то ритуальное, что-то со значением, которое я не понимал?

Одежда была простой, но функциональной: жилет из шкур животных поверх длинного платья из плотного серого войлока, покрывающего тело от плеч до колен. Платье закреплено на талии широким кожаным поясом. На поясе висели костяные подвески — обработанные клыки и рога магических животных. Каждая подвеска звякала при ходьбе, создавая тихий, но отчётливый ритм.

На шее — тоже ожерелье из клыков, более крупных и длинных, нанизанных на кожаный шнур. И посреди клыков — серебряный колокольчик, старый, потёртый, потемневший от времени. Он выделялся среди грубых украшений своей изящностью, чуждостью этому миру. Подарок? От отца? Давно, когда они были вместе?

Глаза. Серые, как зимнее небо перед снегом, глубоко посаженные под тяжёлыми бровями. Сейчас они смотрели только на меня, и в них было столько эмоций, что я не мог разобрать все сразу — нежность, тоска, боль, радость, страх, надежда. Всё вместе, всё одновременно.

Она остановилась в нескольких метрах от меня, застыла. Губы дрогнули, приоткрылись, но речи не последовало. Только дыхание, тяжёлое, прерывистое.

Потом она издала звук.

Нечто среднее между всхлипом и рыком — низкое, гортанное, полное такой боли, что у меня сжалось сердце. Звук матери, увидевшей ребёнка после нескольких лет разлуки. Звук, который не нуждался в словах, чтобы передать всё, что она чувствовала.

И она рванула вперёд, земля задрожала под её ногами. Я видел, как великаны в толпе отступили, освобождая путь, как отец напрягся, готовый вмешаться, если что-то пойдёт не так. Но ничего не произошло. Фрида не была опасна. Она была матерью, бросающейся к своему ребёнку.

Она пробежала расстояние за три удара сердца, упала на колени передо мной — так резко, что земля под ней просела, образовав вмятины. Теперь её лицо было почти на уровне моего, огромное, близкое, слишком близкое.

Руки обхватили меня — огромные, с толстыми пальцами, мозолистыми ладонями, но удивительно осторожные, словно она боялась сломать то, к чему прикасалась. Подняли меня с земли, прижали к груди.

Сила объятий была такой, что дыхание вырвалось из лёгких. Рёбра сдавило, словно гигантские тиски сомкнулись вокруг тела. Я попытался вдохнуть, но воздуха не было. Только давление, жар её тела, запах.

Запахи накрыли меня лавиной, но не те, что я ожидал. Не пот, не грязь, не животная вонь немытого тела. Нет. От Фридвульфы пахло лесом — глубоким, древним, живым лесом после дождя. Желудями, спелыми, с терпким ореховым ароматом. Цветами — не садовыми, а дикими, теми, что растут в чаще, где редко ступает нога человека. Спелыми яблоками, которые упали с дерева и лежат в траве, источая сладость. Свежей корой сосны, смолистой, липкой. Мхом, влажным и мягким. Папоротником, раздавленным под ногами.

Запахи природы, которые не отталкивали, а притягивали, успокаивали, обволакивали. Запахи, которые говорили оленю: "Здесь безопасно, здесь твой дом". Запахи, которые шептали кабану: "Здесь пища, здесь жизнь". Магия охотников, древняя и тонкая, превращающая великана в часть леса, делающая его невидимым для чуткого носа дичи.

И где-то под этими запахами, едва различимый, был ещё один — тёплый, сладковатый, с оттенком дыма и мёда. Материнский запах? Тот, что тело помнило с младенчества, когда я лежал на её руках, прижатый к груди, слушая биение её сердца? Или просто её собственный, естественный аромат, не замаскированный магией, проступающий сквозь наслоения лесных ароматов?

Я не мог определить точно. Но этот запах пробудил во мне странное ощущение — не узнавание разумом, а признание телом. Словно каждая клетка во мне знала: это она. Это мать, это дом, который я покинул слишком давно и к которому, наконец, вернулся.

Температура её тела была прохладнее, чем я ожидал. Не холодной, но заметно ниже человеческой — как прикосновение к камню, который лежал в тени весь день. Великаны холоднее людей, их биологический метаболизм замедлен, пульс бьётся реже, кровь течёт медленнее и спокойнее. Иначе они бы не выжили — огромное тело требовало бы столько пищи, что никакая охота не смогла бы прокормить племя. Магия восполняла разницу, текла внутри вместо ускоренного обмена веществ, питала клетки, поддерживала жизнь без необходимости съедать десятки килограммов пищи ежедневно.

Именно поэтому великаны не могли использовать палочковую магию — большая часть их магии уходила внутрь, на поддержание существования такого массивного тела. Почти не оставалось свободного потока, который можно было бы направить наружу, сфокусировать через палочку, превратить в заклинание. Их магия была частью их самих, неотделимой, работающей непрерывно, как дыхание или биение сердца.

Прижатый к её груди, я чувствовал эту странную прохладу, которая контрастировала с теплом моей одежды и жаром центрального костра неподалёку. Не неприятную, скорее успокаивающую — как объятия земли, твёрдой и надёжной, хранящей древнюю силу в своей глубине.

Сила объятий всё нарастала, словно она пыталась вложить в них каждый день ожидания, каждую ночь, проведённую в одиночестве, думая о сыне, которого забрали. Словно она хотела одним сжатием компенсировать все несостоявшиеся объятия, все недосказанные слова, всю материнскую любовь, которую не могла отдать, пока мы были врозь. Руки её дрожали от напряжения, но не ослабевали, прижимая меня сильнее, ещё сильнее, будто боясь, что стоит отпустить — и я снова исчезну, растворюсь, останусь лишь воспоминанием.

Рёбра трещали, голова кружилась от недостатка воздуха, в глазах начали плясать чёрные точки. Она плакала — я чувствовал влагу, капающую на мою голову, тёплую, солёную, стекающую по волосам. Слёзы великанши, каждая размером с монету.

Звуки, которые она издавала, были почти нечеловеческими. Рычание, стоны, всхлипы — речь или просто эмоции, вырывающиеся наружу без контроля? Но потом я различил слова, повторяющиеся снова и снова, сквозь рыдания:

— Minn sonr… Minn smári… Minn sonr…

Мой сын. Мой маленький. Мой сын.

На древнегерманском, языке, которого я почти не знал, но который проникал в сознание, заставлял понимать без перевода.

Дыхание покинуло меня совсем. Тьма начала сгущаться по краям зрения. Я попытался пошевелиться, подать знак, но тело не слушалось, зажатое в объятиях, сильных, как объятия медведя.

— Фридвульфа! Осторожнее! Ты его задушишь!

Голос Роберта прорезал туман в голове, громкий, резкий, тревожный. Я почувствовал, как он подошёл, положил руку на плечо матери — маленькую человеческую руку на огромное великанье плечо.

— Friðulfr! Barn! Má ekki anda!

Он повторил на древнегерманском, громче, настойчивее.

Мать подняла голову, посмотрела на него. Глаза мокрые, красные, полные слёз. Лицо искажено горем и радостью одновременно. Она моргнула, словно очнулась от транса, посмотрела на меня, всё ещё зажатого в её руках.

Хватка ослабла. Чуть-чуть. Достаточно, чтобы я смог вдохнуть — жадно, судорожно, воздух ворвался в лёгкие, обжигая горло. Кашель, ещё один вдох, ещё.

Фридвульфа смотрела на меня с ужасом, осознавая, что чуть не причинила вред. Руки дрожали, но не отпускали полностью, только ослабили давление, держа меня бережно, словно я был сделан из стекла.

— Прости… прости, мой маленький… прости…

Голос её был хриплым, сломанным от рыданий. Она прижала меня к себе снова, но теперь мягче, осторожнее. Одна рука обнимала, другая гладила по голове, по спине, нежно, так нежно, как только могла огромная рука, способная ломать кости зверей и валить деревья.

Роберт стоял рядом, держа руку на её плече, готовый снова вмешаться, если понадобится. Но не понадобилось. Фридвульфа теперь контролировала себя, хотя слёзы продолжали течь, капая на землю, образуя маленькие влажные пятна на утоптанной почве.

Я стоял в её объятиях, обнимаемый, согреваемый, окружённый запахами и звуками, которые были одновременно чужими и странно знакомыми. Мать, моя мать. Фридвульфа. Великанша, родившая меня, отпустившая годы назад, ждавшая всё это время.

Вина ударила снова, острая, болезненная. Что, если я занял место её настоящего сына? Что, если душа, которую она любила, исчезла, уступив место мне — попаданцу и чужаку? Она обнимала меня, но обнимала ли она того, кого должна была обнимать?

Я не знал ответа и никогда не узнаю. Но сейчас, в этот момент, находясь в её объятиях, слушая её всхлипы и шёпот на чужом языке, чувствуя прохладу её тела и влагу её слёз, я понимал одно: для неё я был её сыном. Единственным. Неважно, кем я был в душе. Важно, что я был здесь, живой, реальный, вернувшийся к ней после долгих лет разлуки. И это было всё, что имело значение.

Когда Фрида наконец ослабила хватку настолько, что я смог свободно дышать и видеть не только её грудь перед лицом, но и окружающий мир, она начала говорить. Слова лились из неё потоком, быстрым, хаотичным, смешанным — английский и древнегерманский переплетались, образуя странный гибрид, который я едва мог понять.

Акцент был сильнейшим, какой я только слышал. Слова глотались, обрывались на середине, заменялись рычащими звуками, которые, казалось, были больше похожи на звуки зверя, чем на человеческую речь. Английские слова произносились с таким искажением, что я угадывал их скорее по контексту, чем по звучанию. Древнегерманские я не понимал вовсе — грубые, гортанные, они проносились мимо моего сознания, оставляя только ощущение интенсивности, эмоциональности, но не смысла.

Роберт стоял рядом, переводя по мере возможности, хотя и сам, как я видел, не всегда улавливал смысл. Иногда он морщился, переспрашивал, просил её повторить медленнее, на одном языке. Иногда просто пожимал плечами, признавая своё поражение перед потоком материнских слов.


Первое, что она сказала, всё ещё держа меня на руках, глядя мне в лицо так пристально, словно пыталась запомнить каждую черту:

— Þú… hefir vaxit… Mikill… Sterkr… Minn sonr.

Руки её ощупывали мои плечи, сжимали руки, проверяя мышцы, кости. Не грубо, но настойчиво, словно она убеждалась, что я настоящий, что я здоров, что годы разлуки не сделали меня слабым или больным.

Роберт перевёл:

— Она говорит, что ты вырос. Стал большим и сильным.

Я кивнул, не зная, что ответить. Благодарить? За то, что я вырос? Это казалось странным.

Фрида продолжала, теперь гладя меня по лицу огромной рукой, пальцы её были мозолистыми, но прикосновения удивительно нежными:

— Líkr ert þú mér. En augun — sem föður. Augu hans.

Отец кивнул, подтверждая:

— Да, она говорит, что ты похож на неё, но глаза у тебя мои.

Я снова кивнул. Это было правдой — я видел себя в зеркале, знал, что лицо моё крупное, черты грубоватые, как у великанов, но глаза действительно были отцовскими — темно-карими, более темными, чем серые глаза матери.

Голос Фриды задрожал, когда она продолжила, и я увидел, как её глаза снова наполнились слезами:

— Ek beið… lengi. Hugða ek, at þú kæmir eigi.

Роберт перевёл тихо:

— Она ждала. Долго. Думала, что ты не приедешь.

Вина кольнула снова, острая и болезненная. Годы. Долгие, пустые годы она ждала, получая раз в месяц тушу оленя и короткие письма, которые ей читали вслух, потому что сама она не умела. Ждала, надеялась, страдала в одиночестве.


— Я… — начал я, но голос предательски дрогнул. — Я приехал. Я здесь.

Роберт перевёл ей мои слова. Фридвульфа кивнула, прижала меня к себе снова, но мягче, осторожнее.

Потом она задала вопрос, который я боялся услышать. Голос её был полон надежды, почти детской, трогательной надежды, которая разбивала сердце:

— Munt þú hér vera? Munt þú búa hér? Með mér?

Ты останешься? Будешь жить здесь? Со мной?

Роберт не стал переводить сразу. Посмотрел на меня, ожидая, что я скажу. Понимал, что это сложный вопрос, требующий осторожного ответа.

Я сглотнул, подбирая слова. Не хотел обидеть, но не мог соврать.

— Я… живу с папой. В лесу. Мне там хорошо, — сказал я медленно, глядя ей в глаза. — Но я приехал. Чтобы увидеть тебя. Потому что ты моя мать.

Роберт перевёл, смягчая интонации, добавляя что-то своё, что я не понял. Фрида слушала, лицо её менялось — надежда угасала, сменялась пониманием, грустью, но не гневом. Она кивнула, тяжело, медленно.

— Ek skil. Þú ert barn hans. En þú komst. Þat er gott.

Понимаю. Ты его ребёнок. Но ты пришёл. Это хорошо.

Она снова прижала меня к себе, поцеловала в макушку — большие губы, влажные, оставившие след на волосах. Материнский поцелуй, неловкий, но полный любви.


Следующие минуты Фридвульфа провела, не отпуская меня ни на секунду. Руки её постоянно были на мне — гладили по голове, касались плеч, сжимали руки, проверяли ноги, словно боялась, что я снова куда-то на долго денусь.

Это было несколько неудобно, неприятно. Не больно, но навязчиво, слишком интимно для того, кого я почти не знал. Каждое прикосновение напоминало мне, что она чужая, что связи между нами нет, что я не чувствую того, что должен чувствовать сын к матери.

Но я терпел. Понимал: она скучала. Годы без прикосновений к ребёнку, без возможности убедиться, что он в порядке, что он растёт правильно. Это было её способом компенсировать потерянное время.

Она обнимала меня снова и снова, прижимая к груди, гладя по спине, целуя в макушку, в лоб, в щёки. Большие руки, сильные, но старающиеся быть нежными. Я обнимал её руку в ответ, гладил по предплечью, пытаясь показать, что принимаю её нежность, что не отвергаю.

Но внутри был конфликт. Внутри была скорее пустота там, где должна была быть любовь.

Она чужая. Огромная женщина, говорящая на непонятном языке, живущая в шалаше из веток и шкур, пахнущая лесом и немного дымом. Я не чувствовал связи. Не чувствовал той близости, которая должна была быть между матерью и сыном. Не было тепла, которое я испытывал, глядя на Роберта. Не было доверия, которое позволило бы мне расслабиться в её объятиях.

Но она родная. Дала мне жизнь. Жизнь этому моему новому телу. Родила, выносила, отпустила, чтобы дать мне лучшее будущее. Страдала все это время, ожидая встречи, получая крошки информации о моей жизни через чужих людей.

Благодарность была. Я был благодарен за рождение, за то, что она не настаивала на том, чтобы оставить меня в племени, за то, что позволила отцу забрать меня. Это был её дар — отпустить ребёнка ради его блага.

Но любви не было. Той любви, привязанности, которую я испытывал к отцу, который воспитывал меня, учил, защищал, был рядом каждый день. Фридвульфа была биологической матерью, но не той, кого я мог назвать мамой в полном смысле этого слова. Тем более учитывая все обстоятельства.

И за это мне было стыдно. Стыдно, что не могу ответить на её чувства тем же. Стыдно, что терплю её объятия, а не наслаждаюсь ими. Стыдно, что хочу, чтобы это закончилось, чтобы она отпустила меня, дала пространство, перестала трогать.

Но при этом была жалость. Глубокая, пронзительная жалость к женщине, которая потеряла сына, живя с ним врозь, которая любит его такой сильной, отчаянной любовью, а в ответ получает вежливость и терпение, но не взаимность.

Она страдает. И я не могу этого изменить. Потому что не могу заставить себя чувствовать то, чего нет.


Мать была счастлива. Плакала от радости, обнимала, целовала, повторяла одни и те же слова снова и снова. Её счастье было осязаемым, заполняющим пространство вокруг нас, заставляющим даже меня, с моими смешанными чувствами, чувствовать его тяжесть.

И все это время вокруг нас находилось ее племя, оно наблюдало за нами издалека. Великаны стояли кольцом вокруг нас, молча, не приближаясь, но и не уходя. Смотрели на сцену воссоединения с любопытством, с чем-то похожим на одобрение. Мать и сын. Кровь вернулась к крови. Это было правильно по их законам, достойно уважения.

Но для меня это было тяжело. Я чувствовал себя объектом этой сцены, а не субъектом. Не активным участником, а скорее… реквизитом в чужой драме. Мать играла свою роль — роль страдающей, но счастливой женщины, встретившей ребёнка. Племя играло свою — роль свидетелей важного момента. Отец — роль посредника, защитника. А я? Я просто ждал и терпел. Обнимал, когда нужно было обнять. Говорил, когда нужно было говорить. Улыбался, когда нужно было улыбаться. Но внутри все равно оставался собой. И от этого осознания становилось ещё тяжелее.

Загрузка...