Слaвa [18]

Бывают такие моменты в жизни, которые застревают в человеческой памяти и становятся неизгладимыми. Ты закрываешь глаза и продолжаешь их видеть. Затыкаешь уши, но продолжаешь слышать. Ты неожиданно сворачиваешь в переулок, а они следуют за тобой.

Слава думал, что это будут ворота. Они будут снова и снова падать перед его глазами, как символ его беспомощности, его попустительского недосмотра, и он никуда от них не скроется. Но они быстро вытеснились, оставив только шлейф воспоминания, только ощущение: он знал, что ворота упали, но спустя каких-то десять минут уже не мог объясниться с врачами, как именно это случилось: они упали сами по себе? Или Ваня прыгнул? Или прыгнул кто-то из детей? Он не помнил… Совершенно не помнил.

Оказалось, самое страшное в катастрофах не момент, когда они случаются, а секунда до. Часы до. День до. Вот что возвращалось к нему в воспоминаниях снова и снова.

За день до падения ворот он наорал на Ваню. Вот прям так — наорал, хотя вообще-то по пальцам посчитать, сколько раз он на кого-либо орал. Теперь он думал: оно того не стоило. Перед ужином, когда Ваня должен был выпить свои таблетки, он начал ими баловаться: пытался засунуть одну из пилюль в нос. Слава попросил прекратить, но он продолжал. Слава попросил ещё раз, но от его просьб на Ваню только больше азарту находило: и вот уже вторая пилюля пошла в ход. Слава представил, как они застрянут в его носу, и придётся ехать в больницу, чтобы извлекать таблетки обратно. И тогда он накричал на него, потому что казалось, что накричать будет проще, чем всё бросать и искать детского отоларинголога.

— Ваня, тебе что, пять лет?! — вспыхнул он. — Да даже в пять лет себя так не ведут!

И ещё зачем-то сказал про Мики. Сравнил их. Что-то вроде: «Мики такого с двух лет не вытворяет».

Ваня притих и перестал баловаться. Слава подумал, что нужно будет его потом обнять, у него было такое правило для самого себя: сделал что-то неправильное в отношении детей — ничего страшного, но сделай взамен что-нибудь правильное.

Потом он отвлекся на поиски психотерапевта для Мики и забыл обнять Ваню. А теперь, в отделении детской реанимации, больше всего на свете хотел оказаться этажом выше и вытаскивать таблетки из Ваниного носа.

За два часа до он раздраженно поторапливал Ваню: «Одевайся быстрее!», а тот, как обычно, потерял свои шорты от формы, и Слава сказал ту дурацкую родительскую фразочку: «Вот я же сейчас их найду», и, зайдя в его комнату-гардеробную, действительно нашёл — на полу, между мусорным ведром и письменным столом. Передал их Ване, тот виновато улыбнулся, а Слава сказал: «Наведи здесь порядок».

За час до, отправляя Ваню на поле, он сказал ему: «Всё, давай». Почему-то не сказал: «Удачи». Теперь снова и снова спрашивал себя: почему не сказал ничего мягче, ласковей, лучше?

За секунду до он вообще не думал о Ване. Он думал о Мики, о психотерапии, о Льве, об их отношениях, и снова — о психотерапии, только уже для Льва, а потом — раз — и всё. Всё это стало неважным.

Дальше он помнил только, как сидел на траве рядом со Львом, смотрел на бездыханное Ванино тело, трепыхающееся от мощных нажатий на грудную клетку, и думал: «Господи, если ты его заведёшь, я прощу тебе всё на свете». Так бы и было. Но реанимационная бригада приехала раньше.

Потом он поехал с Ваней в больницу, а Лев не поехал, и Слава понял, что ничего прощать не собирается. В тот момент, когда он был нужен здесь больше всего, когда был нужен их ребёнку, он решил сделать вид, что остаётся с Мики. Но они должны были приехать сюда вместе. Втроём. Разве не так поступают в семьях, за целостность которой так борется Лев?

Красочней всего об этой целостности говорил коридор реанимации, в котором Слава сидел абсолютно один. Там даже не было других родителей, и это злило Славу больше, чем Лев, оставшийся дома. Он злился на всех родителей мира, которых там не было, которые сидели дома, попивали чаёк и делали телевизор громче, потому что их счастливые здоровые дети слишком расшумелись.

Он ходил туда-сюда вдоль реанимационных палат, представляя, что Лев всё-таки поехал с ним. Он был бы спокоен, сидел на мягких креслах канадской больницы и сыпал медицинскими терминами, пытаясь доказать Славе, что всё будет в порядке, и Слава бы ему верил, потому что кто в этом понимает больше, чем Лев?

А теперь ему нельзя было даже позвонить: на входе в реанимацию висел знак с перечеркнутым мобильным телефоном. Нельзя принимать звонки, нельзя разговаривать, нельзя громко паниковать. Нельзя ничего, что хотелось делать больше всего на свете, поэтому Слава без перерыва ходил — до ощущения слабости в ногах.

Потом, спустя миллион часов и, может быть даже, несколько дней, появился врач и сообщил Славе, что Ваня «в стабильном состоянии».

— В коме, — добавил он сразу после.

Слава хотел бы понадеяться, что неправильно его понял, но «кома» на английском и «кома» на русском звучат абсолютно одинаково.

— Это называется в стабильном? — нервно усмехнулся он.

Не хотел усмехаться, но получилось само по себе.

— Это называется «стабильно тяжелое состояние». Это хорошо.

— Хорошо? — переспросил Слава.

— Это лучше, чем могло быть.

Слава засмеялся, и это было ещё хуже, чем продолжать усмехаться. Он опустил взгляд на бейджик врача: «Доктор Тонг, врач-реаниматолог», и совсем ни к месту подумал: так вот, чем занимается Лев на работе — выходит к людям по несколько раз на дню и буднично сообщает про «стабильную кому» и внезапную смерть. Этакий посыльный между родственниками и смертью.

Слава сделал глубокий вдох, подавляя неуместный приступ смеха, и попросил увидеть сына.

Всё это уже происходило однажды и повторялось снова. Он уже заходил в палату детской реанимации к своему ребёнку. Десять лет назад Мики также лежал в кровати (только у него была совсем крохотная и допотопная, с железными ставнями), у него были такие же трубки в носу, он тоже не реагировал на Славин голос.

Десять лет назад, когда он чуть не убил своего старшего ребёнка, младшего даже не было на этом свете. То был февраль, а Ваня родился в апреле — через два месяца после случившегося с Мики.

Слава не мог перестать думать: родись он тогда в другой семье, в другом городе, в другом роддоме, в конце концов, его бы сейчас здесь не было. Он не знал, где бы был Ваня — в его фантазиях Ване было лучше где и с кем угодно, но не здесь, не в «стабильно тяжелой коме». Это Слава его сюда привёл, всего двумя своими решениями: первым — усыновить Ваню, вторым — уехать в Канаду.

Ради того, чтобы Ваня был жив, он бы теперь отмотал любое из них обратно.

Проводив его в палату, доктор попросил:

— Постарайтесь не плакать при нём.

Слава даже и не думал, что сможет заплакать. Он хотел, но у него едва бы получилось.

Он поднёс табурет к Ваниной кровати, сел рядом и, облокотившись одной рукой на перегородку кровати, вторую протянул к лицу мальчика и дотронулся кончиками пальцев до щеки. Ваня был тёплый и дышал ровно, как спящий.

Слава взял его руку в свою и, прочистив горло, бодро заговорил:

— Слушай, Ваня… Давай договоримся: ты приходишь в себя, а я разрешаю тебе засунуть в нос столько таблеток, сколько захочешь. Хоть все. Можно всю аптечку, правда. Потом вытащим их как-нибудь, разберемся. С этим уж точно полегче будет разобраться, чем с комой. И если тебе нравится этот бардак в комнате, то, ради бога, живи в нём, я больше не буду ругаться.

Слава замолчал, возвращаясь в тишину, нарушаемую только звуком кардиомонитора: пип-пип-пип… Вот так вот, когда ты очень долго что-то говоришь-говоришь-говоришь, а в ответ слышишь только звук реанимационной палаты, становится легко заплакать. Гораздо легче, чем он думал.

Разжав Ванины пальцы, Слава быстро махнул по глазам, пряча слёзы, и снова взял сына за руку.

— Мне очень жаль, — проговорил он. Бодрость в голосе пропала, но он старался говорить твердо. — Мне очень жаль, что я прикрикнул на тебя в аэропорту, что не обнял тебя тогда, что ты всё время слышал от нас только: «Хватит», «Тише», «Прекрати», и гораздо реже слышал, что мы любим тебя, но это правда, мы тебя очень любим. Я тебя очень люблю. Мне просто всё время казалось, что тебе это… как будто меньше нужно. Как будто ты и так это знаешь, ты и так счастлив, ты и так благополучен. Прости, я… не знаю, — он выдохнул. — Я не знаю, как быть хорошим отцом. У меня не получается, меня не хватает.

По правой щеке предательски покатилась слезинка, Слава, прикрыв глаза, проигнорировал её, но следующая скатилась по левой. Нужно было признать: он заплакал.

И незамедлительно объяснился с Ваней:

— Я плачу не потому, что жалею тебя или не верю, что ты поправишься. Я плачу, потому что жалею себя. Потому что я не справился, как отец. И мне жаль… и жалко. Я сейчас поплачу, а потом подумаю, что с этим делать, чтобы к твоему возвращению домой стать гораздо лучше. И справляться лучше. Ты мне веришь?

У Вани дрогнули губы. Рефлекс, наверное, но Слава улыбнулся. Он взял Ванины пальцы, сложил из них кулачок и аккуратно приложился к нему своим кулаком.

— Дай кулачок, — прошептал он.

«Дай кулачок», — последнее, что сказал им Ваня, прежде чем уйти на поле. Он сказал это Мики, а Мики дал ему по лбу. Тоже, наверное, теперь мучается в своих бесконечных воспоминаниях до.

Слава наклонился к кровати, поцеловал Ваню в щеку, шепнул ещё раз: «Я тебя очень люблю» и вышел из палаты. Спустился на первый этаж, позвонил Льву.

Вечером Слава вернётся домой к заплаканному Мики, который попросит спеть ему колыбельную. И он, Слава, уставший и выжатый прошедшим днём, раздраженно подумает: «Чёрт, ну ты же не маленький, какого хрена…». А потом вспомнит, как пообещал Ване стать лучше, и споёт, потому что стать лучше — это перестать считать, что одному ребёнку любовь нужна больше, чем другому.

Теперь Ване было хуже, чем Мики, но Слава вторил про себя одну и ту же идею: «Тебя должно хватать на обоих, тебя должно хватать на обоих…»



Загрузка...