Лонгви был взят, но лишь вследствие предательства нескольких офицеров-роялистов; Верден открыл свои ворота, но лишь вследствие страха нескольких горожан; Борепер восстал против капитуляции Вердена, пустив себе пулю в лоб, и, когда молодой офицер, которому было поручено доставить акт о капитуляции королю, принявшему его, возможно, с опечаленным лицом, но с ликующим сердцем, вручал ему эту бумагу, голос его был столь взволнован, а глаза столь увлажнены слезами, что король поинтересовался его именем.
Его звали Марсо.
Он лишился всего своего снаряжения и был вынужден отдать свою саблю.
— Какого вознаграждения за понесенный ущерб вы желаете? — спросил его король.
И тогда голос молодого человека окреп, а молнии, сверкнувшие в его глазах, осушили слезы.
— Другую саблю, государь, — ответил он.
Ему дали саблю, и четырьмя годами позднее, уже в чине генерала, он был убит у Альтенкирхена.
И герцог Брауншвейгский прекрасно сознавал все это, находясь целую неделю в Вердене; он прекрасно сознавал все это, отвечая эмигрантам, жаждавшим вернуться во Францию и торопившим его двигаться вперед:
«Я жду тех роялистов, чью помощь вы мне обещали, и их уполномоченные, несомненно, скоро прибудут; да, я и в самом деле видел, как навстречу нам вышли девушки с цветами, но этого недостаточно: я хотел бы увидеть мужчин и хлеба».
И что же вместо этого он увидел? Что вместо этого он, автор знаменитого манифеста, услышал?
Он увидел шестьсот тысяч волонтеров у границы — да, плохо вооруженных, плохо одетых, плохо накормленных, но исполненных воодушевления и готовности умереть.
Что он услышал? Старую песню «Дело пойдет!» и юную «Марсельезу», появившуюся на свет специально для того, чтобы стать триумфальной песней при Вальми.
Что же касается знаменитого манифеста, то бедному герцогу Брауншвейгскому он доставил весьма посредственное удовлетворение; прежде всего, герцог совершенно не был заинтересован в этом манифесте, не хотел писать его и не хотел подписывать.
Желаете знать, как все это было сделано? Тогда обратитесь к книге, озаглавленной «Карл д'Эсте, или Тридцать лет из жизни государя», и вот что вы там обнаружите:
«Французские эмигранты добились от короля Пруссии, находившегося тогда в своей армии, обещания выпустить против республиканской Франции манифест, который мог бы посеять страх в рядах ее ассамблей.
Министры Фридриха Вильгельма и генералы, окружавшие его особу, вместе с монархом убедили герцога Брауншвейгского, что это от него, главнокомандующего королевской армией, должен исходить подобный документ. Герцог испытывал острое нежелание составлять его, но, полагая своим долгом подчиняться категорическим приказам короля, согласился подписать манифест, черновой набросок которого ему представили. Вечером, утомленный тяготами, чрезмерными для его возраста, он подписал переписанную начисто и поданную ему копию, едва пробежав ее глазами и, так сказать, с полнейшим доверием, не думая, что можно ставить под подозрение честность короля. То была роковая ошибка!.. Король вставил в черновой набросок знаменитый параграф, посредством которого герцога вынудили заявить, "что если французы не согласятся сложить оружие и признать своим королем Людовика XVI, он сожжет Париж и предаст смерти каждого десятого человека из населения города". Заметив после обнародования манифеста добавленный туда параграф, герцог обратился к королю с просьбой об отставке, однако король не пожелал ее принять и до такой степени унижался перед герцогом, что лишил его возможности настаивать на решении, способном опорочить в глазах общества честь дела, которому он поклялся достойно служить».
Что представлял собой герцог Брауншвейгский? Что представлял собой человек, в руках которого находилась судьба короля и дружественной ему коалиции?
Герцог Брауншвейгский и сам был владетельным государем, носившим свою маленькую закрытую корону среди больших королевских и императорских корон, чьей вооруженной рукой он служил; он был стар, многое знал и, как все те, кто многое знает, во всем сомневался.
Правда, существовало божество, к которому он питал полное доверие; этим божеством было сладострастие, которое он ставил между его верховным жрецом и его верховной жрицей, Леопольдом II и Екатериной II: Леопольд II погиб от него, а Екатерина II, казалось, напротив черпала в нем свои силы.
При всей своей учености герцог Брауншвейгский не знал одного чисто материального, чисто физического факта: женщинам придает жизни как раз то, что убивает мужчин.
Он оставался смелым, находчивым, опытным, но его мозг ослабел и воля, эта Минерва, которая должна была выйти оттуда во всеоружии, умерла, а точнее агонизировала там, не успев появиться на свет.
Он заявил, говоря о походе во Францию: «Это будет военная прогулка», и на эту военную прогулку напросился Фридрих Вильгельм, пригласив на нее герцогов и князей, которые и по сей день не знают, подлинные они государи или всего лишь крупные вассалы Пруссии или Священной Римской империи.
В числе этих государей находился и герцог Веймарский; подобно герцогу Брауншвейгскому, он имел честь вести вслед за собой короля, короля мысли, правда, но зато знавшего, что он зависит лишь от Бога.
Речь идет о Гёте, который посреди всей этой военной обстановки, посреди всего этого ратного шума сочинял тот катехизис сомнения, что носит название «Фауст», творение слабое и бессвязное по композиции, но восхитительное по своим деталям.
Он создавал его, великий поэт, не догадываясь, что Бог тоже создавал в это же самое время своего собственного Фауста и своего собственного Мефистофеля. Однако его Фауст звался Наполеоном, а его Мефистофель — Талейраном.
Первые главы обоих «Фаустов» должны были появиться одновременно, да и закончиться почти в одно и то же время.
О хромоногие дьяволы, поведайте нам, кто пребывал в большем отчаянии: Фауст, видя Маргариту обезглавленной на горе Броккен, или Наполеон, видя Францию погубленной в битве при Ватерлоо?!
Однако вскоре славный герцог Брауншвейгский совершил серьезную ошибку, непростительную для умного человека: он не только выпустил свой манифест, но и, вместо того чтобы предоставить слово королю поэтического мира, то есть Гёте, позволил взять слово королю материального мира, Фридриху Вильгельму.
И что же сказал этот король?
— Меня спрашивают, что я буду делать в Париже. (Он полагал, что уже находится там.) Ответить на вопрос, что я буду делать там, очень просто: королю я верну королевство, священникам — церкви, а собственникам — собственность.
Фраза хорошо построена, государь, и самый придирчивый академик не нашел бы в ней ни малейшего повода к критике.
Однако с народом все обстояло иначе: «Вернуть собственникам собственность»!
Да вы хоть понимаете, во что вы ввязались, господин Фридрих Вильгельм, как называли вас тогда французские якобинцы? Вы вознамерились выкорчевать лес куда более живой, куда более густой, куда более укоренившийся, чем знаменитый лес Тассо, где каждое дерево обладало речью и истекало кровью через нанесенную ему рану.
Вы вознамерились развести крестьянина с женой, которая куда дороже его сердцу, чем его настоящая жена. Уже год, как наш крестьянин женился на Земле, и она родила от него дочь, которая зовется Свободой.
Уже год, как возникла новая Франция, господин Фридрих Вильгельм, новая Франция, о которой вы не подозреваете; эта новая Франция состоит из покупателей, купивших земельную собственность из первых рук и продавших ее другим, которые уже перепродали ее в свой черед. Земельная собственность, разделенная вначале на участки, была разделена затем на наделы, а эти наделы — на делянки. Попробуйте теперь вырвать из рук крестьянина этот клочок земли, с которым связаны не только его собственные интересы, но и интересы его отца, его сына и его заимодавца, предоставившего ему денежную ссуду под залог этой земли.
Это невозможно, господин Фридрих Вильгельм; к тому же погодите, скоро произойдет нечто еще более простое.
Дюмурье поджидает вас в ущельях Аргонна.
Кстати, небо состоит в сговоре с нами: дождь, дождь 1792 года, столь же предопределенный Провидением, как и случившийся через двадцать лет мороз 1812 года, хотя и в другом смысле, беспрестанный дождь льет на пруссаков, размывает землю под их ногами, устраивает для них ловушки в грязи.
Да, безусловно, этот дождь и эта грязь сказываются на французах так же, как и на пруссаках. Но какое это имеет значение?! При виде врага все отступают и вооружаются; крестьянин начинает с того, что прячет зерно, а затем берет ружье, если у него есть ружье, косу, если у него есть коса, или серп, если у нет ничего, кроме серпа.
Правда, остается еще виноград Шампани. Сентябрьский виноград, то есть дизентерия и смерть.
При виде французов, исполненных, в отличие от пруссаков, национального воодушевления, все двери распахиваются, все очаги озаряются огнем; да, хлеб скверный, пиво скверное, но их от всей души предлагают и охотно съедают и выпивают.
Кроме того, в окружении Дюмурье есть нечто рыцарское, нечто относящееся одновременно к старому порядку и новому. Два очаровательных адъютанта, две молодые и прелестные девушки в гусарском мундире, в равной степени годные для бала и битвы, сестры де Ферниг, а рядом с ними, чтобы оградить их от малейшей клеветы, их отец и брат — это от старого порядка; слуга Ренар, которого он сделал своим адъютантом, — это от нового порядка.
А знаете ли вы, король Фридрих Вильгельм, что не так давно сделала эта армия, состоящая из бродяг, портных и сапожников? Она разорвала на клочки Шарла́, который убил принцессу де Ламбаль и нес ее голову на конце пики.
Она разорвала его на клочки, сказав: «Мы все здесь честные люди и хотим, чтобы среди нас не было ни грабителей, ни участников сентябрьских убийств».
Когда подобные люди настолько исполнены сознания своей безгрешности, они обладают могучей силой.
Скажем еще пару слов об этом Шарла́, ибо то, что мы намереваемся сказать, имеет отношение к истории герцога Шартрского.
Голову принцессы де Ламбаль, после того как ее отнесли к Тамплю, понесли к Пале-Роялю.
Герцог Орлеанский сидел в это время за столом вместе с г-жой де Бюффон, той славной и милой женщиной, которую столь по-христиански простила набожная герцогиня; герцога вынудили подняться из-за стола и выйти на балкон, чтобы поприветствовать убийц. Не зная, о чем идет речь, г-жа де Бюффон вышла на балкон вместе с ним, но затем, разглядев отвратительный трофей, отпрянула назад и воскликнула, прикрыв глаза руками:
— О Бог мой! Скоро они и мою голову будут носить по улицам!