XLVIII

Гуго Капет основал династию крупных феодалов, Франциск I — знатных вельмож, Людовик XIV — аристократов, а Луи Филипп — крупных собственников.

И потому любопытно видеть, сколь малое расстройство эта монархия, созданная буржуазией и финансовым миром, вносит в коммерческие дела. 24 июля, за три дня до Революции, рента составляет 105 франков 15 сантимов; 12 августа, через три дня после установления новой монархии, рента составляет 104 франка 40 сантимов.

Крушение монархии по божественному праву привело к снижению ренты на 75 сантимов.

Однако это гигантская встряска, так быстро затихшая внутри страны, вызвала страшное волнение за границей.

Более всего заботило Луи Филиппа признание со стороны российского императора.

И в самом деле, российский император, который уже был готов подписать со старшей ветвью Бурбонов договор, отдававший нам пограничные области по Рейну, при условии, что мы позволим русским захватить Константинополь, утратил вследствие воцарения Луи Филиппа надежду на эту добычу, на которую в течение ста пятидесяти лет зарились цари и императрицы, чьим наследником он был.

И потому первым чрезвычайным посланником, отправленным Луи Филиппом, стал г-н Атален, которому было поручено доставить царю послание, дословно воспроизведенное нами в разделе Приложения.[15]

Господин Атален застал российского императора весьма раздраженным. Вследствие воцарения Луи Филиппа он не только утратил свою византийскую мечту, о чем мы уже сказали, но и сознавал, что, несмотря на давление, которое Луи Филипп готов был оказывать на общество, на западе появилась мощная и грохочущая, словно пароход, машина, предназначенная для того, чтобы выпускать наружу тот избыток свободы, какой выбрасывало из ее нутра подобное давление.

И потому, не испытывая ни малейшей признательности к Луи Филиппу за покорно-униженный тон, отпечаток которого несло это послание, он более чем холодно принял генерала Аталена и 18 сентября вручил ему в качестве ответа весьма двусмысленное письмо, казавшееся еще более вызывающим из-за отсутствия титулования «брат мой», которое Луи Филипп употребил по отношению к Николаю в своем послании к нему, но которого не оказалось в этом ответном письме.[16]

Письмо императора было сухим, однако для нового короля это не имело значения. Все, чего он хотел, это мир, мир любой ценой. Россия обещала ему мир, при условии, что договоры 1815 года будут соблюдаться; это все, что было нужно Луи Филиппу, никогда не имевшего намерения оспаривать их.

Следующей после России державой, более всего беспокоившей Луи Филиппа, была Австрия; однако Австрия, пристально смотревшая с одной стороны на прусские захваты, а с другой — на миланский вулкан, в любую минуту готовый извергнуть пламя, куда больше боялась нас, чем мы боялись ее.

И потому, как только Францу II стало известно, что прибыл генерал Бельяр, доставивший ему послание от нового короля, он дал ему аудиенцию и, идя навстречу его желаниям, заявил ему:

— Я признаю вашего короля Луи Филиппа. Он взвалил на себя тяжелую задачу; дай ему Бог исполнить ее! Скажите ему, пусть поскорее отправляет ко мне посла.

Что же касается Англии, то она нисколько не беспокоила июльского избранника. Уязвленная договорами, которые старшая ветвь Бурбонов намеревалась заключить с Россией, уязвленная Алжирской кампанией, Англия знала, что ничего подобного ей не придется опасаться при короле, который (и он сам сказал это!), будучи французом по имени, душою был англичанин.[17]

И ожидания Луи Филиппа не были обмануты: Карла X, герцога Ангулемского и герцога Бордоского приняли в Англии лишь как частных лиц, и, в то время как они понуро двигались в сторону Холи-Руда, окруженные проявлениями презрения и даже ненависти со стороны местного населения, генерал Бодран, восторженно принятый, вручил два послания: одно королю Вильгельму, другое лорду Веллингтону и получил от каждого из этих сильных мира сего не только благожелательный, но и учтивый ответ.

Пруссия, со своей стороны, подобно Австрии, с определенной боязнью взирала на тесный союз старшей ветви Бурбонов с Россией. Этот союз отдавал нам левый берег Рейна, а то, что она должна была получить взамен, не расценивалось ею как достаточное возмещение убытков. Восшествие герцога Орлеанского на трон разрушило все эти страхи. И потому берлинское правительство, не сделавшись дружественным, пообещало не быть враждебным и решило позволить вулкану потухнуть самому.

Оставалась Испания, поскольку о небольших государствах, таких, как Саксония, Швеция, Бавария, Португалия, Сардиния и Вюртемберг, мы не говорим; итак, оставалась Испания.

Как и другим своим братьям, Луи Филипп написал Фердинанду VII весьма примирительное послание, однако тот вместо всякого ответа позволил опубликовать от его имени манифест, крайне неуважительный по отношению к новой монархии.

Испанские беженцы сочли момент благоприятным. Собрался их комитет, и, уполномоченные им, господа Марше, Дюпон и Лёве-Веймар явились в Пале-Рояль, чтобы побудить короля начать интервенцию в Испанию.

Вопрос об этой интервенции уже обсуждался в правительстве. Большинство министров, в том числе и Гизо, высказались за интервенцию, однако маршал Себастьяни решительно встал на сторону противников этого мнения, и, поскольку Луи Филипп ничего так не опасался, как войны, способной воспламенить какую-нибудь пороховую дорожку в Европе, он присоединился к мнению г-на Себастьяни.

Уполномоченные Испанского комитета ничего не знали об этом решении и явились в Пале-Рояль, исполненные надежды. Они предложили королю отдать руку донны Марии и испанский трон герцогу Немурскому, если интервенция в Испанию приведет к победе либерального дела в Европе.

Это означало предложить ему нечто невозможное.

Так что Луи Филипп отказался от такого предложения, пообещав при этом испанским беженцам предоставить им полную свободу действий.

— Вперед, господа, — сказал он. — Что же касается Фердинанда, то вы можете повесить его: это величайший негодяй, какой когда-либо существовал на свете.

Ободренные этим нейтралитетом, беженцы предприняли попытку вторжения в Испанию, которое, как все помнят, удалось им достаточно плохо, но которого оказалось достаточно для того, чтобы напугать Мадридский двор, одобривший после этого восшествие на французский трон новой династии.

Один лишь герцог Моденский держался твердо и не признавал Луи Филиппа.

Между тем распространилась сколь неожиданная, столь и печальная весть: 26 августа 1830 года герцог де Бурбон был найден повесившимся на шпингалете своего окна.

Мы упоминаем здесь это трагическое происшествие вовсе не для того, чтобы воскресить в памяти скандал, связанный с постыдным обвинением. Будь даже г-жа де Фёшер обвинена и изобличена в преступлении, в котором ее признали невиновной следствие и закон, то и тогда в наших глазах даже тень подозрения не пала бы на королевскую семью. Горе тем политическим партиям, которые хватаются за подобное оружие, чтобы поразить им своих врагов! Подобно дофину, пытавшемуся отнять шпагу у герцога Рагузского, они ранят себя сами и обагряют кровью лишь собственные руки.

Однако из всего этого судебного процесса вытекает прискорбный вывод, состоящий в том, что ради наследства в шестьдесят миллионов франков такая благородная и святая женщина, как королева, могла сблизиться с такой женщиной, как г-жа де Фёшер.

Несчастно царствование, окаймленное с одной стороны самоубийством герцога де Бурбона, а с другой — убийством г-жи де Прален!

Однако не будем на этом останавливаться, а главное, воздержимся возлагать вину за богатство, находившееся в его пользовании, на юного и благородного героя захвата смалы.

Впрочем, взгляд легко переносится с замка Сен-Лё, затянутого в траур, на Брюссель, ровно в то самое время, когда принц принял роковое решение расстаться с жизнью, принявший героическое решение избавиться от ига Голландии.

Брюссель, привыкший подделывать все французское, заимел собственную июльскую революцию и собственную новую династию; однако, вместо того чтобы взять себе бельгийского короля, он остановил свой выбор на англо-немецком короле, который не оказался из-за этого более плохим правителем.

От Брюсселя волнения распространились на весь Рейнский союз: Ахен, Кёльн и Гамбург восстали; даже в Вене, мирной Вене, которая восемнадцатью годами позднее намеревалась провозгласить себя республикой, произошел мятеж; в Польше и Италии слышались призывы к оружию; но, за исключением Брюсселя, революция была подавлена везде. Вена, Гамбург, Кёльн и Ахен вновь обрели привычное иго; Италия опять была привязана к позорному столбу; голос Польши был задушен в крови, и г-н Себастьяни объявил Палате депутатов, что в Варшаве царит покой.

— Покой могилы! — крикнул кто-то.

Одна лишь Франция оставалась лихорадочной и возбужденной; вулкану предстояло еще не раз сотрясти мир, прежде чем потухнуть!

Среди всех ниспровергнутых аристократических и народных сил, на обломках которых вознесся трон Луи Филиппа, устояла только одна сила, странная смесь аристократического и народного, — сила Лафайета.

В нем жил призрак свободы.

Облеченный верховным командованием национальной гвардией королевства, Лафайет имел на городское ополчение то влияние, какое дает давняя слава, знатное имя, непоколебимая верность и, сверх того, авторитет, присущий людям, которые повидали на своем веку немало крушений.

И в самом деле, Лафайет видел, как рухнул трон Людовика XVI, который он тщетно пытался поддержать, и помог, подтолкнув их в тот момент, когда они пошатнулись, обрушить троны Наполеона и Карла X. Но это еще не все: в период Реставрации, примкнув к движению карбонариев, Лафайет состоял во всех военных заговорах; в Кольмаре, Бельфоре и Ла-Рошели вполголоса звучало его имя, которое никогда не произносили во всеуслышание. Так что Лафайет был стеснительной силой для Луи Филиппа; к тому же между этим королем буржуазии и этим своеобразным народным диктатором было заключено нечто вроде взаимного обязательства, названное программой Ратуши, которое король рассчитывал не выполнять. При каждом отклонении от принципа, послужившего его избранию, он со страшной досадой видел, как Лафайет приходит к нему, наставляет его и чуть ли не угрожает ему. И король решил избавиться от Лафайета.

Поставленный в обстоятельства, весьма схожие с теми, какие привели Октавия и Генриха IV на престол, Луи Филипп сочетал в себе многое от хитрости первого цезаря и знаменитого добродушия основателя династии Бурбонов. Один достиг трона благодаря цезаристам, и первое, что он сделал, это принес в жертву Антония; другой достиг трона благодаря протестантам, и первое, что он сделал, это принес в жертву Бирона; Луи Филипп достиг трона благодаря республиканцам, и первое, о чем он подумал, это принести в жертву Лафайета.

Случай для этого представился очень скоро: в одно прекрасное утро стало известно, что г-н де Полиньяк арестован в неприметном кабачке в гавани Гранвиля, что г-н де Перонне, узнанный бывшим чиновником, и господа де Шантелоз и де Гернон-Ранвиль арестованы в Туре и, наконец, что всех четырех только что перевезли в Венсен.

Уже во второй раз г-н де Полиньяк стал узником этого замка, впервые оказавшегося для него местом заключения в связи с заговором Жоржа Кадудаля.

Волнение, вызванное арестами министров, было огромным, и оно сильно затрудняло первые шаги этой зарождающейся монархии. Станет ли она вступать в противоречие со своими истоками, не разделяя гнева народа против тех, кто подписал ордонансы? Или же будет с самого начала применять суровые меры, рискуя поскользнуться на крови?

Чтобы допрашивать бывших министров, были назначены три комиссара: г-н Беранже (не следует путать его с поэтом, который уже снова ушел в тень и которому предстоит выйти оттуда лишь для того, чтобы своими песнями бороться против им же сотворенного короля), г-н Мадье де Монжо и г-н Моген.

Загрузка...