XVIII

Подъехав к городской заставе, они обнаружили поджидавшего их человека: то был ответ на посланное ими письмо; он сел в карету и приказал кучеру ехать в Консьержери.

О прибытии принца было уже известно, и потому двор Дворца правосудия, где он вышел из кареты, был заполнен любопытными; приготовленная ему камера находилась рядом с той, которую еще недавно занимала королева; через эту камеру в наши дни входят в искупительную часовню: она примыкает к знаменитому залу Мертвых, ставшему церковью.

Камердинер попросил разрешения остаться подле своего хозяина и получил на это согласие.

— Итак, дорогой Гамаш, — обращаясь к нему, сказал принц, когда они остались одни, — вы решили не покидать меня? Я признателен вам за это и благодарю вас; надо надеяться, что мы не вечно будем в тюрьме.

На минуту принцу пришла в голову мысль написать письма детям, и прежде всего герцогу Шартрскому и дочери; однако он не решился на это, опасаясь, что письма будут вскрыты.

Ему был предоставлен защитник. Этого защитника звали Вуадель, и он имел полную свободу общаться с принцем. Подобно самому узнику, Вуадель, видимо, был уверен в оправдательном приговоре.

Шестого ноября принцу сообщили, что прибыла заказанная им корзина с вином из Аи. Он начал отведывать его, как вдруг дверь распахнулась. За ним пришли, чтобы препроводить его в Революционный трибунал.

Сообщил ему это новость тюремный надзиратель.

Принц позволил надзирателю исполнить это роковое поручение, а затем, протянув ему стакан, произнес:

— Ну-ка, приятель, доставьте мне удовольствие: отведайте этого вина и скажите мне, что вы о нем думаете.

Тюремщик не отважился взять в руки стакан.

— Ну же, — промолвил герцог, — не бойтесь. Вот если бы я просил вас выпить за мое здоровье, тогда да, это могло бы бросить на вас тень, особенно теперь. Но я же прошу вас всего лишь отведать вина и высказать мне свое мнение о нем.

Надзиратель выпил два стакана аи. Герцог Орлеанский одним глотком допил то, что оставалось в бутылке, две бутылки отложил в сторону, остальные раздал тюремщикам и отправился в трибунал.

Его появление произвело глубокое впечатление.

Излишества, изношенность, воспаленное лицо и преждевременное облысение превратили принца, к моменту его ареста, в человека, в котором крайне мало оставалось от красивого и элегантного герцога Шартрского, победителя при Уэссане. Но, странное дело, здоровый и очистительный режим, свежий морской воздух, вдыхаемый сквозь окна башни Сен-Жан, да и само вынужденное тюремное воздержание сделали из герцога Орлеанского совершенно другого человека.

Принц похудел, кожа у него посветлела, пылавшие на лице прыщи исчезли, и лишь глубокая морщина на лбу указывала на навязчивое присутствие в голове одной и той же мысли.

Добавьте к этому полное спокойствие, следствие моральной власти, которую перед лицом опасности принц снова приобрел над собой, и то царственное величие, которое несчастье придает даже тем, кто принцем не является, — и вы получите представление о том, как выглядел герцог Орлеанский, когда он предстал перед судьями.

Предъявленное ему обвинение было расплывчатым и почти надуманным. Если и существовал человек, принесший в жертву Республике все, даже собственную честь, так это был он.

— Не голосовали ли вы за смерть тирана, исходя из честолюбивого намерения наследовать ему? — спросил его Эрман.

— Нет, — ответил принц. — Я поступил так по убеждению и по совести.

Таким образом, из того, что уже отняло у него честь, теперь сделали оружие, чтобы отнять у него жизнь.

Прочие вопросы были такими:

— Знакомы ли вы с Бриссо?

— Какой пост занимал подле вас Силлери?

— Говорили ли вы депутату Пультье: «Что вы попросите у меня, когда я стану королем?»?

В ответ на бо́льшую часть этих вопросов герцог пожимал плечами.

Наконец, его спросили:

— Почему даже после установления Республики вы мирились с тем, что вас называли принцем, и с какой целью вы столь щедро раздавали деньги во время Революции?

— Те, кто называл меня принцем, — ответил герцог, — называли меня так вопреки моей воле, и у двери своей спальни я велел повесить объявление, что те, кто назовет меня так, заплатят штраф в пользу бедняков. Что же касается щедрой раздачи денег, в которой вы меня обвиняете, то я, напротив, ставлю ее себе в заслугу, ибо, посредством этой раздачи, которую я осуществлял, продав часть своих поместий, мне удалось облегчить страдания неимущих во время суровой зимы.

Герцог Орлеанский был приговорен к смерти.

Ему зачитали приговор.

Легкая ироничная улыбка скривила его губы во время этого чтения, и он ограничился тем, что пожал плечами.

— Раз уж вы решили убить меня, то могли бы, по крайней мере, отыскать более веский предлог для смертного приговора, ибо вы никогда и никого не убедите в том, что считаете меня способным на измены, в которых вы только что объявили меня виновным.

Затем, бросив последний взгляд на бывшего маркиза д’Антонеля, он произнес:

— Особенно это касается вас, кто так хорошо меня знает. Впрочем, — добавил он, — поскольку моя учесть решена, не заставляйте меня, прошу вас, томиться до завтра и отправьте меня на эшафот прямо сегодня.

В подобной милости Фукье-Тенвиль ни в коем случае не отказывал.

Принца отвели в камеру.

Его ожидали там два священника.

Но за то время, какое понадобилось для того, чтобы преодолеть расстояние, отделявшее Революционный трибунал от этой камеры, в принце, а вернее сказать, в человеке, случились большие изменения. Вся горечь и все негодование, накопившиеся в его сердце, вырывались наружу по мере того как он удалялся от Революционного трибунала, готовясь вернуться во мрак тюремной камеры и остаться наедине со своими воспоминаниями.

— Негодяи! — вскричал он, вступив под высокий свод, замкнутый с двух сторон железными решетками. — Я пожертвовал ради них всем: положением, состоянием, честолюбием, честью, репутацией свой семьи в будущем и даже дарованным мне природой и совестью отвращением к тому, чтобы осуждать на смерть их врагов!.. И вот награда, которую они мне уготовили!.. О, если бы я действовал так, как они говорят, из личного честолюбия, то был бы сегодня намного несчастнее! Нет, меня толкало вперед честолюбие куда более высокое, чем стремление достичь трона: то было желание добиться свободы для моего отечества и высшего счастья для моих сограждан! Ну что ж, воскликнем еще раз: «Да здравствует Республика!» Этот крик раздастся из моей темницы так же, как он раздавался из моего дворца.

Затем из его усталой груди вырвался душераздирающий крик:

— О дети мои, дети мои!

На этом его неистовая вспышка закончилась; он прислонился к печке и опустил голову на ладони.

Жандармы, тюремщики и оба священника наблюдали за ним.

Они часто слышали подобные возгласы, но человек, который издавал их на сей раз, был принц, и хотя новые власти объявили, что принцев больше нет, разум присутствующих противился такому уничижению.

Наконец, один из священников поднялся; то был немецкий священник по имени Лотрингер, туповатый и довольно грубый. Для него высокая миссия утешителя была ремеслом, которое он исполнял добросовестно, что правда, то правда, но не более того.

Он подошел к принцу.

— Ну же, — сказал он ему, — довольно стонать, пора исповедоваться!

— Ступайте вон… — воскликнул герцог, — и оставьте меня в покое, дурак!

— Значит, вы хотите умереть так же, как жили? — упорствовал священник.

Герцог Орлеанский ничего не ответил, но тюремщики и жандармы язвительным тоном ответили вместо него:

— Да-да, он хорошо пожил! Дайте ему умереть так же, как он жил!

Второй священник, звавшийся аббатом Ламбером, напротив, вполне обладал чуткостью сердца и ума, которая была неведома его коллеге; бесконечно стыдясь бесцеремонности аббата Лотрингера и грубости жандармов и тюремщиков, он в свой черед подошел к принцу и мягким и убедительным голосом произнес:

— Эгалите, я предлагаю тебе причащение или по крайней мере утешение служителя Божьего; хочешь принять их от человека, который воздает тебе должное и испытывает к тебе искреннее сострадание?

— Кто ты такой? — спросил герцог.

— Я главный викарий парижского епископа, — ответил аббат Ламбер. — Если ты не желаешь, чтобы я пришел тебе на помощь как священник, то могу ли я в качестве обычного человека оказать тебе какие-нибудь услуги в отношении твоей жены и твоей семьи?

— Нет, благодарю, — ответил герцог. — Если моя совесть темна, то это еще один довод в пользу того, чтобы в нее проникал лишь мой взор. Поверь, мне не нужен никто, кроме меня самого, чтобы умереть, как подобает доброму гражданину.

Затем принц велел подать ему завтрак, с аппетитом поел и заодно выпил две бутылки аи, которые он для себя приберег.

Один из членов трибунала пришел спросить его, не желает ли он сделать какое-нибудь важное признание в интересах Республики.

— Если бы я знал нечто угрожающее безопасности отечества, — ответил герцог, — то не стал бы ждать настоящей минуты, чтобы заявить об этом. Впрочем, я не питаю никакого злого чувства против трибунала и даже против Конвента и патриотов: это не они желают моей смерти, она исходит свыше…

В три часа за ним пришли, чтобы препроводить его на эшафот.

Принц спустился вниз, пройдя между шпалер жандармов, державших сабли наголо. Больё, писатель-роялист, из окна своей камеры видел, как он шел.

«Я находился тогда в заключении в Консьержери, — говорит он, — и видел, как герцог шел через узкие проходы и двор этой тюрьмы; его конвоировали полдюжины жандармов с саблями наголо. Следует сказать, что по его уверенной походке и благородному виду его можно было принять скорее за генерала, который командует солдатами, чем за несчастного, которого ведут на эшафот».

Подойдя к воротам, принц быстро забрался в телегу; рядом с ним заняли места Кустар, бывший депутат Законодательного собрания, который в день 10 августа спас девятерых офицеров-швейцарцев, и бедный мастеровой в блузе, имени которого никто не знал.

Таким образом, как свидетельство истинного равенства людей перед эшафотом здесь были представлены три слоя французского общества: аристократия, буржуазия и простой народ.

Телега тронулась с места и медленно покатила сквозь плотную толпу; все выискивали глазами принца: одни из ненависти, другие из жалости, а многие из простого любопытства, желая узнать, как умрет тот, кто так дурно жил. Перед лицом смерти он вновь стал гордым и смелым, каким и следовало быть настоящему Бурбону. Никогда еще он не держал голову так высоко, как в тот момент, когда она должна была пасть. Аббат Лотрингер, не пожелавший оставить его, сел вместе с ним в телегу и докучал ему своей навязчивостью. Кортеж сделал остановку напротив Пале-Рояля. И тогда герцог Орлеанский привстал в телеге и с явным нетерпением несколько раз устремлял взгляд в глубь двора. Аббат Лотрингер воспользовался этой остановкой, чтобы предпринять последнюю попытку уговорить принца.

— Взгляни на этот дворец, где тебе больше не придется жить, — произнес он, — и, при виде этих преходящих благ, с которыми рано или поздно приходится расставаться, покайся!

Герцог Орлеанский сделал нетерпеливое движение.

— Ты же видишь, — продолжал упрямый священник, — дорога все короче, подумай о своей душе и исповедуйся.

Герцог топнул ногой и тихо прошептал несколько слов, которых никто не смог расслышать; затем, минут через десять, кортеж возобновил движение.

В наши дни часто задают вопрос, чем была вызвана эта остановка, и одни отвечают, что причиной ее был затор экипажей, а другие объясняют ее крайним проявлением жестокости.

Однако ни то, ни другое объяснение не верно. Впрочем, префект департамента Сена, Фроман, взялся ответить на этот вопрос в своих мемуарах.

Остановка была устроена с целью спасти герцога Орлеанского. Более ста вооруженных человек находились в Пале-Рояле вместе с теми, кто должен был подать сигнал и руководить мятежом.

Кроме того, два кабачка, находившиеся по соседству друг с другом, у входа на улицу Святого Фомы Луврского и Шартрскую улицу, были заполнены канонирами из секций Арсенала, Гравилье и Пуассоньер. Часть жандармерии была подкуплена; наконец, более восьмисот вооруженных человек следовали за кортежем, смешавшись с толпой. Кое-кто из них переоделся в женское платье, и все были превосходно вооружены.

По сигналу, который должен был исходить из Пале-Рояля, всем этим людям, незнакомым друг с другом, предстояло начать действовать одновременно и узнавать друг друга в деле. Сильное волнение отвлечет внимание толпы, мятежники рассеют силы правопорядка, разоружат жандармов и солдат, решивших оказать сопротивление, освободят герцога Орлеанского, бросятся к дому Робеспьера, жившего в двухстах шагах от этого места, предадут его смерти и с триумфом возвратят принца в Национальное собрание.

Вот почему герцог Орлеанский бросал на свой дворец тревожные и нетерпеливые взгляды. Вот почему он топнул ногой, когда священник решил привлечь его внимание к Богу. Вот почему он снова опустился на скамью телеги, нахмурив брови, но не побледнев, когда увидел, что кортеж возобновил движение.

Ну а теперь скажем, почему весь этот заговор провалился.

По какой-то случайности, которую никто не мог предвидеть, Робеспьер не вернулся к себе, когда кортеж покинул Консьержери; все ждали минут десять перед Пале-Роялем, но цепочка заговорщиков, посредством которой из уст в уста передавались сообщения, продолжала подтверждать отсутствие Робеспьера. Робеспьер находился в Комитете общественного спасения, и никакой возможности убить его там не было. Эти хождения, эти колебания продолжались десять минут, и в течение этих десяти минут телега с осужденными стояла перед Пале-Роялем.

Когда кортеж поравнялся с улицей Эшель, прошел слух, что Робеспьер вернулся к себе, и, чтобы убедиться в этом, процессию остановили снова. Но, независимо от того, вернулся он к себе или нет, заговорщики находились уже слишком далеко от Пале-Рояля, чтобы получить оттуда сигнал: живая цепочка была разорвана; телега продолжила путь, и дорога закончилась у эшафота.

Эта вторая остановка сломила герцога: он свесил голову на грудь и оставался в таком положении несколько минут; по прибытии на площадь Революции барабанный бой заставил его снова поднять голову, и тогда он увидел несметную толпу, заполнившую все кругом.

Священник воспользовался этим моментом, чтобы снова приняться за свои настояния.

— Склонись пред Господом и сознайся в своих грехах, — произнес он, обращаясь к принцу.

— Эх, — промолвил принц, — разве такое можно сделать среди этой толпы и этого шума? К тому же, мне кажется, я нуждаюсь сейчас скорее в мужестве, чем в покаянии.

— Ну хорошо, — настаивал священник, — исповедуйся хотя бы в том из своих грехах, который тяготит тебя более всего. Господь примет в расчет твои намерения и невозможность совершения полной исповеди, а я его именем отпущу тебе этот грех и все прочие.

Принц, казалось, уступил его настояниям; он наклонил голову, в течение нескольких минут что-то говорил вполголоса священнику и всего в нескольких шагах от эшафота получил прощение Господа.

Исповедь вместе с отпущением грехов продолжалась не более пяти минут. Принц легко спустился с телеги, и тогда все смогли увидеть, как элегантно он одет, причем, по своей привычке, скорее на английский лад, чем на французский.

Ему хотели помочь подняться по довольно крутым ступенькам гильотины, однако он локтями отстранил подручных палача; наконец, он вступил на помост эшафота, и палач приготовился стащить с него сапоги.

— Нет-нет, — сказал герцог, — это будет удобнее сделать потом; давайте поспешим.

Палач не заставил его долго ждать; он положил его на роковую доску, нож скользнул по пазам, и отрубленная голова принца упала, храня на лице спокойное и безмятежное выражение, как если бы действительно он не мог ни в чем себя упрекнуть или же прощение, дарованное священником, смыло всю грязь с его души.

Приговор, вынесенный несчастному герцогу Орлеанскому, был единодушным. Стал ли он по этой причине более справедливым? Мы так не считаем.

Всякой страшной эпохе нужен свой козел отпущения, своя искупительная жертва, на которую возлагают грехи всех и которую бросают в пропасть, надеясь, что после этого пропасть закроется.

Был ли герцог Орлеанский виновен во всех интригах, в каких его обвиняли? Мы смело скажем нет, ибо не мог он быть в течение шести лет главной пружиной всех бунтов и не оставить при этом никаких следов своего участия в них, будь то поджог дома Ревельона или события 5 и 6 октября, 20 июня и 10 августа. Нет, истинным фактором прогресса было общественное мнение, истинной движущей силой всех совершенных убийств было золото Питта, когда он приказывал тратить его, не давая ему в этом отчета, и ставил целью обесчестить Революцию ее собственными бесчинствами и сделать отвратительной в глазах самих революционеров.

Но почему же тогда герцог Орлеанский был ненавистен всем?

Объяснить это очень просто.

Он был ненавистен королю, поскольку короли всегда ненавидят глав династий, которые должны сменить их собственные династии.

Он был ненавистен королеве, поскольку во время своих оргий и пиршеств во всеуслышание говорил то, что другие говорили лишь шепотом.

Он был ненавистен монтаньярам, поскольку монтаньяры выказали себя неблагодарными по отношению к нему.

Он был ненавистен жирондистам, поскольку являлся монтаньяром.

Он был ненавистен аристократии, поскольку сделался частью народа.

Он был ненавистен народу, поскольку родился принцем.

Столько ненависти, по-моему, было вполне достаточно для того, чтобы очернить память человека.

Загрузка...