Тем временем к этой армии присоединился еще один отряд волонтеров, банда негодяев из Шалона, настроенных против Дюмурье, вопивших: «Смерть аристократу! Смерть предателю!» и полагавших, что армия откликнется на эти вопли, словно громовое эхо.
На другой день после их прибытия генерал проводит смотр, ставит вновь прибывших между кавалеристами, держащими наготове голые сабли, и канонирами, держащими наготове зажженные фитили, и говорит им всего-навсего следующее:
— Среди вас есть люди хорошие и плохие, честные и подлые; разберитесь друг с другом сами и выгоните негодяев, а иначе я всех вас порублю саблями и расстреляю картечью; мне не нужны здесь ни головорезы, ни палачи.
На другой день негодяи были изгнаны, и подле Дюмурье остались лишь те, кто был достоин победы.
И, скажем прямо здесь, эта армия Дюмурье, очищенная подобным образом, была великолепной!.. Великолепной в бою, великолепной после сражения.
Расскажем вначале о сражении и об участии, которое принял в нем герцог Шартрский.
Два человека выступили с двумя совершенно различными призывами, которые, тем не менее, в равной степени способствовали спасению Франции.
Дантон воскликнул: «Надо устрашить роялистов!» — и случились сентябрьские убийства.
Верньо воскликнул: «Отечество в опасности!» — и тысячи волонтеров устремились к границе.
Но следует сказать, что сильнейшим образом содействовала спасению Франции решительная воля Дюмурье.
Все генералы хотели отступить и договорились оборонять линию Марны; Дюмурье настаивал на том, чтобы оборонять линию Аргонна — обширного лесного массива, отделяющего от бесплодной Шампани богатые земли Меца, Туля и Вердена.
Кто придал ему столько сил противостоять в одиночестве всем? Фабр д'Эглантин и Вестерман, мысль и рука, как мы уже сказали, Дантона.
Он написал в Париж:
«Аргонн станет французскими Фермопилами, однако я отстою их и буду удачливее Леонида».
На другой день после того, как были написаны эти слова, он не сумел защитить один из проходов в Аргоннском лесу, и, как сам он говорит в своих «Мемуарах», эта неудача чуть было не погубила все.
Четырнадцатого сентября его левое крыло потерпело поражение в бою у Ла-Круа-о-Буа и герцог Брауншвейгский вторгся в Шампань.
Семнадцатого сентября Дюмурье расположился в лагере Сент-Мену, а пруссаки на глазах у него разбили на соседних холмах лагерь, получивший название Лунного.
Заняв эту позицию, пруссаки оказались на два льё ближе к Парижу, чем Дюмурье.
Пруссаки полагали, что они выполнили превосходный маневр.
— Мы его изолировали, — говорили они.
Однако это они оказались изолированы. Изолированы от Германии, откуда они получали продовольствие. И это, напротив, Дюмурье со своей подвижной и быстрой армией, исполненной энтузиазма и получавшей от крестьян вино, хлеб и топливо, которых недоставало врагу, изолировал пруссаков.
Между тем все ждали прибытия Келлермана. Келлермана, старого эльзасского вояки, ветерана Семилетней войны, пребывавшего в ярости от того, что он оказался в подчинении у Дюмурье. Келлермана, мало того что не спешившего следовать данным ему приказам, но еще и исполнявшего их по собственной прихоти.
Наконец, Келлерман прибыл; но, вместо того чтобы занять высоты Жизокура, как это приказал ему Дюмурье, он в ночь с 18 на 19 сентября переправился через ручей Ов и дошел до возвышенности Вальми.
Именно там утром 19 сентября Дюмурье и обнаружил его расположившим свою армию в две линии: одной командовал генерал де Баланс, другой — герцог Шартрский.
После того как Келлерман и Дюмурье соединили свои войска, под их общим командованием насчитывалось семьдесят шесть тысяч человек.
Однако позиция на возвышенности Вальми, которую Келлерман предпочел высотам Жизокура, была превосходной позицией для человека, решившего победить или умереть; для армии, занявшей ее, всякое отступление стало невозможным; заметив это, пруссаки решили, что Келлерман совершил ошибку.
Однако они ошибались: он бросал им вызов.
На рассвете пруссаки атаковали авангард Келлермана, находившийся под командованием Депре де Красье, и после героического сопротивления французы были вынуждены отступить; однако подкрепление, вовремя посланное Келлерманом и позволившее прекратить отступление, восстановило положение дел на этом участке боя.
Упомянутая атака пруссаков привела в движение всю армию Келлермана, две линии которой расположились под прямым углом друг к другу: первая стояла перед Орбевалем, перпендикулярно дороге на Шалон, вторая — параллельно этой дороге и перпендикулярно первой линии, на возвышенности Вальми.
На плоскогорье, где эти линии сходились, Келлерман установил батарею из восемнадцати пушек и одновременно приказал герцогу Шартрскому заместить на этом посту генерала Штенгеля, а генерала Штенгеля послал занять высоты Иврона.
Исполняя полученный приказ, герцог Шартрский действовал со всей поспешностью, однако лишь около восьми часов утра сумел добраться до генерала Штенгеля. Издалека завидев герцога Шартрского, генерал Штенгель крикнул ему:
— Поторопитесь же! Поторопитесь! Я не могу оставить этот пост, пока вы не смените меня здесь, а между тем, — и он указал на высоты Иврона, — если я не приду туда раньше пруссаков, мы будет разбиты.
Все это происходило 20 сентября. Серое и холодное небо нависало над иссушенной землей, и густой туман мешал обеим армиям видеть друг друга, так что каждая из них могла лишь догадываться о намерениях противника; но, поскольку артиллерия продолжала стрелять по людским массам, нисколько не беспокоясь о ясности погоды, пушечные ядра все равно попадали в человеческую плоть. Нет ничего хуже для исполненной энтузиазма армии, какой была наша, чем встречать смерть, не зная, удастся ли отплатить за нее тем же. Внезапно вражеские снаряды попадают в два зарядных ящика, зарядные ящики взрываются, ездовых разносит на куски; ядро убивает лошадь генерала, он скатывается на землю, и все думают, что он убит.
Однако несколько минут спустя тревога, вызванная попаданием снаряда, улетучивается, и Келлерман, целый и невредимый, лишь немного оглушенный своим падением, садится на другую лошадь.
В этот момент туман начинает рассеиваться под еще горячими лучами сентябрьского солнца, и сквозь пелену, делающуюся все более прозрачной, становятся видны три прусские колонны, которые движутся на французов.
Келлерман вынимает из кармана часы: одиннадцать часов утра.
Он выстраивает свои войска в три колонны, как это сделал противник, и приказывает передать по всей линии: «Не стрелять, ждать и встретить врага в штыки!»
Враг приближался, суровый и грозный: это были ветераны Фридриха Великого; они преодолели промежуточную полосу и стали взбираться на возвышенность.
Тем временем открыла огонь артиллерия Дюмурье, нанося им удары с обоих флангов.
Пруссаки по-прежнему шли вперед.
Что же касается Келлермана и его солдат, то они представляли собой странное зрелище: генералы, офицеры и солдаты, в знак того, что вплоть до определенного момента они не будут пользоваться оружием, нацепили свои шляпы на концы ружей, шпаг или сабель.
Затем над всей этой армией воспарил оглушительный крик, словно гром пронесшийся над вражеским войском: «Да здравствует нация!»
Пруссаки по-прежнему шли вперед, но каждую минуту огонь артиллерии Дюмурье разрушал их строй.
Железная стена ждала их впереди, железный ураган обрушивался на них с флангов.
Тем не менее первые ряды пруссаков уже вплотную подошли к нашим позициям.
И вот тогда Келлерман, храбрый солдат, но посредственный военачальник, поистине вырос на десять локтей. В тот день в нем пребывал дух Франции: то был его звездный час.
— Вперед, ребята, момент настал, в штыки! — воскликнул он.
И тогда железная стена приходит в движение; герцог Шартрский бросается в атаку одним из первых. Пруссаки и французы сражаются врукопашную; внезапно прусская армия сгибается и переламывается посередине: это артиллерия Дюмурье перебила ей позвоночник.
Герцог Брауншвейгский видит, что атака провалилась, дает сигнал к отступлению, которое через четверть часа обратилось бы в беспорядочное бегство, и возвращает своих разгромленных солдат в лагерь.
Однако этот приказ об отступлении оскорбляет гордость короля Пруссии; он устремляется вперед во главе своих солдат, приказывает подать сигнал к атаке, направляет свою превосходную пехоту к французским позициям, идет в атаку лично, вместе со всем своим штабом приближается к ним на расстояние двух ружейных выстрелов, видит единодушие неприятельской армии, осознает бесполезность дальнейшей атаки и отступает, как это сделал герцог Брауншвейгский.
В тот день было выпущено сорок тысяч пушечных выстрелов; это много для той эпохи, когда Наполеон еще не приучил нас к артиллерийским сражениям.
В битве при Мальплаке было выпущено всего лишь семь тысяч пушечных выстрелов.
Вот почему сражение, состоявшееся 20 сентября 1792 года, получило название канонады Вальми.
Вечером пруссаки покинули поле боя, но на другой день их обнаружили на прежних позициях.
В этот день, 21 сентября, Конвент провозгласил Республику.
В тот же день к герцогу Шартрскому привели прусского парламентера, еще не знавшего о событиях, которые произошли накануне; у него были рекомендательные письма к владельцам нескольких замков, стоявших на дороге в Париж, и он показал их юному герцогу, выразив надежду обрести по пути всякого рода радости, а самую главную радость получить по прибытии в Париж: увидеть, как будут вешать патриотов.
И тогда герцог Шартрский рассказал ему о тех изменениях, какие произошли накануне в положении дел короля Пруссии, а затем, когда посетитель поинтересовался, что же ему теперь следует делать, улыбнулся и промолвил:
— Дорогой друг, поверьте, самое мудрое, что вы можете сделать, это вернуться в Берлин, и я желаю вам, чтобы вы никогда не видели, что там кого-нибудь вешают.
За несколько дней до сражения при Вальми некий прусский полковник, получивший от Келлермана разрешение прибыть в его главную ставку, явился к герцогу Шартрскому; то был адъютант короля Пруссии, получивший указанное разрешение благодаря посредничеству барона фон Хеймана, который прежде служил в нашей армии и своим продвижением по службе был обязан покровительству со стороны герцога Орлеанского.
Полковник имел при себе письмо к герцогу Орлеанскому и попросил герцога Шартрского передать его отцу.
— Сударь, — ответил юный герцог, — я охотно соглашусь взять на себя такое поручение, если это письмо содержит лишь заверения в вашей преданности моему отцу.
— Ах, ваше высочество, — ответил г-н фон Манштейн, — если бы оно содержало лишь подобные заверения, этого было бы недостаточно не только для герцога Орлеанского, но и для нас.
— Ну и что же тогда оно содержит?
— Предложения.
— И какого свойства эти предложения?
— Ах, ваше высочество, — промолвил полковник, — быть может, это от герцога Орлеанского зависит остановить все бедствия войны; мне известны намерения союзных монархов, я знаю, что прежде всего они желают уберечь Францию от анархии, и, поскольку предполагалось, что я сумею встретиться с вами, мне было разрешено довести до сведения вашего отца, что все успокоятся, если увидят его во главе правительства.
— Полноте! — произнес герцог Шартрский. — Да как вы могли подумать, что мой отец и я прислушаемся к подобному вздору?
Получив отказ юного генерала взять на себя передачу письма политического содержания, полковник фон Манштейн передал герцогу Шартрскому обычное почтительное письмо, которое герцог Шартрский переслал отцу и которое герцог Орлеанский нераспечатанным положил на стол президиума Конвента.
Конвент постановил, что оно будет сожжено непрочитанным.
Характерное происшествие, случившееся в ходе сражения при Вальми, способно дать представление об энтузиазме отважных волонтеров, которые беглым шагом двинулись к границе и прибыли туда вовремя, чтобы создать преграду вторжению врага.
Одному из батальонов, находившихся под начальством герцога Шартрского, было поручено охранять во время сражения обозы; однако при звуках канонады отважные молодые люди заявили, что они пришли не для того, чтобы охранять телеги и поклажу, а чтобы сражаться. Молодому генералу доложили об их возвышенном неповиновении, и он, пустив коня в галоп, тотчас же подъехал к ним. При виде него ропот усилился, и самый бывалый солдат, выйдя из рядов, произнес:
— Генерал! Я говорю здесь от имени всех моих товарищей и от своего собственного имени; они и я здесь для того, чтобы защищать отечество, а не обозы, и мы хотим идти сражаться.
— Ну что ж, хорошо, дружище! — ответил герцог Шартрский. — Сегодня обозы защитят себя сами, а ваш батальон весь целиком пойдет сражаться вместе с вашими товарищами из линейных войск, и вы покажете им, что вы такие же храбрые французские солдаты, как и они!
Батальон вступил в бой и сражался превосходно.
Что же касается обозов, то, как и говорил герцог Шартрский, они защитили себя сами.
На другой день после сражения в столицу пришло донесение Келлермана, и его вслух зачитали в Конвенте.
Следующая фраза из этого донесения вызвала рукоплескания всего зала:
«Не зная, на ком остановить выбор, я упомяну среди тех, кто выказал величайшее мужество, лишь г-на Шартра и его адъютанта, г-на Монпансье, чья крайняя молодость сделала необычайно заметным его хладнокровие в условиях самого неослабного артиллерийского огня, какой только можно увидеть».
Все глаза повернулись к герцогу Орлеанскому, и все рукоплескания была адресованы ему.
Кто бы мог сказать, что всего лишь год спустя голова герцога Орлеанского упадет на эшафот, герцог де Монпансье станет узником башни Сен-Жан в Марселе, а герцог Шартрский перейдет на сторону врага?