Мы сказали, что пруссаки покинули поле боя, но на другой день их обнаружили на прежних позициях.
Они оставались там не только весь этот день, но и еще десять дней подряд. Сражение оказалось не настолько кровопролитным, как можно было бы подумать. При грохоте прозвучавших тогда сорока тысяч пушечных выстрелов пруссаки потеряли самое большее тысячу двести человек, а мы — восемьсот.
Тем не менее Париж счел эту победу решающей; Париж, ставший жертвой ужасной паники в конце августа, впавший затем в совершенно подавленное состояние после событий 2 и 3 сентября, Париж воспрянул после известия о победе, веселился, рукоплескал и уже превратился в обвинителя.
Пошли разговоры о предательстве Дюмурье, поскольку он еще не отправил в Париж прусского короля со связанными руками и ногами.
Дело в том, что физическое положение пруссаков не стало ни хуже, ни лучше, чем прежде. Они утратили веру в себя, а мы ее приобрели — только и всего. Герцог де Бройль и герцог де Кастри, оба эмигрировавшие и вошедшие в совет короля Пруссии, продолжали настраивать Фридриха Вильгельма двигаться дальше. Пруссаки получали продовольствие из Германии. Партия была плохо начата — только и всего; вряд ли можно было считать, что они проиграли первый тур.
Что же помешало королю Пруссии идти дальше? Вначале скажем об этом, а затем поясним, по какой причине он отступал так медленно.
В любом крупном механизме, который не действует так, как он должен действовать, всегда найдется, если хорошенько поискать, причина неисправности — причина мельчайшая, порой нелепая, иногда незаметная.
То, что помешало королю Пруссии уступить советам Бройля и Кастри, было одной из таких помех, незаметных для глаз людей заурядных и распознаваемых лишь теми взглядами, от которых ничего нельзя скрыть.
Король Пруссии имел любовницу, что не было одним из тех примеров поведения, какие оставил ему в наследство Фридрих Великий. Любовница его не решилась последовать вместе с прусской армией во Францию или, возможно, не получила на это разрешения своего царственного любовника. В итоге она остановилась в Спа; оттуда она ежедневно писала письма, и эти письма доходили до короля Пруссии, полные страха, как бы пушечные ядра французов не погубили его тело, а глаза француженок не похитили его сердце.
Кроме того, при королевском дворе существовало две партии: партия мира и партия войны.
Когда король Пруссии потерпел поражение при Вальми, партия мира возликовала. Сторонники этой партии настойчиво говорили его величеству, что он трудится не для себя, а для Австрии, которая подталкивает его вперед и с самого начала крайне плохо ему помогает.
На что король отвечал:
— Вы правы, и если бы во всем этом не было бы вопроса о королевской власти, который затрагивает всех королей на земном шаре, я оставил бы Австрию выпутываться из этого положения так, как она сумеет. Однако Людовик Шестнадцатый находится в Тампле, Людовик Шестнадцатый является узником, Людовик Шестнадцатый подвергается смертельной опасности. Было бы постыдно оставить Людовика Шестнадцатого на произвол судьбы.
Но в политике, когда человека удерживает только стыд, он всегда готов уступить.
Франция уже имела на своей стороне — а это, понятно, значило много — любовницу короля Пруссии, графиню фон Лихтенау.
Кроме того, Франция имела подле короля Пруссии двух французов, сделавшихся, правда, пруссаками, но, тем не менее, служивших интересам родной страны.
Этими двумя людьми были: француз Ломбард, секретарь короля Пруссии, и эльзасец Хейман, не так давно эмигрировавший французский генерал.
Ломбард, видя нерешительность короля, предложил ему следующее: он, Ломбард, попадется в руки французского патруля, встретится таким образом с Дюмурье и, не вызывая никаких подозрений, сможет провести с ним переговоры.
Король Пруссии дал на это согласие. Ломбард предоставил французам возможность арестовать его и был препровожден к французскому главнокомандующему.
Он изложил Дюмурье единственную причину, которая могла заставить короля Пруссии продолжить этот наступательный поход: он был связан словом, данным им Людовику XVI, и ни за что на свете не хотел выглядеть нарушителем своего слова.
И тогда Дюмурье наглядно объяснил Ломбарду, что самое пагубное, что может сделать король Пруссии для узника Тампля, это продолжить идти дальше. Затем, чтобы у его величества не оставалось никаких сомнений на этот счет, он отправил к генералу фон Хейману, под предлогом провести с ним переговоры об обмене пленными, Вестермана, приспешника Дантона.
В лице Вестермана в прусский лагерь вошла правда. Вестерман был одним из самых активных участников событий 10 августа. Он растолковал королю Пруссии и герцогу Брауншвейгскому истинное положение Франции, пояснил, что Конвент, не желая более королей, ни французских, ни иностранных, только что упразднил монархию и провозгласил Республику.
Гнев короля Пруссии при этом известии был ужасен. И, к великой радости эмигрантов, он дал приказ возобновить военные действия 29 сентября. 28-го числа герцог Брауншвейгский выпустил негодующий манифест, но все уже знали, что представляют собой манифесты герцога Брауншвейгского. 29-го пришли письма из Англии и Голландии: обе державы отказались вступать в направленную против Франции коалицию. 30-го стало известно, что Кюстин двинулся на Рейн. С границы Пруссии войска были полностью сняты. Возникли опасения за Кобленц и его крепость. Захватив Кобленц, Кюстин перерезал бы Фридриху Вильгельму путь к отступлению.
Тем временем Дюмурье послал Вестермана к Дантону. Дантон обладал в такого рода делах необычайной сообразительностью; он сознавал, какую выгоду будет иметь рожденная накануне Республика, ведя переговоры с Пруссией, даже если речь пойдет об отступлении, которое должно спасти Пруссию. А кроме того, возможно, эта уступчивость Дантона объяснялась его надеждой выторговать миллион для себя и миллион для Дюмурье, Вестермана и Фабра д'Эглантина. Дюмурье и Дантон были людьми, склонными к удовольствиям и любившими деньги, любившими их тем более, что нисколько не жаждали их копить. Дюмурье получил одновременно два письма. Одно — от совета министров: строгое, резкое, не допускающее возражений, письмо, рассчитанное на показ.
Другое — от Дантона, от одного Дантона.
Дантон никоим образом не отвергал мысль о переговорах и извещал Дюмурье, что якобинец Приёр из Марны и жирондисты Карра и Силлери отбыли из столицы, чтобы договариваться с ним и его величеством Фридрихом Вильгельмом.
Переговоры начались. К этому времени король Пруссии стал намного спокойнее; ему разъяснили, что втянули его в это отчаянное предприятие господа эмигранты, и весь свой гнев он обрушил на них.
И потому, когда его спросили, какие условия, касающиеся их, следует включить в договор, он ответил:
— Да никакие: я договариваюсь лишь в отношении себя, пусть они договариваются в отношении себя сами.
Оставались еще австрийцы, эти достойные союзники, которые, не сдвинувшись с места, отправили короля Пруссии на разгром у Вальми.
Дюмурье в разговоре с герцогом Брауншвейгским слегка коснулся этих вопросов.
— Ну и как же все это произойдет? — спросил Дюмурье, обращаясь к английскому герцогу.
— Да очень просто, — ответил герцог Брауншвейгский, — и у вас есть песенка на эту тему.
— Неужели?
— Да, вот такая:
Пора нам, свадебным гостям,
Всем расходиться по домам!
И мы все разойдемся, как свадебные гости.
— Хорошо, — промолвил Дюмурье, — но кто оплатит свадебные издержки?
— Ну, нас это не касается, — ответил герцог Брауншвейгский, подчищая перочинным ножиком ногти, — ведь не мы нападали первыми.
— Да, это сделали австрийцы, и, на самом деле, император должен уступить нам Нидерланды в качестве возмещения ущерба.
— Мы хотим мира, — произнес герцог Брауншвейгский, — а когда хочешь достигнуть цели, все средства хороши; мы ждем ваших полномочных представителей в Люксембурге.
Оставалась проблема Людовика XVI.
Как мы уже говорили, вопрос о короле более всего терзал бедного Фридриха Вильгельма.
К счастью для Фридриха Вильгельма, Дантон приберег для него возможность почетного отступления; мало-помалу прусского монарха подвели к необходимости заявить, что он оставил на произвол судьбы короля, но всеми силами хотел спасти человека.
Ему показали все постановления Коммуны, способные внушить мысль, что узник окружен заботой и вниманием. Дюмурье дал слово спасти жизнь Людовику XVI, и для Фридриха Вильгельма этого оказалось достаточно.
В итоге 29 сентября началось отступление прусской армии; пруссаки проделали всего лишь льё в первый день и столько же во второй: они не хотели, чтобы это выглядело как вынужденное бегство, и словно совершали прогулку.
Таким образом враг дошел до границы, но, как только граница осталась позади, он ускорил шаг.
Дюмурье дал слово спасти короля и намеревался сдержать свое слово.
Двенадцатого октября он приехал в Париж; предлог состоял в подготовке вместе с министерством к вторжению в Бельгию, а цель заключалась в том, чтобы на месте составить себе понятие о сложившемся положении. Он направился к г-же Ролан в здание министерства внутренних дел, куда она возвратилась, с великолепным букетом в руке подошел к ней и, попросив у нее прощения за историю с лагерем волонтеров под Парижем и королевским вето, легко этого прощения добился, после чего поинтересовался у г-жи Ролан, что в столице думают о нем, и узнал от нее, что его считают роялистом.
И действительно, все подозревали Дюмурье в желании сыграть роль Монка.
Во Франции всегда подозревали всех в желании сыграть эту роль: однако в 1792 году французский Монк звался Дюмурье, в 1802 году — Наполеоном Бонапартом, в 1831 году — Луи Филиппом, а в 1850 году — Шангарнье.
Все ожидали его речи в новом Собрании, все ожидали его клятвы Республике.
Он произнес речь, но уклонился от клятвы.
Причем он подступил к этой трудности с бо́льшим мужеством, чем все могли ожидать.
— Я не буду приносить вам новых клятв, — заявил он депутатам. — Я делом покажу себя достойным командовать сынами свободы и охранять законы, которые суверенный народ провозгласит вашими устами.
Вечером он явился к якобинцам. Якобинцы были людьми сдержанными, дотошными, несговорчивыми. Это отступление, в ходе которого король Пруссии проделывал не более одного льё в день, настораживало их. Колло д'Эрбуа поднялся на трибуну, поздравил Дюмурье с победой, однако упрекнул его в том, что он выпроводил короля Пруссии чересчур учтиво.
Дантон в тот день председательствовал; положение у него было трудным, ибо он выпроваживал короля Пруссии точно в такой же степени, как это делал Дюмурье; Дантона заставили подняться на трибуну, поскольку его врагам было любопытно увидеть, как он выпутается их этого затруднительного положения.
Он поднялся на трибуну и сказал:
— Пусть победы над Австрией утешат нас в том, что мы не видим здесь прусского деспота.
Все в Париже испытывали в этот момент огромную потребность в согласии; вот почему Дантон пришел к якобинцам, вот почему Дантон председательствовал на заседании — Дантон, этот жесткий человек, обладавший речью язвительной, но не злобной, ибо у него, как у всех сильных натур, недоставало настоящей желчи. Поссорившись с Жирондой, он решил помириться с Жирондой в лице Ролана и его жены; вот почему, когда в Опере приготовили ложу министра внутренних дел, Ролана, для приема Дюмурье, Дантон, в ожидании Дюмурье и Ролана, усадил там свою жену и сестру; однако Дантон не взял в расчет щепетильность г-жи де Ролан; г-жа Ролан вошла в свою ложу, опираясь на руку Верньо, и, обнаружив там, по ее словам, двух женщин неприятного вида, отказалась туда войти.
Как видим, мадемуазель Манон Жанна Флипон, в замужестве Ролан, сделалась очень разборчивой.
Как мы уже говорили, одна из этих женщин была женой Дантона, другая — его сестрой.
Дантон обожал свою жену, очаровательную женщину с золотым сердцем, которая чуть было не умерла, захлебнувшись в сентябрьской крови, и в самом деле умерла пол года спустя.
Он был безумно оскорблен презрением со стороны г-жи Ролан.
Тальма взялся все уладить; он устроил в честь Дюмурье праздник, на который собралась вся Жиронда и часть первых якобинцев. Там были Шенье, Давид, Колло д'Эрбуа, Верньо — Жиронда, политику, искусство. Там были все очаровательные женщины, какие выступали в ту эпоху на театральной сцене, и среди них — добрая и прелестная мадемуазель Кандей, автор «Очаровательной фермерши», любовница Верньо.
Увы, если бы какой-нибудь прорицатель пришел в это блистательное собрание, где политические партии забыли о своей розни, чтобы воздать почести победителю при Вальми, и предсказал бы одним эшафот, другим — измену, а третьим — изгнание, какую пелену глубокой печали он набросил бы на этот праздник!
Однако пришел туда не прорицатель, а некто похуже.
Внезапно там появился Марат.
Он выглядел более уродливым, более грязным, более желтым по виду, более исхудалым, более исполненным желчи и угрозы, чем когда бы то ни было; он отыскал возможность раскрыть вред, который Дюмурье нанес участвовавшим в сентябрьской резне волонтерам, выгнав их из рядов своей армии, и пришел сюда, чтобы от имени якобинцев потребовать у него отчета в этой аристократической чувствительности.
Он направился к генералу, чтобы учинить ему допрос. Дюмурье поджидал его.
Возможно, лишь один он не побледнел, видя, как Марат пересекает разделявшее их пространство в десять шагов.
Когда они оказались лицом к лицу, генерал и трибун, воин и писатель, начал атаку солдат.
— Кто вы такой? — спросил он Марата.
— Я Жан Поль Марат, — ответил тот.
Исполненная смертельного презрения улыбка промелькнула на губах Дюмурье.
— Мне говорили, что вы некрасивы, но меня ввели в заблуждение: вы уродливы.
И, выплюнув ему эти слова в лицо, он повернулся к нему спиной.
Марат в ярости удалился и отправился скулить в Якобинский клуб.
Но, еще когда Марат только вошел в гостиную, Дюгазон схватил каминную лопатку и раскалил ее в огне, а теперь, когда тот удалился, взял горсть сахарной пудры, сжег ее на этой лопатке и, старательно пройдя по следам Друга народа, очистил воздух везде, где эта ядовитая гадина его отравила.
Двадцать третьего октября Дюмурье вернулся в Валансьен. Там он встретился с Бёрнонвилем и герцогом Шартрским. Герцогом Шартрским, вместе с которым ему предстояло пять месяцев спустя эмигрировать, и Бёрнонвилем, которого ему предстояло тогда же выдать врагу.
К этому моменту положение дел существенно изменилось, хотя со времени сражения при Вальми не прошло и двух месяцев; мы в свой черед перешли границу повсюду и завладели Пфальцем, Савойей и Ниццей.
Во Франции же, одновременно с этим, Республика, подобно Гераклу в колыбели, совершала свои грозные деяния, свидетельствующие о ее силе: она приняла указ о смертной казни эмигрантов, захваченных с оружием в руках; она упразднила орден Святого Людовика, на глазах у всего народа уничтожила корону и скипетр и затеяла судебный процесс над Людовиком XVI.
Дело в том, что Франция была едина, а Европа была разъединена.
И потому на этот раз мы перенесли войну туда, откуда она к нам пришла: после победы, одержанной при Вальми над королем Пруссии, нам предстояло одержать победу при Жемаппе над императором Австрии.
Вечером 5 ноября 1792 года, после пары незначительных боев, французская армия приготовилась к генеральному сражению и расположилась биваком перед лагерем австрийцев, которые окопались на высотах, кольцом прилегающих к городу Монсу.
Странный вид являла эта армия, численность которой могла бы достигать примерно ста тысяч человек, если бы Дюмурье вследствие своей оплошности не отстранил от нее две дивизии, находившиеся под командованием Ла Бурдонне и Баланса.
Балансу было поручено вести наблюдение над Маасом и помешать австрийцам привести подкрепление. Поскольку г-жа де Жанлис приходилась Балансу тещей, он, вполне естественно, был орлеанистом, и Дюмурье предоставил ему как орлеанисту этот пост, способный прославить того, кто его занимал. Ла Бурдонне, напротив, был послан в северном направлении; он был якобинцем, и его хотели отстранить от будущей победы, поскольку все командующие республиканской армией, начиная с Дюмурье, были роялистами. Диллон, Кюстин, Баланс — все они принадлежали к королевскому двору, так что при Жемаппе, как и при Вальми, победили не генералы: победила армия.
Армия, лишенная хлеба, водки, обуви, одежды; армия, которая в день сражения, не получив и к полудню продовольственного пайка, пошла в бой натощак, проведя перед этим ледяную ночь в болотах.
Но в этой армии пребывал дух свободы, эта армия имела великолепный символ веры, именуемый «Марсельезой», эта армия имела убеждения, придававшие ей железный характер и сознание собственной правоты.
Она была нелепой на вид, эта армия, и легко понять, что она могла вызывать смех у лощеных эмигрантов и старых и суровых австрийских генералов, воспитанных в традициях принца Евгения и Монтекукколи; это были отряды волонтеров, не имевших мундиров; солдаты батальона Луаре, к примеру, в бой шли в блузах и хлопчатых колпаках; разве была возможность поверить, что победа, будучи женщиной, капризницей, кокеткой, когда-нибудь влюбится в подобных солдат?!