XXXIX

День 26 июля, напомним, был довольно спокойным. Вначале я даже подумал, что ошибся и напрасно остался в Париже.

Газетчики, по которым объявленные меры били в первую очередь, примчались к г-ну Дюпену-старшему; им хотелось узнать, в какой степени они могут законным образом бороться против ордонансов.

Обращаться в такой момент за советом к г-ну Дюпену означало неудачно выбрать время. И потому, вместо того чтобы дать совет, который у него просили, прославленный защитник маршала Нея то и дело повторял:

— Господа, Палата распущена; господа, я больше не депутат.

Это было почти все, что смогли вытянуть из Дюпена те, кто пришел к нему за советом.

Господин де Талейран правильно осведомил г-на Ротшильда, призвав его играть на понижение. Трехпроцентные бумаги упали в цене с 78 франков до 72.

В этот день в Институте Франции проходило торжественное заседание, и г-н Араго должен был произнести на нем похвальное слово Френелю. В ту минуту, когда он собирался войти в зал, какой-то бледный, запыхавшийся, растерянный человек остановил его в коридоре.

Это был герцог Рагузский.

— Ах, дорогой мой! — воскликнул он. — Вы знаете, что происходит?

— Да, опубликованы ордонансы.

— Ох, негодяи, негодяи! — продолжал герцог. — В какое же ужасное положение они меня ставят!

— Вас?! И каким же образом?

— Да поймите же, мне, возможно, придется обнажить шпагу, чтобы поддержать меры, к которым я питаю отвращение.

Господин Араго подумал с минуту, а затем произнес:

— Действительно, случай серьезный, и ввиду этих обстоятельств у меня появилось сильное желание отложить мою речь на другой день.

Однако в дело вмешался Кювье: этот великий гений, у которого мозг был развит за счет сердца, придерживался другого мнения, нежели Араго. Араго уступил ему, но изыскал возможность вставить в свою речь два намека, которые аудитория встретила мрачными рукоплесканиями.

Я помчался к Каррелю как к центру официальных новостей. «Национальная газета», напомним, была основана Тьером, Арманом Каррелем и аббатом Луи в замке Рошкот, то есть в доме г-жи де Дино и г-на де Талейрана.

Заметим, что именно герцог Орлеанский предоставлял денежные средства на это издание и, так сказать, месяцами платил кормилице великана, который пятнадцать лет спустя должен был сойтись с ним в рукопашной схватке и в конечном счете ниспровергнуть его.

Я застал Карреля за завтраком, который он поглощал с полнейшим спокойствием. Ему ровным счетом ничего не было известно. Уступив моим настояниям, он решился выйти на улицу, прихватил с собой пару небольших карманных пистолетов и двинулся вместе со мной в сторону Биржи.

Каррель, несомненно поостыв после участия в Бельфорском мятеже и в бою на берегу Бидасоа, сомневался, стоит ли ему вылезать на передний план при виде того, сколько людей осталось в задних рядах.

Мы прогуливались до пяти часов вечера — от площади Биржи до площади Побед, от площади Побед до площади Пуэнт-Сент-Эсташ, от площади Пуэнт-Сент-Эсташ до Пале-Рояля.

День был если и не спокойным, то, по крайней мере, безопасным, и ночь протекла без явных волнений.

Все знают, какой путь развития прошел этот бунт, чтобы сделаться революцией. Протест журналистов; увольнение рабочих-типографщиков; сопротивление Бода, со сводом законов в руках обороняющего двери газеты «Время»; молодые люди, с криками «Да здравствует Хартия!» бегущие по улицам и размахивающие шляпами; назначение герцога Рагузского командующим королевскими войсками; камни, брошенные мальчишками в жандармов на площади Пале-Рояля; человек, убитый на улице Лицея, и трое других, смертельно раненных на улице Сент-Оноре; баррикада, начавшая сооружаться возле Французского театра, но оставшаяся недостроенной; Шаррас, побуждающий к восстанию Политехническую школу; кордегардия, подожженная на улице Биржи, — такова сводка событий, происходивших 27 июля, в день, когда восстание впервые попробовало свои силы.

Между тем, каким бы малохарактерным еще ни было это восстание, его хватило для того, чтобы напугать даже тех, кто накануне был тверже всех настроен принять бой.

— Мы вовсе не революцию хотели устраивать, — заявил г-н де Ремюза в редакции газеты «Глобус», — речь шла исключительно о законном сопротивлении.

В 1848 году г-н Одилон Барро тоже желал оказывать законное сопротивление, но, когда крики «Да здравствует республика!», сменившие крики «Да здравствует реформа!», дали ему знать, как далеко зашли дела, осознал, подобно г-ну де Ремюза, что намеченная цель осталась позади.

Со стороны королевского двора ночь прошла в подготовке атаки, со стороны оппозиции — в налаживании сопротивления.

Когда мы говорим об оппозиции, мы имеем в виду не ту оппозицию, которая на протяжении пятнадцати лет ломала комедию и, как только революция свершилась, воспользовалась ее плодами. Мы имеем в виду не таких людей, как Лафайет, Казимир Перье, Лаффит, Бенжамен Констан, Гизо, Себастьяни, Шуазёль и Одилон Барро; нет, эта оппозиция отсиживалась у себя дома, наглухо затворив двери и старательно спрятавшись. Шаррас и Лотон явились к Лафайету, но им сказали, что он отсутствует. Да что говорить, я сам вместе с Этьенном Араго и двумя десятками молодых людей явился к г-ну Казимиру Перье, и нас чуть было не встретили так, как Жоржа Дандена встречала его жена. Другие явились к Лаффиту и оказались не более удачливыми. Повсюду разговор шел лишь о законном сопротивлении; все хотели лишь протестовать, и при этом еще взвешивая каждое слово своего протестного заявления.

Нет, под оппозицией, возникшей в ночь с 27 на 28 июля, я подразумеваю оппозицию, состоявшую из той пылкой молодежи героического пролетариата, которая разжигает пожар, что правда, то правда, но которая гасит его своей кровью; которую отстраняют, когда дело сделано; которая со стороны улицы видит, как на пиршество, устроенное новой властью, вместо них допущены гости, паразитирующие на их победе; которая обещает, что в следующий раз все будет иначе, и которая в следующий раз, по-прежнему беспечная и бескорыстная, сначала геройски побеждает, а затем сражается и претерпевает мученическую смерть. Те, кто делал революцию 1830 года, были теми же людьми, которые двумя годами позже по той же причине погибали в квартале Сен-Мерри.

Однако в тот раз они поменяли имя, как раз потому, что не поменяли принципов. Их называли мятежниками.

Лишь те, кто изменяет всем властям подряд, ни для одной из них не бывают мятежниками.

В памяти у меня осталось, что, после того как мы с Этьенном Араго тщетно стучали в дверь Казимира Перье, я с ружьем за спиной вошел в дом № 216 на улице Сент-Оноре. Именно там находилась наша канцелярия, в штате которой я не состоял после постановки «Генриха III»; после этой постановки я стал библиотекарем.

Канцелярия была почти пуста; я застал там лишь г-на Удара, заведующего отделением канцелярии и личного секретаря герцогини Орлеанской.

Увидев меня, он в испуге попятился.

— Какого черта вы тут делаете? — спросил он меня.

— Я ищу герцога Орлеанского.

— И зачем?

— Чтобы назвать его вашим величеством.

Понятно, что если бы охрана не была занята в это время другим делом, г-н Удар позвал бы ее и отдал бы меня в ее руки.

В итоге я получил категорический приказ покинуть дом № 216 и поспешил исполнить его.

Что же касается газет, то «Газета», «Ежедневная» и «Всеобщая» вышли на другой день, подчинившись ордонансам по убеждению; «Конституционалист» и «Дебаты» тоже вышли, подчинившись ордонансам из страха. Наконец, «Время», «Национальная газета» и «Глобус» вышли, безбоязненно выступив против новых законов, которые угрожали им, и открыто призвав население к сопротивлению.

Было нечто удивительное и величественное в зрелище, которое являл собой этот день 28 июля. Слово «королевский» стирали с вывесок поставщиков, геральдические лилии соскребали отовсюду, где их находили; везде возводили баррикады.

То был эпилог битвы при Ватерлоо.

Как раз на одной из таких баррикад, находившейся на углу Паромной и Университетской улиц, я, держа в руке лом, познакомился с Биксио.

Ближе к вечеру, в последних лучах заходящего солнца, на Школьной набережной появился человек с трехцветным знаменем.

Невозможно передать, какое впечатление производило это зрелище; то был случай, предвиденный Беранже: вспомним его песню «Старое знамя»; но вот чего никто не мог предвидеть, так это действия, которое производит зрелище трехцветного полотнища на фоне золотых и пурпурных лучей великолепного заходящего солнца. Люди обнимались, клялись скорее погибнуть, чем отречься от этого национального флага, который является у нас не только знаменем, но и эмблемой, а главное, все обливались слезами.

Человека, несшего это знамя, сделали бы генералом, пожелай он стать им.

Это было бы тем легче сделать, что генералы, ставшие столь многочисленными и столь решительными два дня спустя, 30 июля, да и в последующие дни, были крайне редки в семь часов вечера 28 июля 1830 года.

Вечером все перебирали слухи, появлявшиеся в течение дня.

Аристократическая оппозиция не сделала никакого важного шага, и народное восстание оставило ее далеко позади.

В собрании выборщиков, где находился г-н Тьер, возник вопрос об организации народного восстания. Один из членов собрания воскликнул:

— Необходимо объявить вне закона всех наших врагов, короля и жандармов!

Однако в спор вступил г-н Тьер и стал изо всех сил настаивать на том, что следует ограничиться законным сопротивлением, а главное, не примешивать имя короля ко всем этим дискуссиям, чересчур горячим для того, чтобы соблюдать должную меру уважения к королевской власти.

Тем не менее собрание выборщиков выказало себя смелым в сравнении с собранием депутатов, пришедших в гостиную Казимира Перье. Господин Себастьяни всю свою оппозицию свел к почтительному письму, которое следовало адресовать королю. Господин Дюпен отстаивал мнение, что поскольку депутатов больше нет, то лучшее, что следует делать бывшим депутатам, это не подавать признаков своего существования. Казимир Перье, смертельно бледный от ужаса, советовал коллегам быть благоразумными и горько жаловался им на молодых людей, подвергавших его опасности.

Напрасно собрание выборщиков посылало к бывшим депутатам г-на Мерилу и г-на Буле (из Мёрты), чтобы разжечь рвение в их сердцах: ничто не могло подтолкнуть всех этих людей ни к решительным поступкам, ни к благородным речам; ничто, даже крики молодых людей, которые тщетно стучали в дверь Казимира Перье и которых жандармы рубили на улице саблями.

В этот же самый день ученики Политехнической школы стучали в дверь особняка Лаффита, остававшуюся закрытой, как и дверь его коллеги Казимира Перье, но, по крайней мере, открывшуюся на другой день.

Тем временем мэрия Малых августинцев была захвачена народом. Рабочие-типографщики, собравшись в отряд, заняли проезд Дофина. Господин Одри де Пюираво открыто раздавал ружья. Театр Водевиль распределял оружие и военные мундиры, использовавшиеся в пьесе «Сержант Матьё», которая была поставлена за несколько месяцев до этого. Королевская армия, с зажженными фитилями и примкнутыми штыками, сосредоточилась вокруг Тюильри, и Париж находился на осадном положении.

Ходили слухи о чрезвычайно горячем споре, состоявшемся в редакции «Глобуса» между г-ном Кузеном и г-ном Пьером Леру по поводу революционного направления, которое Пьер Леру намеревался придать газете. Охваченный роялистским пылом, г-н Кузен воскликнул, что «существует только одно знамя, которое может признать французская нация, и это белое знамя!».

Уверяли, будто г-н Тьер, находя, что горизонт омрачился (выражение парламентского стиля!), покинул Париж и укрылся в Монморанси, у г-жи де Куршан.

К счастью, народ не особенно рассчитывал на этих господ и, услышав мнение одного из них и узнав о бегстве другого, не думал, что дело революции погибло.

В стороне Гревской площади шли сильные бои, и утверждали, будто Ратуша уже трижды переходила из рук в руки. Почти весь день били в набат в церкви святого Северина и в соборе Парижской Богоматери.

Загрузка...