В уборной я умываюсь.
Я ловлю ладонями воду, плещу снова и снова, пытаясь смыть жар стыда, горечь обвинений Маши.
Они въелись под кожу. Плохая мать. Плохая жена.
Правда, как серная кислота, разъедает изнутри мою слабую грудь.
Полотенце висит рядом, плотное, вафельное. Хватаю его, прижимаю к лицу со всей силой.
Грубые ворсинки царапают кожу. Упираюсь лбом в прохладную плитку стены, прижав полотенце к губам.
Дышу тяжело, рвано, в мокрую ткань. Хочется закричать. Выпустить этот клубок отчаяния, вины и бессилия, что душит горло.
Но крик застревает внутри, превращаясь в беззвучный спазм.
Десять лет уже прошло.
Десять лет, которые сейчас кажутся черной дырой.
Эти годы утекли сквозь пальцы. Потеряла два брака, две семьи. Потеряла сыновей.
Не тогда, в день развода, а постепенно, день за днем, когда отступала, когда позволяла дистанции вырасти в пропасть.
Костя — уже не мой взъерошенный бунтарь, а муж, отец с собственным миром, где я — гостья, а не опора.
Гриша — студент, его жизнь бурлит встречами, девчонками, планами, где мамины сожаления — лишний шум.
Их любовь, та детская, безоговорочная, которую можно было вернуть только борьбой в те самые "сложные годы", теперь будет отдана другим: женам, детям, друзьям. Мне остались крохи вежливости и эта вечная, гложущая недосказанность.
Поговорить? Спросить прямо: "Вы считаете, что я вас бросила?" Боюсь. Боюсь услышать "да".
Боюсь увидеть в их глазах — не злость, а равнодушие. Это будет конец. Признание краха не просто как женщины, сбившейся с пути, но как матери. Лучше иллюзия, лучше это хрупкое перемирие, чем правда, способная добить окончательно.
Отстраняюсь от стены. В зеркале — чужая женщина с красными, опухшими глазами, с отметинами от грубой ткани на щеках.
Беспомощная. Потерявшаяся. Аккуратно вешаю полотенце на крючок, движение автоматическое.
Выхожу из уборной. Тишина коридора давит. Из столовой, доносится приглушенный какофония праздника: визгливый смех Катюши, низкий гул мужских голосов, хихиканье Маши — легкое, победное.
Мысль приходит внезапно, острая и отвратительная: Уехать. Сейчас. Оставить Лору. Попросить маму потом привезти ее.
Освободить всех от своего гнетущего присутствия, от этого напряжения, что висит надо мной, как грозовая туча. Освободить себя.
Ужас охватывает мгновенно, ледяной волной. Маша права. Это во мне. Этот рефлекс — бросить, убежать, когда слишком больно, слишком сложно. Кинула сыновей, когда было больно и сложно… и теперь Лору? Нет. Нет-нет-нет.
Ноги сами несут меня прочь от лестницы, от смеха, вверх, на второй этаж. В библиотеку. В тихий уютный приют.
На толстом красном ковре — последствия детского творчества: клочья серебристой и розовой оберточной бумаги, обрезки лент, пустые катушки от скотча, забытые ножницы. Хаос, как и в моей голове.
Сажусь на корточки, машинально начинаю собирать мусор. Сминаю блестящую бумагу в тугой комок. Тяну за порванную ленту. Каждый жест — попытка навести порядок в неподвластном: стыд перед сыновьями, ярость на Машу, отчаяние от потерянных лет. И это странное, запретное тепло, вспыхнувшее в груди, когда Слава смотрел на меня… как на ту, другую Карину. Ту, которая могла жить и смеяться.
Скрип двери.
Резко оборачиваюсь, сердце замирает.
Слава.
Он стоит в дверном проеме, за его спиной — слабый свет коридора. Лицо в полумраке не читается, но поза… Поза напряженная. Закрытая. Он тихо притворяет дверь. Щелчок замка гулко отдается в тишине библиотеки. Он запер нас. От мира. От праздника. От Маши. От смеха.
Молчание висит тяжелым, непробиваемым занавесом. Он не двигается, а в моей груди что-то сжимается, больно.
— Зачем? — вырывается шепот. Голос хриплый, чужой. — Зачем ты пришел? Я сейчас спущусь. Вернусь.
Он молчит. Смотрит. Темные глаза в тени кажутся бездонными. Делает один шаг. Потом другой. Подходит ближе. Останавливается в двух шагах. Достаточно близко, чтобы чувствовать тепло его тела, напряжение, исходящее от него волнами.
— Что она тебе сказала? — голос Славы низкий, сдавленный. Не гневный. Усталый. Глубоко усталый. — На кухне. Маша. Что между вами произошло? Почему ты ее ударила?
— А ты свою жену спрашивал? — горько хмыкаю я и делаю акцент на слове жена, напоминая, что он в несвободен.
Но он и так это помнит и знает, поэтому мои ремарка про жены выходит жалкой.
— Спрашивал, — честно отвечает Слава. — Она ответила, что на нервах обидела тебя. Что сказал лишнего.
Я отворачиваюсь с усмешкой, сжимаю в руке комок колючей бумаги. Серебристый уголок впивается в ладонь.
— На правду не обижаются, — говорю в пол.
Он делает еще один шаг. Теперь его ботинки почти касаются края ковра, где я сижу. Запах его, его близость, его молчаливый вопрос — все это душит меня.
— Какую правду, Карина? — Он произносит мое имя.
Какая же Маша тварь хитрая. Якобы признала свою вину в том, что могла мне сделать больно, но конкретику оставила за мной.
Право сказать Славе, что я тут лишняя, что я была плохой матерью, она оставила мне. Это признание перед ним должно быть моим.
— Я хочу понять, что происходит, Карина, — его голос звучит надо мной тихо и требовательно. — Помоги мне разобраться.