36

Слава сидит с закрытыми глазами, и его слова раздаются тихо, но в то же время очень громко.

— Я никогда не считал тебя плохой матерью, Карина.

Сердце пропускает удар от его признания. Он сейчас говорит честно.

Солнце, пробивающееся сквозь тюль, подсвечивает его, будто святого с какой-то картины средних веков — измученного, но непоколебимого.

Я встряхиваю волосами, чтобы прогнать этот мираж, этот обманчивый образ спокойствия. Слава поворачивает ко мне лицо и смотрит из-под полуопущенных век. В его взгляде нет ни осуждения, ни лжи, только усталая, выстраданная правда.

— И нет, ты не лишняя, — отвечает он серьёзно и спокойно. — Ты мать. Ты бабушка. Ты должна быть тут. Да, у нас всё не так… просто… как могло бы быть. Но. Ты не должна никуда уходить, исчезать. Что за глупости?

Голос его глухой, и от него волоски на руках приподнимаются.

Я чувствую, как в горле сжимается новый комок, горький и соленый.

— Но я все же бросила наших сыновей, — выдыхаю я, и слова обжигают губы. — Скинула их на тебя.

Слава медленно поднимается из кресла. Скрип кожи, тихий вздох. Он подходит и опускается на ковер рядом со мной.

Пахнет от него теплой шерстью, дорогим парфюмом и чем-то неуловимо родным — пряный уютный запах.

Лезет в карман пиджака, шуршит подкладкой. Достает смятые карамельки в розовых обертках. Протягивает одну мне.

Я понимаю, что это привет от моей дочки Лоры.

Я несмело беру карамельку. Наши пальцы почти не касаются. Разворачиваем почти синхронно, шуршат фантики. Закидываем карамельки в рот. Вкус детства — сладкий, с кислинкой.

Слава смотрит в сторону окна, жует, его челюсть напряженно двигается.

— Никто сыновей не бросал, Карина. Ты поступила на тот момент правильно.

Я замираю, перестаю дышать. Сахар тает на языке.

— Ты дала мальчикам свободу действия. Не нагнетала в них чувство вины перед тобой. Не истерила, не бегала и не требовала у них быть рядом с ней вопреки их воле и капризам. На тот момент они должны были остаться со мной. Потому что я был им нужен.

— А почему я не была нужна? — спрашиваю я, и голос мой — тонкий, надтреснутый шепот, полный старой, невысказанной боли.

Он поворачивается ко мне. Серьезно смотрит. Вздыхает, и в этом вздохе — тяжесть всех прошедших лет.

— Возраст такой. Характер такой.

Он замолкает, будто подбирая слова, которые не ранят. Но они всё равно будут ранить. Правда всегда ранит.

— И скажи мне, — его голос становится тише, но тверже, — неужели ты думаешь, что если бы ты подняла активную деятельность по возвращению сыновей под своё крылышко, то всё сложилось бы куда лучше, чем сейчас? Неужели ты думаешь, что твои попытки напомнить им, что ты их мать и что у них есть перед тобой ответственность, помогла бы им стать теми, кто они сейчас есть? Или, может, они совсем уж пошли вразнос, почуяв в тебе слабость? А в тебе не было слабости.

От этих слов внутри всё обрывается. Воздух перестает поступать в легкие. Я всхлипываю, по щеке катится предательская слеза — горячая, соленая. Я резко смахиваю ее тыльной стороной ладони.

— Я ничего не понимаю… — шепчу я, и это признание вырывается из самой глубины души, из того темного угла, где годами копилась неуверенность и страх.

И тогда Слава касается линии моей челюсти. Его пальцы теплые, шершавые. Он мягко, но настойчиво поворачивает мое лицо к себе. Заставляет встретиться взглядом.

— Мальчики знали, — говорит он тихо, проникновенно, вглядываясь в меня, будто хочет вложить эти слова прямо в душу. — Они знали, что в любой момент могут вернуться к тебе. И что ты их ждёшь. И днём, и ночью. Зимой и летом, весной и осенью. Злыми, весёлыми, здоровыми, больными… любыми. Ты их ждала. Ты бы их приняла. И у них была эта вера.

Он делает паузу. Долгую, тягучую. И в этой паузе я слышу нечто новое, страшное и неожиданное.

Не мою вину. Его вину. Отцовскую вину. Глухую, запрятанную так глубоко, что, кажется, он и сам боится до нее дотронуться.

Слава вздыхает и слабо, будто через боль, улыбается. Улыбка получается кривой, несчастной.

— Они были уверены в тебе… но не были уверены во мне. Поэтому они выбрали меня.

Я замираю, не веря своим ушам. Карамелька будто застревает где-то в горле.

— Они не были уверены в моей любви. Не были уверены в том, что я буду их ждать. Любыми. И днём, и ночью. Поэтому они должны были быть со мной. Вот и всё, Карина. Они знали, что твоя любовь незыблема, вопреки всему. А в моей любви… они сомневались. И поэтому приняли решение быть рядом со мной. Каждый день. Каждую ночь. А иначе… они боялись, что я мог их забыть. Мог от них отстраниться.

Он хмурится, проводит ладонью по моей щеке, по шее — жест неожиданно нежный и усталый. Его прикосновение обжигает кожу, оставляя за собой след из мурашек.

— С тобой они не были из-за любви… а со мной они были из-за страха. И ничего тебе не надо было им доказывать. А мне… мне надо было каждый день доказывать. Что я все ещё их отец. Что я их все ещё люблю. Что я буду рядом всегда. И, возможно, — он делает еще одну паузу, и в его глазах мелькает слабая надежда, — я очень сильно надеюсь, что этот страх их наконец-таки отпустил хотя бы сейчас.

Воздух в библиотеке густеет, наполняясь горечью признаний и сладковатым запахом клубничной карамели. Я смотрю на него, на этого мужчину, отца моих детей, и не знаю, что чувствую.

Облегчение? Нет. Скорее, странную, щемящую пустоту, будто из старой раны наконец-то вытащили занозу, но боль осталась.

И в этот момент — резкий, металлический щелчок. Кто-торонко дергает ручку двери библиотеки. Снова. Настойчивее. А потом — раздражённый, отрывистый стук костяшками по дереву.

И голос. Голос Маши, пронзительный и сладкий, как лезвие, обмазанное мёдом:

— Милый, ты тут? Все уже ждут. О чем вы там секретничаете? А праздник в самом разгаре

Загрузка...