Я торопливо шагаю по холодной каменной дорожке, вжав голову в плечи. Воздух пахнет ночной сыростью, остывшим асфальтом и сладковатым дымом.
Каждый шаг отдается глухим стуком в висках, в такт яростному стуку сердца. Машина стоит под раскидистым ясенем, его листва черным кружевом застилает полусвет фонаря, бросая на асфальт уродливые, рваные тени.
Я не оглядываюсь. Не могу. Не хочу. Я чувствую, как ненависть, густая, черная, маслянистая, поднимается из самой глубины, из того места, где еще секунду назад была любовь и боль.
Она заполняет все, вытесняя воздух, мысли, воспоминания. Она горит в горле едким комом, сводит челюсти.
Я ненавижу весь мир. Ненавижу этот дом, этот запах шашлыка и привкус вишни на языке, эти притворные улыбки.
Ненавижу сыновей за их снисходительные взгляды, за их попытки «поговорить», за то, что они — его плоть и кровь. Ненавижу Лору за ее дружбу с этим мальчишкой. Ненавижу себя за каждую слезу, за каждую слабость, за все эти десять лет попыток быть хорошей.
Но эта ненависть… она не ранит. Она — панцирь. Тяжелый, стальной, непробиваемый. Из-под него не сочится кровь, не ноют старые раны. Там, внутри, теперь только холодная, всепоглощающая правота.
Только я права. А все они — к черту. Мне никто больше не нужен.
Я больше не буду никого любить. Никогда. Это решение стоило принять давно. Еще тогда, когда Слава познакомил с Машей, но я сохранила в душе любовь.
Я почему то вспоминаю Андрея.
Подави я в себе любовь, то я бы могла принять его слабость. Приручить ее. Сделать его удобным. Подавить. Я могла бы.
Чувства — это слабость. Честность — оружие против того, кто ей обладает.
— Мам, какого черта?! — сзади раздается злой, разорванный голос Кости.
Я замираю у двери машины, стискивая ключи в кулаке так, что острые края впиваются в ладонь. Оборачиваюсь. Он спускается с крыльца, его лицо, освещенное светом фонаря на козырьке крыльца, искажено недоумением и злостью. За ним, тенью, следует Гриша.
— Оставь меня в покое! — мой голос — не мой, это хриплый, животный рык, сорвавшийся с самых глубин. — Надоел! Надоели вы все! Надоели твои попытки поговорить по душам, твоя ложь, твое лицо! Я больше не намерена нянчиться ни с тобой, ни с твоим братом! Не намерена никого принимать, никого понимать! Отстаньте!
Костя замирает в двух шагах, будто я плеснула ему в лицо кислотой. Его глаза расширяются, в них мелькает что-то похожее на боль, но мне плевать. Глубоко наплевать.
Гриша, подойдя, тяжело вздыхает. Он снимает свой пиджак — этот дурацкий, модный, пахнущий дорогим парфюмом и его самодовольством.
— Знаешь, мам, — его голос тихий, но в нем стальная проволока, — тебя в таком состоянии совершенно нельзя пускать за руль. Ты же убьешься назло всем. Чтобы доказать мне и Косте, какие мы отвратительные сыновья, и чтобы вменить нам еще одну вину, что мы угробили нашу любимую мамочку.
Его слова, такие точные, такие верные, лишь подливают масла в огонь. Они обнажают мою новую, чудовищную правду, и я ненавижу его за это еще сильнее.
— А каким ты был мерзким мальчишкой, таким и остался! — кричу я, и слюна брызжет с моих губ. — Гадкий, эгоистичный, самовлюбленный урод! Ты всегда думал только о себе! И сейчас думаешь! «Ой, мамочка хочет убиться, чтобы нам было плохо!» Да мне на вас плевать! Вы для меня больше не существуете! Вы — ошибка!
В этот момент на крыльце появляется Лора. Она бледная, испуганная, ее глаза — огромные блюдца. Рядом с ней — разъяренная Катя.
— Бабушка, почему ты такая злая? — визжит Катя, топая ножкой. — Злая как ведьма! Я таких не люблю! Орешь! Может, еще драться будешь с моим папой?! Тогда и я тебя побью!
— Лора, марш в машину! — мой приказ — вибрирует в воздухе гневом. Я вскидываю руку, указывая на авто, и мое движение резкое, угрожающее. — Сию секунду!
Лора вздрагивает, ее губы дрожат. Она смотрит на меня непонимающе, преданно. Аня, жена Кости, появляется за спинами девочек и с тихим, испуганным шепотом уводит их обратно в дом:
— Быстро в дом, тут не на что смотреть, девочки.
Гриша, не сводя с меня спокойного снисходительного взгляда, перекидывает пиджак на предплечье левой руки
— Подготовь ремень от брюк. Надо связывать.
Этого я уже не выношу. Это последняя капля. Этот его спокойный тон, его уверенность, что он может мной распоряжаться.
Костя делает ко мне шаг.
И я… бью с размаху Костю по лицу. Звонко, сочно, вкладывая в эту оплеуху всю накопившуюся за десятилетия ярость, всю боль, все разочарование.
Ненавижу. Видеть не хочу. Нелагодарный щенок.
Но он только голова у него чуть отшатывается. Он не издает ни звука. Просто смотрит на меня. И в его взгляде теперь нет ни злости, ни обиды. Только бесконечная, вселенская усталость.
А потом на меня накидывается Гриша. Он сильный, ловкий. Он захватывает мои руки, прижимает их к груди, кутает в тот самый пиджак, который только что держал Костя. Ткань грубая, пахнет его потом, его амбровыми духами.
— Дело совсем дрянь, раз ты руки начала распускать, — его шепот у меня прямо в ухе горячий, спокойный и неумолимый. — Все, мам. Твоя самодеятельность закончилась.
Я пытаюсь вырваться, брыкаюсь, издаю хриплые, нечленораздельные звуки, похожие на рычание затравленного зверя. Но его хватка — стальная. Я в ловушке. В ловушке у собственных сыновей. В ловушке у самой себя.
И сквозь бешеный пульс в висках я слышу, как Костя тихо, устало говорит: — Тащи ее в дом, — разворачивается и шагает к дому.
— Может, ты мне поможешь? — возмущенно спрашивает Гриша. — она такая мощная… С виду одуванчик одуванчиком… Черт, мам!
Кажется, я его кусаю.
Я вся — сплошной сгусток ненависти. Но внутри, под этим стальным панцирем, где-то очень глубоко, на дне, шевелится крошечный, испуганный вопрос: Я, правда, ударила сына?