Жарко.
Я и мои сыновья, Костя и Гриша, тащим батут из гаража на аздний двор, где уже слышен нетерпеливый визг Катюши и сердитый возглас Артура.
Я почти не чувствую тяжести в мышцах — вся она собралась где-то глубоко внутри, в груди, свинцовым, муторным комом.
Мысли путаются, жалят и кусаются, как разъяренные муравьи в разрытом муравейнике.
Зря. Зря я снова полез в эту глубокую, болезненную яму. Зря попытался достучаться до Маши, потребовать честности.
Какой толк?
Вот что дал мне разговор с Кариной в библиотеке? Лишь острую, как края разбитого стекла, боль. Сожаление о десяти годах, которые невозможно повернуть вспять. И дурацкие, бесполезные вопросы, от которых тошнит.
А могло ли быть иначе? Где мы свернули не туда? Что, если бы я…
— Осторожно, пап, — тихо, без раздражения, предупреждает Костя, и я спотыкаюсь, едва не входя в пышный куст пионов. Резкий, сладковатый запах их лепестков бьет в нос.
Кивнув, аккуратно обхожу куст, перешагиваю через низкую клумбу с молодыми георгинами. Смотрю на сыновей. Гриша, уперевшись плечом в раму батута, дышит ровно и глубоко. Костя, мой старший, смотрит куда-то в сторону дома, в его взгляде — та же усталая отстраненность, что и у меня. Взгляд взрослого мужчины, обремененного своим прошлым.
И прежде чем мозг успевает обдумать и отфильтровать, слова вырываются сами, тихо, почти шёпотом, вопреки всем данным себе обещаниям забыть и отпустить:
— Мальчики… поговорите с мамой.
— Предлагаю передохнуть, — хрипло говорит Гриша, и мы втроём, как по команде, опускаем батут на траву. Отдышавшись, он смотрит на меня, щурясь от солнца. — В каком смысле «поговорите», пап?
Я провожу рукой по взмокшим волосам. Мне кажется, что я даже на ощупь чувствую на голове проклятую седину.
Черт. Это не должно было сорваться с языка.
Совсем не это я хотел сказать. Я хотел сказать «давайте быстрее, нас ждут» или «какой же он тяжелый».
Но нет. Какая-то часть меня, та самая, старая, глупая и раненная, взяла верх над ртом и языком.
Закрываю глаза на секунду. Открываю. Сыновья смотрят на меня с немым вопросом, и в их глазах я вижу не детское недоумение, а взрослую настороженность. Они тоже чувствуют, что что-то не так. Что отец, который обычно собран и строг, сегодня ведет себя странно.
Пытаюсь улыбнуться, но получается кривая, неубедительная гримаса. В груди — та самая трещина, больная и ноющая.
— Просто поговорите, — слышу я свой голос, и в нем проскальзывает раздражение, которого я не могу сдержать. — Скажите ей, что вы её любите. Сейчас ей это важно.
Гриша хмурится, переводит взгляд на Костю, потом снова на меня. Кидает короткое, как щелчок затвора: — Ладно, пап.
— Не «ладно»! — мой голос звучит резче, чем я планировал. Я смотрю на него в упор, стараясь вложить в слова всю ту тоску и боль, что клокочет внутри. — Поговорите с ней. Как взрослые мужчины. Вы уже не мальчики, чтобы бояться свою мать. Это сейчас очень важно. Для нее.
Замечаю, как Костя, молчавший до этого, поджимает губы. Его взгляд, упрямо устремленный мимо меня, в сторону забора, говорит красноречивее любых слов. Ему тоже больно. В нем тоже сидят эти заросли обид и сожалений, эти невысказанные слова, которые давно пора было вытащить на свет, но уже слишком поздно.
Перевожу взгляд с Гриши на Костю и обратно. Включаю ту самую отцовскую строгость, на которую они всегда реагировали безоговорочно. Ту, что заставляла их выпрямлять спины и слушать.
— Пообещайте мне, — говорю я четко, отчеканивая каждое слово. — Что вы поговорите с мамой.
И в этот миг я вижу их. По-настоящему вижу. Не своих взрослых, состоявшихся сыновей, а тех самых мальчишек-подростков, с их болью, яростью и страхом быть брошенными. Тех, кого я когда-то не сумел, не смог, не захотел уберечь от всего этого.
И эта картина бьет под дых с такой силой, что я резко отворачиваюсь, сжимаю переносицу большим и указательным пальцем, пытаясь загнать обратно подступающую волну отчаяния.
— Черт, — вырывается у меня сдавленный шепот.
Я снова это сделал. Снова дал волю этой боли, этому беспокойству за женщину, которая давно уже не моя. Я нарушил собственное правило, данное себе лишь полчаса назад у библиотечной двери: заткнуться, забыть, жить настоящим.
А в настоящем у меня другая жена. И сын.
И тихая, усталая война, которую я, кажется, проигрываю с самого начала.
— Поговорим, — глухо отвечает Костя. — Пап…
— Что происходит? — заканчивает за него Гриша.
Требую от сыновей поговорить с матерью. Требую быть с ней честными, а сам на простой вопрос сыновей не смогу ответить, потому что…
Это опять требует предельной честности.
Такой честности, после которой сойдет лавина.
После которой последует взрыв дремлющего вулкана.
После которой будет опять всем больно. Вскроются те раны, что давно зажили, и смысла в этом нет, потому что будет больно без освобождения.
Да и имею ли я право опять все рубить правдой?
Десять лет решил, что имею и что так правильно. И что в итоге?
— Пап.
Я сейчас лишь сыграю в честность, и эта игра не ударит по сыновьям. Новым шквалом воспоминаний, обид, тоски и вины. Я оглядываюсь и стараюсь говорить с фальшивым спокойствием с нотками родительского беспокойства. Лишь беспокойства, без лишних сигналов о моем мужском смятении.
— Просто напоминаю вам, что надо обратить внимание на маму.
— А ты обрати внимание на Машу, — Костя хмурится. — Ставим разговор на разговор. Лоре сегодня от нее досталось. Я уж не знаю кого она ревнует. Тебя к маме, или саму Лору к Артуру…
— А, может, все вместе, — пожимает Гриша плечами и прищуривается на меня, — пап, ты опять на маму запал, да?