…Идея о сродстве искусства и науки не нова, однако шестидесятые годы с их спорами о «физиках и лириках» оживили эту тему по-новому.
Даниил Семенович Данин был не просто приверженец этой теории. Будучи профессиональным знатоком во многих отраслях науки, он был не менее того оснащен знаниями в области профессиональной кинодраматургии. Это касалось прежде всего научно-познавательного кино. Нашлись и режиссеры, которые по-новому работали в этом жанре — такие как Феликс Соболев в Киеве, Слава Цукерман в Москве…
Такая многогранность интересов проистекала из самой природы научных знаний и искусства, предполагающей возможность установления новых связей, новых взглядов на давно, казалось бы, известные понятия. В искусстве живописном, в кино, в музыке да и в литературе обозначились такие явления или направления, как коллаж, полистилистика и т. п., то есть нечто, напоминающее природу мифологического кентавра.
Даниил Семенович Данин, знакомый с моими работами в кино, причислил меня к племени кентавров, возглавлял которое он сам. Он даже изобрел понятие, которое намеревался ввести в научный оборот как отрасль науки, занимающейся смежными искусствами, а также искусствами, находящимися на границе эстетики и науки.
В РГГУ Данин вел семинар и даже издал сборник — он, кажется, так и назывался: «О кентавристике», куда я по просьбе Д. С. написал в свое время статью.
Что за радость была беседовать с Даниным: он никогда не кичился широтой и многообразием своих знаний, но, наоборот, давал собеседнику шанс так же проявить себя!
А уж читать его прозу — радость не меньшая.
Перу Данина принадлежит одна из если не главных, то самых значительных мемуарных книг, посвященных тридцатым — шестидесятым годам прошедшего столетия, — «Бремя стыда».
В ней, как всегда у Данина, «переплелись свидетельства живых и мертвых. Покаяние и сомнения. Воспоминания и догадки. Громкие имена и неведомые лица. Лирические признания и обличительные пассажи. Новые факты и переосмысление старых. Эпохальные сюжеты и события частной жизни… Все это упорядочено непредсказуемо вольно, как бы в подражание ходу самого нашего существования в истории».
Как точно определил Данин один из вывертов нашей социальной психологии: «запрет на великодушие»!
Или: «Как же определить то одно — единое на всех, что держало нас вместе на ненадежных волнах времени?»
И тут же отвечает самому себе: «Четыре хорошо пригнанных слова сходятся в точную формулу: строптивое переживание истории в складчину».
Проза Данина восхищает и удивляет тонкой наблюдательностью, образным языком и умением точно формулировать состояния, которые многие знают, но стараются не оценивать, вроде: «Избирательна не только память, но и забывчивость».
«Бремя стыда» я впервые прочел в рукописи, которую доверил мне автор. Время от времени я перечитываю эту книгу. Мало какая другая книга может дать сегодня нашему читателю представление о том, что Д. С. определял как «теплоту общения», — о явлении, увы, исчезающем из нашей жизни с прогрессией, пропорциональной уходу людей, на которых еще держится наше общество. (Ирина Александровна Антонова, узнав от меня о смерти Майи Туровской, заметила: «Знаете, я боюсь по вечерам включать телевизор…»)
Мне хотелось бы, чтобы на этих страницах случилось то, что было смыслом и отрадой в жизни моих друзей, героев этой книги, — чтобы в моих воспоминаниях они протянули руки друг к другу, как это случилось в их жизни, и порадовались тем обстоятельствам, тем связям, которые, помимо их воли, сближают их через годы и десятилетия.
Чтобы Татьяна Александровна Луговская и ее частый гость и поклонник ее ума и таланта Даниил Семенович Данин вспоминали вместе художника В. Е. Татлина, которого они знали порознь: Татьяна Александровна была ученицей и сотрудницей Татлина в оформлении спектаклей, а Даниил Семенович дружил с ним…
Чтобы Эраст Гарин, Хеся Локшина, Михаил Вольпин и Даниил Данин — двух последних я встречал в доме Гариных за обсуждением интересовавшей их обоих темы о сближении науки и искусства — вместе вспоминали Маяковского, которого знали и любили по отдельности…
А Каверин продолжил бы разговор с моим отцом о П. Н. Филонове, а потом все вместе с только что названными мною любимыми учениками Мейерхольда вспоминали бы о нем, а слушающая их Фаина Георгиевна Раневская подносила бы к глазам платок, потому что, по собственному ее признанию, она плакала всегда, когда вспоминала о страшной смерти Мастера.
И чтобы все успели прочесть прекрасную книгу Каверина «Собеседник» — книгу, подаренную нам Вениамином Александровичем среди многих его книг. И тогда, наверное, каждый повторил бы про себя слова, которыми встречали друг друга М. Зощенко, и М. Слонимский, и Л. Лунц, и Л. Добычин — товарищи и собратья Каверина по «Серапионовым братьям»: «Здравствуй, брат! Писать очень трудно!..»
Я уже говорил, что Данин изумительно читал стихи, и собрания у Ермолинских заканчивались чаще всего просьбой к нему прочитать что-нибудь из Пастернака.
В своем очерке о Владимире Татлине «Улетавль» Данин, рассказывая, как тот читал Хлебникова, пишет:
«Это было противоположно декламации. Декламация — красноречие. А истинное чтение — молчание. Звучащие слова все время нарушают его, но звучит-то за произносимыми словами оно — молчаливое понимание. И молчаливая любовь…»
Могу сказать, что чтение стихов Даниным было обеспечено пониманием и любовью и чтеца, и слушателей.
Б. Жутовский. Портрет Д. Данина.
Д. Данин и Б. Жутовский.
Дарственные надписи Д. Данина на книгах, подаренных автору и его семье.