«Если хочешь быть услышанным…»

Эстетическое невежество, окружающее того, кто говорит с высокой трибуны, — вот что опасно для искусства во все времена. <…> Остается только одно: всеми способами защищать подлинное искусство и культуру, а аудиторию — завоевывать и выращивать. Завоевывать не поклонников себе, даже не сторонников близкого тебе направления, но людей способных самостоятельно думать и умеющих чувствовать…

Анатолий Эфрос

С Анатолием Васильевичем Эфросом я встречался несколько раз. Не могу себя также отнести к числу прилежных зрителей его театральных работ — смотрел их от случая к случаю.

Но вот, оглядываясь на прошедший век, думая о тех, кто определил его облик, сделал его если не безусловно прекрасным, то не столь омерзительным, каким он порой так безудержно стремился стать, — я непременно вспоминаю Анатолия Васильевича.

В моем восприятии он был очень гармоничным человеком. В нем угадывалось что-то пушкинское — не только в рисунке скул и разрезе глаз, но прежде всего в той непрерывной наполненности творчеством, которая не покидала его, кажется, ни на минуту.

И это — без рисовки, без игры во вдохновенного мастера: он был необыкновенно артистичен, но артистизм этот проявлялся прежде всего в том, что он не старался таковым выглядеть, не боялся показаться обыденным…

Вообще, мне кажется, Эфрос для нашего времени, бесспорно, стал тем, чем он был для многих своих современников — эталоном культуры, высокого профессионального мастерства, преданности своему делу, наконец, безупречной порядочности, — прежде всего потому, что он не проявлял, в отличие от многих, ни малейших усилий для того, чтобы не казаться, но быть этим живым воплощением упомянутых качеств.

Все случалось как бы само собой.

Я помню замечательные спектакли Мастера — такие как «Мольер», поставленный на телевидении, с Любимовым в заглавной роли, «Тартюф» во МХАТе, «Отелло» и «Женитьбу» на Бронной, «Дальше — тишина…» Не сомневаюсь, что найдутся свидетели — профессиональные критики, которые еще сделают достойный анализ этих творений. Но я не менее дорожу воспоминаниями о спектаклях, может быть, не столь удавшихся.

И вот почему. Эфрос, как мне кажется, был замечательным примером большого художника, который не боялся ошибиться. То есть, наверное и даже безусловно, страх неудачи или неполной удачи, не был чужд ему, как всякому творцу (кроме, возможно, того, который пишется с заглавной буквы).

Но, думаю я сейчас, ему, возможно, непросто давалось «быть живым, живым — и только, живым — и только до конца», вместо того чтобы оцепенеть в позе достигшего славы мэтра.

Нет, самоупоенность никогда не была свойственна этому художнику…

С женой Анатолия Васильевича, театральным критиком Натальей Крымовой, мы часто встречались в Переделкине, в Доме творчества писателей, у наших общих друзей — С. А. Ермолинского и Т. А. Луговской, вокруг них составлялся некий круг из жильцов Дома творчества, дачников и местных домовладельцев, объединенных общностью человеческих и творческих привязанностей и симпатий.

Кроме Ермолинских в этот круг входили В. А. Каверин и Л. Н. Тынянова, Д. С. Данин и Л. И. Лиходеев с женами, наезжающий в гости из города Н. Эйдельман…

Эти встречи сближали их участников.

Однажды по дороге из Дома творчества Н. А. Крымова говорит: «Я хочу, чтобы Анатолий Васильевич подарил вам свою книгу…»

Говорит она это на подходе к своей даче. За калиткой я вижу на террасе Эфроса, с которым еще не знаком. А. В. работает над второй книгой, ее рукопись разложена на столе.

Мы входим в калитку.

— Теля, ты хотел подарить Андрею свою книгу — формулирует Н. А. свое желание.

Я искренне смущен.

А. В. (он в своей излюбленной куртке) отрывается от рукописи, смотрит на меня глазами, прищуренными от солнца.

Я замечаю, как в эту минутную паузу он вдруг слышит голоса птиц, видит тени листвы на бумаге, радуется возвращению жены…

Смотрит на меня теми же прищуренными — но уже, как мне кажется, каким-то добродушно-хитроватым прищуром — глазами, открывает лежащий на столе экземпляр книги и не раздумывая выводит: «Андрею — с симпатией».

Я, конечно, понимал: «что ему — Гекуба», что надпись эта относится ко мне лишь условно и что он надписью этой выразил отношение к жизни в данную минуту, восприняв меня скорее как часть пейзажа этого солнечного летнего дня… К жизни, к которой он относился в этот день с явной симпатией…

…А может быть, первой встречей была не эта, а та, что произошла на узкой тропинке в том же Доме творчества писателей.

Думаю, что и сейчас мог бы найти углубление в этой тропинке, оставшееся от моей беспомощной попытки провалиться сквозь землю.

Попытка была вызвана фразой Н.А., увидевшей мое приближение издали:

— А вот идет мой любимый режиссер… Толя, познакомься…

Ничего себе, услышать такую аттестацию из уст жены режиссера-классика… При скидке на иронию Н.А., я восхищаюсь Анатолием Васильевичем, явно поощряющим такую широту взглядов жены-критика…

Мы уже знакомы, я искренне радуюсь успеху «Отелло» и получаю приглашение посмотреть следующую постановку. Ею оказывается «Дорога» — композиция по гоголевским текстам.

Спектакль не воодушевляет меня на высказывания, и при ближайшей встрече А. В. спрашивает без обиняков: «Я знаю, вам не понравилась „Дорога“. А чем именно вам не понравился спектакль?..»

…Теперь скажите мне, много ли найдется сегодня знаменитых режиссеров, которые будут допытываться у почти безвестного, младшего по возрасту коллеги, почему тому не понравилась его работа?..

Эти летние краткие встречи в Переделкине продолжались из года в год в течение нескольких лет.

Однажды, уже другим переделкинским летом, тяжело заболел наш малолетний сын.

Надо сказать, что, благодаря своему улыбчивому виду и добродушному нраву, он был любимцем наших знакомых. Анатолий Васильевич, кажется, не был исключением — во всяком случае, ему было с кем обменяться улыбкой, неизменно запрятанной в уголках глаз.

Но я не сомневаюсь, что, независимо от близости знакомства и степени симпатии, А. В. поступил бы так же, как он сделал это тогда.

Появившись в проеме раскрытого окна, он выслушивает последнюю сводку о здоровье сына: местные врачи не в силах ни поставить верный диагноз, ни тем более определить нужный курс лечения.

И тогда, не вдаваясь в расспросы и уточнения, А. В. со словами: «Погодите. Я, кажется, знаю, кто вам может помочь…» — отделяется от оконной рамы и растворяется в уличном пространстве. В это время на Переделкино неожиданно обрушивается ливень, и наши крики вдогонку: «Постойте! Возьмите хотя бы зонт!» — уже не могут остановить А.В., стремительно шагающего в сторону Главного корпуса.

Через некоторое время возвращается промокший до нитки А. В. Лицо его озарено надеждой, которую он дарит нам.

— Так вот, — сообщает он. — Я дозвонился до своей знакомой. Она профессор в клинике Вишневского, гениальный пульмонолог, и она готова завтра же посмотреть вашего сына. Кстати, я завтра еду в город и могу захватить вас с собой…

Теперь, спустя лет сорок после этой истории, я напоминаю изредка своему сыну-режиссеру, какую ответственность он взял на себя выбором профессии: ведь в его существовании принял участие Анатолий Васильевич Эфрос…

Однажды от кого-то из знакомых узнаю, что в музее Чехова на Садовой-Кудринской Эфрос будет делиться впечатлениями о работе с японскими актерами.

О таком замечательном поводе впервые посетить этот музей, находящийся в центре Москвы, москвичу можно только мечтать.

Народу в гостиной, где происходит встреча с режиссером, немного, человек не более тридцати. Эфрос очень уместен в этом доме. Для меня впечатление от дома и от эфросовского рассказа естественно перетекает одно в другое, и я понимаю причину этого слияния: Анатолий Васильевич — это и есть тот подлинный интеллигент, каким был хозяин этого дома и каких, увы, в наше время встретишь нечасто, даже в рядах так называемой творческой интеллигенции. (Или, точнее… тем более — в этих рядах…)

Здесь я впервые могу оценить, каким деликатным рассказчиком является А. В.

Вот он говорит о японской артистке Курихара, с участием которой накануне поставил в Японии «Вишневый сад».

Теперь ему предстоит новая постановка, в которой участие Курихары не предусмотрено. Она узнает об этом стороной и, мобилизуя все свои знания русского языка, восклицает со слезами на глазах: «Как! Без я?!» (Впоследствии Курихара играла роль и во втором спектакле, поставленном А. В., — им был «Месяц в деревне».)

Далее А.В. рассказывает о «Вишневом саде» Питера Брука, виденном им где-то на мировых перекрестках. Рассказ столь выразителен, изобилует такими живописными подробностями, среди которых выделяется знаменитый персидский ковер, что слушатели видят этот спектакль как бы воочию и готовы согласиться с оценкой Эфроса, считающего спектакль гениальным.

Несколько лет спустя мне довелось увидеть этот спектакль. Он оказался действительно хорош. Но должен признаться, что рассказ о нем Эфроса произвел на меня куда большее впечатление, нежели оригинал.

К несчастью, я так и не увидел в свое время «Вишневый сад» на Таганке в постановке самого Эфроса: все откладывал и откладывал, до тех пор пока спектакль не сняли с репертуара.

Но, судя по фрагменту, показанному как-то по телевидению, могу предположить, что это был настоящий шедевр…

После окончания «доклада» я подхожу к А.В. и, прежде чем успеваю поблагодарить его, слышу: «Спасибо вам, что вы пришли. Мне было приятно видеть ваше лицо в зрительном зале. Всегда надо найти глазами того слушателя, для которого ты рассказываешь, — если хочешь быть услышанным всеми. Я увидел вас и понял, что буду рассказывать для вас…»

Иллюстрации

А. Эфрос во время репетиций спектакля «Дон Жуан» с актерами Л. Каневским, Л. Дуровым, А. Мироновым.

Загрузка...