Вообще-то я видел его и раньше, но только в кино. Году в 1963-м Юрий Вихорев устроил тайный показ документальной ленты «Art Blakey in Japan». С барабанщиком Артом Блейки играл молодой тенорист Уэйн Шортер, который произвел на меня неизгладимое, магическое впечатление. В его звуке была глубокая блюзовая тоска, которую я про себя окрестил «безнадегой». Эта безнадега соответствовала нашему мироощущению людей, загнанных в культурное подполье.
Я решил, что этот звук — мой путь. На обложках пластинок я находил потом знакомые очертания. Оказывается, Джон Колтрейн, Бен Уэбстер, Колман Хокинс, Лестер Янг — все они играли на «Otto Link». С годами у мундштука появлялись новые модификации, мне нужна была модель «Super Tone Master, Bell Metal», № 6 со звездой.
Серега Герасимов, точивший самодельные «отто-линки», рассказал мне, что секрет мундштука — в металле; его делают из колокольной бронзы по наработанным лекалам, полируют, а потом покрывают позолотой.
По каталогу моя мечта стоила 60 полноценных американских долларов. Цена имела для нас чисто теоретический интерес, поскольку советским гражданам нельзя было прикасаться к долларам под страхом тюрьмы (мой приятель, художник Эдик Мазур, сел на 8 лет) или смерти (знаменитое дело валютчиков Рокотова, Файбишенко и Яковлева, которых в 1961 году расстреляли по прямому приказу Хрущева).
Были, конечно, рисковые люди, «фарцовщики», у которых водилась валюта, но они орудовали в мутной воде, часто с согласия КГБ, позволявшего им шалости в обмен на откровенность. «Нет, — сказал я себе ленинской цитатой, — мы пойдем другим путем!»
В те годы поездка в СССР считалась на Западе чем-то экзотическим, только в Ленинград за год приезжало больше миллиона туристов. В горячие летние месяцы гидовпереводчиков катастрофически не хватало, поэтому в «Интуристе» шли даже на то, чтобы брать людей со стороны. Людей, конечно, хоть как-то проверенных и обученных. Для этого объявляли набор на зимние курсы.
В январе 1966 года я отправился в гостиницу «Европейская» сдавать экзамен по языку. На меня смотрели с любопытством и подозрением — что за птица, саксофонист какой-то из Ленконцерта. Но все же на курсы зачислили. Нам предстояло заниматься каждый день по 8 часов, с раннего утра, учить на английском 13 культурных объектов: экскурсия по городу (2 часа), Эрмитаж (4 часа), Русский музей, Петродворец, Павловск, Этнографический музей, Пискаревское кладбище, Музей истории религии и атеизма.
Когда иной бойкий журналист спрашивает, какое у меня любимое произведение искусства, я неизменно отвечаю: пятитонное мозаичное панно «Насильственное обрезание татарского пионера». Я познакомился с этим бессмертным творением в Музее религии и атеизма, который располагался в Казанском соборе на Невском. Музея этого теперь нет, и куда подевался выложенный из мозаики мой любимый пионер, я не знаю. Знаю и помню, что он храбро сражался за свою крайнюю плоть, на которую позарилась рука мусульманского фанатика с острым кинжалом.
В те годы узнать о Боге можно было только из атеистических книг, где для разоблачения иногда приводили цитаты из Библии или жития святых отцов. Вся история СССР до 1943 года — это воинствующее безбожие. С 1922 года издавалась газета «Безбожник», появился Союз безбожников, который в 1925 году провел свой первый съезд. На втором съезде, в 1929 году, было утверждено название «Союз воинствующих безбожников», сокращенно СВБ СССР, с программой, уставом и членским эмалевым значком. Во главе СВБ стоял Емельян Ярославский (Миней Израилевич Губельман), с союзом активно сотрудничали Крупская, Луначарский, Скорцов-Степанов.
Из экскурсии в Разлив я узнал, что Владимир Ильич скрывался там от преследований Временного правительства. Летом 1917-го всплыли документы о финансовых связях большевиков с германской разведкой, Ленина называли «немецким шпионом», в партии стоял вопрос о явке его на суд. У нас всех в памяти свежа была висевшая всюду картина «Ленин в Разливе» (А. Рылов, 1934 год), на которой вождь мирового пролетариата сидит на берегу озера, у вечернего костра, в традиционном костюме-тройке, пальто внакидку и кепке. В руке блокнот. Пишет, думает — скорее всего о статье «Государство и революция», той самой статье, на которой я погорел в школе.
«Вам надо знать, — сказала нам лектор, — что Владимир Ильич находился в шалаше в одежде финского батрака, а также — что к нему со свежими газетами и новостями часто ездил Зиновьев». Я попытался представить себе в свете этих новых исторических фактов картину Рылова «Ленин в Разливе», получалось нечто комическое. Лектор пояснила также, что для конспирации Ленин тогда сбрил бороду и усы. В августе 1917 года (когда кончился сенокос) под видом кочегара поезда он уехал в Финляндию и вернулся в Петроград сразу после Октябрьского переворота с удостоверением на имя рабочего Иванова. Нам показали и фотографию — знакомый хитроватый прищур, умное лицо, фабричный картуз на голове, из-под которого торчат вихры волос.
Но уже 25 октября, на II съезде Советов в Смольном дворце, Ленин провозгласил советскую власть при полной бороде и усах, как изображено на известной картине В. Серова. Прошу прощения у читателя за все эти мелкие подробности, но для меня и всего моего поколения, воспитанного на этих двух картинах, они были важны. Как сказал бы сам Ильич, «архиважны». Не то чтобы это как-то повлияло на мою работу гидом. Насколько я помню, ни одного из моих клиентов не интересовал Разлив или Пискаревское кладбище.
Довелось мне водить американских студентов, группы английских школьников, делегации британских безработных, но чаще всего это были туристы класса люкс, которым полагался индивидуальный автомобиль с шофером и персональный гид, то есть я. Четыре часа утром, четыре часа после обеда.
С английскими школьниками или британскими безработными заводить разговор о мундштуке для саксофона было бесполезно, с американскими студентами я такие переговоры вел и даже что-то им давал-дарил в счет компенсации их будущих расходов, но американские студенты, в своем безмерном легкомыслии и эгоизме, тут же обо мне забывали. Ни один из них так ничего и не прислал.
В конце дня нам полагалось заполнять журнал. В здание гостиницы «Европейская» со стороны Площади искусств (где стоит памятник Пушкину) вела скромная дверь. Поднявшись на один пролет и позвонив в еще одну неприметную дверь, гид-переводчик попадал в тихую комнату, где говорили шепотом. Ему выдавали прошнурованную и скрепленную печатями толстую потрепанную книгу, куда надо было вписать впечатления о туристах. Я понимал, кто и зачем будет все это читать, и потому каждый день писал одно и то же: «К СССР относится положительно, сочувствует делу социализма».
Один такой сочувствующий, класса люкс, выразил желание посетить Петергоф. По дороге в машине он рассказал мне о себе. Столяр-краснодеревщик из Калифорнии интересовался дворцовой мебелью и наборным паркетом. Дворец, стоящий в Александрийском парке, сильно пострадал во время войны от бомбежки. По официальной версии, бомбили его фашистские захватчики, но на лекциях нам дали понять, что советская артиллерия тоже поработала на славу.
Как бы там ни было, но от того дореволюционного наборного паркета остался только один кусок, обгорелый по краям. Я объяснил краснодеревщику, что перед ним оригинал от старого дворца, построенного Петром I в 1723 году, в паркете — красное дерево, орех и мореный дуб, то есть древесина, пролежавшая под водой примерно сто лет, что придало ей устойчивый черный цвет. Мой столяр от таких слов упал на четвереньки, стал трогать петровский антиквариат, нюхать его, не обращая никакого внимания на толпы туристов, поминутно наступавших на него.
Вечером, заполняя журнал, я с каким-то новым смыслом написал привычное: «К СССР относится положительно, сочувствует делу социализма».
Жарким летним утром, когда после ночного дождя уже начинало парить, меня послали в гостиницу «Астория» возле Исаакиевского собора. Моими клиентами оказалась симпатичная пожилая пара из Америки. Молодожены. У мужа умерла жена, и он женился на ее сестре, которую всю жизнь хорошо знал и, может быть, тайно любил. Маленьким мальчиком он приезжал в царскую Россию с отцом, инженером по паровым котлам, на строительство первого русского ледокола «Ермак». Американского инженера принимали по высшей категории, его маленький сын, ныне убеленный сединами, играл с царскими детьми. Теперь, на финишной прямой жизни, он захотел вновь увидеть то, что бередило память все этигоды, найтидом и двор, где жила семья отца до самого начала Первой мировой войны.
С тех пор прошло много лет, адреса он не помнил. Кажется, это был Васильевский остров. Кажется, Средний проспект. Кажется, там был маленький сад. Всю следующую неделю мы курсировали вдоль Среднего проспекта от 1-й (Съездовской) до 18-й линии. Я очень проникся их желанием и старался изо всех сил.
Наконец мы отыскали двор на углу Среднего и 6-й линии, напротив сквера. Квартира на втором этаже, во всю длину дома. Я видел, как у мужа внутри будто что-то отпустило, как у пожилой молодой жены загорелись глаза.
Прощались мы как родные. Американцы многое узнали и обо мне, в один из дней я пригласил их на наш концертлекцию в Летнем саду, где Владимир Фейертаг рассказывал о параллелях «Атласной куклы» с балетом Делиба «Коппелия». «Не можем ли мы тебе чем-то помочь?» — спросили они перед отъездом. И я признался, рассказал о мундштуке. О том, что для музыканта звук — это его репутация, это голос, которым он говорит на своем инструменте. Они понимающе кивали головами.
Меня столько раз обманывали обещаниями, что я и на этот раз боялся надеяться. Постарался забыть, выкинул все из головы, тем более что работа гидом стала для меня невыносима и я сообщил, что ухожу, вернее, уезжаю. На гастроли. В гидах я продержался всего 45 дней.
Тесное общение с американцами по нескольку часов каждый день вызывало у меня душевную чесотку. Почти у всех идеальная дикция и красивые, поставленные голоса. Эти голоса произносят каждую мысль, которая появилась в голове, часто раньше, чем мозг смог эту мысль взвесить и оформить. Поток слов и его обдумывание идут по параллельным рельсам, не пересекаясь. Много лет спустя я наткнулся на карикатуру, наиболее точно выражающую мое туманное впечатление. Идиот, сидя на унитазе, говорит: «How do I know what I think before I say it?»
С 18 лет я еженощно слушал «Голос Америки», листал, когда доводилось, глянцевые журналы «Америка», восхищаясь всеми сторонами американской жизни. Я говорил по-английски с американским раскатом, стригся «под ежик» (crew cut), носил штиблеты с «разговорами» и рубашки button-down, играл американский джаз, вникая в его мельчайшие подробности. Был «стопроцентным американцем». Весь этот культурный слой, копившийся почти десятилетие, смело за короткие 45 дней.
Я пытался проанализировать свою новообретенную антипатию к США, говорил себе, что общение с американцами было вынужденным, служебным, к тому же сопряженным с утомительными рассказами на экскурсиях. Напрасно. Переубедить себя мне так и не удалось. В голове мелькали картинки: кричащие брюки в ярко-красную клетку с желтой рубашкой, американский флаг, составленный из двух несовместимых частей. Прививка 1966 года засела глубоко.
Году в 1996-м я попал в Нью-Йорк, вел концерт Давида Голощекина. Нас с Додиком поселили в одной квартире, и мы снова, 30 лет спустя, пережили наше безалаберное веселье молодости в комнате на Мойке. Мы ходили по Нью-Йорку, покупали вместе пластинки. Казалось бы…
Но через пять дней интуристовская сыворотка начала действовать неотвратно, мне стало так тошно от Америки, что я поменял билет и улетел домой в Лондон. Зря я, наверное, так, неправильно. Ведь старички те, с ледокола «Ермак», — не обманули. С почты пришла повестка на бандероль. Маленький сверток, не по-нашему завернутый, в руке тяжелый. Я догадывался, что это может быть, но не говорил, боялся сглазить. Из-под слоев бумаги и пластика постепенно появилась черная картонная коробочка с золотыми тиснеными буквами: «OTTO LINK SUPER TONE MASTER № 6».
Руки тряслись как в первый раз, тогда, в училище. Я долго разглядывал это чудо из бронзы с позолотой, щупал черную эбонитовую полированную накладку под зубы, потом бережно навинтил трость, сложил перед зеркалом губы, как у Уэйна Шортера, и… Ватный, невыразительный звук был мне ответом. Где «ртуть» Колтрейна, где «асфальт» «Локджо» Дэвиса, где «земля», где «колокольчик»? О «безнадеге» Шортера даже говорить не приходилось.
Отчаяние охватило мою душу. Лучше бы тебе, несчастный, вовсе не родиться, не тратить понапрасну годы жизни в погоне за химерой и не смотреть теперь в глаза жестокой правде! Правда была простая. В уравнении «инструмент — мундштук — музыкант» две величины были постоянными, а одна — переменной. На инструмент или мундштук пенять было уже невозможно, оставалось винить эту переменную величину, то есть самого себя.
Через месяц занятий появилась «земля», за ней «асфальт», чуть позже зазвучал «колокольчик». «Безнадегу» Уэйна Шортера пришлось ждать почти два года.