— Мы же поверим, Оксана? — тихо и решительно спрашивает Костя.
Оксана садится и в предрассветном полумраке яростно кивает, а после включает ночник и торопливо сползает с моей больничной койки на пол.
— Милая, ты можешь уже и поговорить с нами, — вздыхает Михаил.
А я в его сторону не смотрю, потому что опять разрыдаюсь при взгляде на него. На такого мрачного и любимого.
— Она дала обещание, — вздыхает Костя.
— Да что ж такое… — в яростном отчаянии рычит Михаил, поднимается на ноги ишагает к текстильной корзине, в которую Римма закинула мои порезанные Оксанкой вещи. — Что у нас за дети такие?
— Хорошие дети, — бурчит Костя и садится.
— Я не сказал, что плохие, — Миша оглядывается на сына.
Не со злостью он смотрит на него, а с благодарностью и бесконечной отцовской любовью.
Возможно, наш разговор дети не должны были услышать, но ведь они — часть нас самих. Главная часть нашей жизни, в которой все пошло наперекосяк.
— Оксана, — Миша строго обращается к дочери, которая собирает с пола листы бумаги. Показывает ей мою обрезанную юбку из кремового атласа. — Вот эта юбка маме подойдет?
Оксана поднимает взгляд, щурится и кивает.
— Надевай, — Миша подходит к кровати и протягивает мне юбку, — она же так и не заговорит, а потом ей понравится молчать и мы больше слова от нее не услышим.
— Но… — я аж теряюсь под его угрюмым взглядом.
Он хочет услышать и наших детей. Они тоже должны сказать, каково им было, когда я болела, когда лежала в коме и когда вернулась домой, обиженная на и отца.
— Поверх пижамы надень, — говорит он. — От Оксаны не было четких требований.
Ты просто должна надеть мини-юбку.
Киваю и забираю юбку, которую под одеялом неуклюже натягиваю на пижамные штаны, а после без сил падаю на подушку и откидываю одеяло:
— Все я в мини-юбке… Такая вся красивая, смелая…
— Ия невероятно возмущен, — тихо и сердито отзывается Миша, а затем в ожидании смотри на притихшую Оксану, — твоей маме нельзя носит такие юбки. Я против.
Я сейчас опять захлебнусь слезами, потому что в этой глупой ситуации с юбкой поверх пижамных штанов очень много родительской любви и детской наивной веры, что все можно исправить.
Оксана откладывает стопку чистых листов и встает. Хмурится, около минуты молчит и затем громко на грани крика заявляет:
— Мне тоже было страшно! Очень страшно! И я слышала, как мама кричала по ночам, и я убегала к Костику в комнату!
Нахожу руку сына и крепко сжимаю его теплую ладонь.
— И я тоже злилась! — Оксана переходит на крик. — На всех злилась! Хотела драться! Ты болела и не выздоравливала, — я детской ярости смотрит на меня, а после переводит взгляд на молчаливого Михаила, — а ты… папа, ты… обманывал, что все будет хорошо. Хорошо не становилось, а потом мама вообще заснула! Мне было очень страшно! Я хотела много плакать, но не плакала, чтобы тебя не расстраивать! — по красным щекам бегут слезы. — Я хотела плакать и кричать с тобой!
У меня сейчас сердце разорвется, но эти крики, эта боль, это отчаяние должно ‘было сегодня вырваться из сердец наших детей.
— Я хотела плакать и бояться вместе с тобой! Но мы должны были быть сильными! — в ярости верещит она и кидается к двери, но Миша ловит ее на полупути. — Ненавижу!
Он сгребает Оксанку в охапку, а та верещит, отбивается, а после срывается в такие рыдания, которые я никогда не слышала от нее.
— Я рядом, — Миша крепко прижимает ее Оксанку к себе и оседает вместе с не на пол. — Рядом…
— Я тоже хотела умереть… — захлебывается в слезах, — вместе с мамой… но Костик меня отговорил…
Я перевожу взгляд на Костика, который отворачивает лицо, но я успеваю заметить слезы на его щеках:
— Это было капец сложно, между прочим… — шмыгает и сжимает мою ладонь. — Она же, как баран, упертая…
— Милый мой, — я все же не могу сдержать слез.
— Но я все равно верил папе, что ты выздоровеешь, — он бесстрашно всматривается в мои глаза, пусть и катятся по его щекам, — верил и все. Злился, но верил.
— А я — нет, — слабо улыбаюсь, — но я бы тогда никому не поверила.
— Я заставлял себя улыбаться тебе, мама, — шепчет он, — заставлял себя ходить в школу, заставлял делать уроки, заставлял себя ездить с классом на дебильные экскурсии, потому что… ты так просила… и я ненавидели все это. И как же я хотел тебя послать, — рычит в сыновнем бессилии, — далеко и надолго.
— Иди сюда, — тяну к нему руки и улыбаюсь сквозь слезы, — знаю, ты уже взрослый, чтобы с мамой обниматься, но сегодня можно.
Он приваливается ко мне, обнимает и утыкается в волосы влажным от слез лицом:
— Я помню, как нам было хорошо, — хрипло шепчет он, — а я этого не ценил, и мало, что уже помню.
— А у меня вообще было мало времени для хорошо! — воет Оксанка. — На три года меньше! На целых три года меньше!