В тишине появляется мысль: не бояться. Не бояться уснуть, зная, что больше не проснусь с криком, в холодном поту. Не вздрагивать от каждого шороха, не чувствовать этот леденящий страх от мысли, что в темноте могут прийти крысы. Но ведь самое страшное — не крысы, а я сама. От себя не убежишь, как бы я ни пыталась. Прошлое не изменить, а настоящее — это тьма, в которой я не нахожу опоры. Врачи могут залатать тело, но кто зашьет мою душу, которая, кажется, уже порвалась на части?
Но… бабушка. Бабушка не переживет, если меня не станет. Ради нее, ради единственного человека, которому я нужна, нужно бороться. Нужно научиться не слушать эти голоса. Ради нее я должна хотя бы попытаться встать на ноги, даже если все внутри меня говорит об обратном.
Бабушка все не приходила. Дни сливались в одно сплошное бесконечное ожидание. Но с недавнего времени в палату стала заглядывать другая женщина. Сухонькая, пожилая, в белом халате. Сначала она появлялась ненадолго, только чтобы бегло спросить, как я себя чувствую, бросая быстрый взгляд на мое лицо. Но потом ее визиты стали чуть длиннее. Она больше не стояла на пороге, а присаживалась у моей койки, осторожно, словно боялась, что нарушит хрупкое равновесие.
Каждый раз она сжимала мою ладонь своими морщинистыми руками — это прикосновение было таким нежным, что неожиданно приносило успокоение. Казалось, что за все это время, несмотря на всех врачей и манипуляции, впервые кто-то по-настоящему здесь. Словно именно она видела меня не как просто тело, а как человека, пусть и сломанного, но живого.
Она приносила мне соки — детские, в маленьких коробочках, с трубочкой, как для малышей. Сначала я отворачивалась, упрямо сжимая губы, словно хотела доказать, что мне не нужно ни ее заботы, ни этого дурацкого сока. Но она не сдавалась. Голоса в голове кричали на нее, шипели, пытаясь прогнать: «Не трогай ее! Оставь в покое! Уйди!» Но она, конечно, их не слышала. Она видела только мое сопротивление, а в ответ — мягко уговаривала.
— Ну что ты, детка, — говорила она, как будто я была не в этой палате, а дома, где-то в детстве, где все еще было спокойно. — Пей сок, он полезный. Ты же любишь сок?
Ее голос был таким добрым и тихим, что на мгновение голоса внутри стихали, как будто даже они не могли спорить с ее теплотой.
Если ей не удавалось заставить меня выпить сок, она просто садилась рядом, без единого слова, опускаясь на край стула, будто не хотела нарушать мой мир. Тишина между нами не казалась угрожающей, она была какой-то обволакивающей, успокаивающей. Я лежала с закрытыми глазами, пытаясь представить, что никого рядом нет, но все равно ощущала ее присутствие. Порой я слышала, как она вздыхала, пытаясь сдержать слезы, думая, что я ее не вижу. Это невидимое, беззвучное горе пробирало меня до самых глубин. А иногда было и такое, что я замечала, как она украдкой смаргивала слезы, думая, что я этого не вижу.
Этот момент всегда наполнял меня странным чувством — смесью вины и жалости. Я не хотела ее расстраивать, но есть действительно не хотелось.
Однако ради нее я все-таки делала несколько глотков, чувствуя, как сок обжигает сухие губы. Я понимала, что эти глотки были не для меня, а для нее, чтобы хоть на миг ей стало легче.
— Зачем вам это? — как-то однажды спросила я, почти не открывая глаз. — Не боитесь, что вас отругают или уволят за то, что не работаете, а сидите тут со мной?
Она странно улыбнулась, не как обычно улыбаются, а как будто знала что-то, чего я не понимала.
— Зайка, сейчас ты моя работа. А уволить я сама кого хочешь могу, — с долей иронии ответила она, слегка пожав плечами.
Эта фраза показалась мне нелепой. Тогда я решила, что она работает в столовой и что ее специально заставили следить за мной и кормить. Позже я спросила у медсестры:
— Слушайте, а ту женщину, что ко мне приходит, случайно не уволят? У нее, кажется, не все в порядке с головой, но она добрая.
Медсестра вдруг громко рассмеялась, так, будто я сказала что-то невероятно смешное:
— Ты это Надежде Александровне не говори, девочка. Она наш главврач.
— Добрых главврачей не бывает… — пробормотала я, чувствуя, как все внутри сжалось.
Смех медсестры тут же угас, и она посмотрела на меня уже с другим выражением, будто я сказала что-то серьезное, чего она сама не ожидала услышать.
Надежда Александровна постепенно начала усиливать мое питание, перешла на детские пюре в стеклянных баночках. Становясь все более заботливой, она рассказывала мне всякие истории — о своей жизни, о том, как в детстве ела такие же пюре, или просто о повседневных делах в больнице. И, пока я слушала, она умело просовывала ложечку в мой рот.
За каждую съеденную ложку она мягко хвалила меня, как будто я была маленьким ребенком.
— Молодец, вот и умница, — произносила она с таким искренним теплом, что я не могла даже сердиться на ее почти материнский тон.
Внутри у меня поднимался ропот, хотелось отвернуться, отказать. Но ее забота была такой реальной, такой теплой, что я все меньше сопротивлялась, чувствуя себя как-то неловко, но в то же время спокойно, как если бы это было совершенно естественно.
Надежда Александровна с улыбкой вытащила из пакета банан и протянула его мне:
— Смотри, что у меня есть для тебя.
Я смотрела на этот банан, и вдруг меня охватил непонятный страх. У меня он ассоциировался с чем-то совершенно не съедобным. Чем-то злым и жестоким. Чем-то таким, что может сломать твою жизнь.
Все внутри сжалось, как будто кто-то сжал мое нутро железной хваткой. Паника подступила мгновенно. Звуки вокруг внезапно стали приглушенными, как будто я погрузилась в воду. Все, что меня окружало, начало казаться далеким и несуществующим. Я чувствовала, как теряю связь с реальностью, и не понимала, что со мной происходит.
Казалось, что в легких вдруг закончился весь кислород. Я попыталась вдохнуть глубже, но губы словно срослись, будто их склеили невидимым клеем. Хотелось кричать, разорвать эту невидимую преграду, но я смогла только часто, почти истерично, засопеть носом, втягивая воздух судорожными глотками. В горле застряли удушающие звуки.
Слезы покатились по щекам, горячие, как раскаленные угли. Я ничего не могла понять, отчего вдруг это накатило. Паника затопила мое сознание, и каждая секунда казалась вечностью.
Надежда Александровна сразу не поняла, что со мной происходит. Она растерянно смотрела, как я отчаянно мотала головой, мычала, пытаясь что-то сказать, но слова застревали в горле. Мною завладела паника, причем полностью.
— Что с тобой? Что случилось? — ее голос был встревожен, но мягок.
Я не могла ответить, просто продолжала дергать головой, чувствуя, как слезы катятся по щекам, обжигая кожу. Тогда она замерла на секунду, а потом осторожно прикрыла мое лицо ладонью, словно это могло остановить поток ужаса.
— Все хорошо, тише, тише, — шептала она, нежно поглаживая мои волосы и стирая слезы ладонями. Ее прикосновения были такими теплыми, что я начала постепенно успокаиваться, несмотря на то, что чувство страха все еще сжимало мою грудь.
А потом до нее внезапно дошло, что со мной.
— Солнышко, прости меня. Я даже не могла подумать, что это так подействует на тебя. Прости, прости, — шептала Надежда Александровна, явно сокрушаясь.
Она быстро убрала бананы обратно в пакет, как будто этим могла стереть мою панику, и просто осталась сидеть рядом. Мягко поглаживала мою руку, пока мои всхлипы медленно стихали. Мы сидели молча, но ее присутствие постепенно вытягивало меня из этого кошмара.
Даже когда меня перевели из реанимации в кардиологическое отделение, Надежда Александровна не перестала приходить. Она не верила моим словам о том, что я хорошо питаюсь в столовой, и каждый раз приносила с собой еду, заставляя есть прямо при ней.
— Давай, хоть немного, — мягко настаивала она, как только я пыталась отказаться.
Ее внимание и забота не оставляли мне выбора, и я подчинялась, отщипывая от булочки или принимая несколько ложек пюре, хотя аппетита не было.
Надежда Александровна не была моим единственным посетителем. Пару раз приходила тетя, младшая сестра отца. Несмотря на свои годы, она выглядела постаревшей, словно жизнь прошла по ее лицу катком. Лицо ее было желтоватым, иссушенным, морщинистым, как пергамент. Глаза, маленькие и бегающие, всегда подозрительно следили за мной из-под нависших век, как будто выискивали что-то, что можно бы было упрекнуть.
— Горе-то, горе какое… Вот беда… Она покачивала головой, тяжело вздыхала и приговаривала:
— Теперь я не оставлю тебя. Кто ж, как не я, твоей опорой станет? Родня-то у тебя осталась только я. Ее руки заламывались в театральном жесте, словно она была глубоко сокрушена, но я не ощущала от нее ни капли настоящего сострадания. В какой-то момент она, как будто для успокоения, заявила:
— У меня есть бабушка, — возразила я, чувствуя, как внутри все напряглось.
Тетя всхлипнула и, вытерев воображаемую слезу краем черного платка, наконец заговорила:
— Ты что, не знаешь? Ее больше нет. — Она драматично вздохнула, а я замерла, не веря своим ушам.
— Нет, это неправда! — начала я качать головой, не в силах принять услышанное.
— Ой, милочка, правда, правда… — начала тетя Вера, глядя на меня с притворной заботой. — Как только ты не вернулась, бабушка сразу в полицию пошла. В розыск тебя подала. А там ей все и рассказали. Сердце у нее не выдержало…
Она театрально вздохнула, словно разыгрывала свою роль, хотя на ее лице не было ни тени искреннего сожаления. Казалось, что ей это было совершенно безразлично, просто повод для очередного «ох».
— Инфаркт у нее, прямо на остановке. Сердце прихватило. В больнице всего два дня пролежала — и все… Умерла, — продолжила она с таким видом, будто говорила о чем-то совсем обыденном. — Похоронили ее скромненько, конечно, как могли. Ты же знаешь, у нас с деньгами туго, на смерть она не копила. Все на тебя тратила, на себя ничего не оставляла.
Ее слова казались пустыми, но каждый ударялся в сердце, словно маленький молоточек, разрывая меня изнутри.