Все слилось в единый хаос

После нескольких часов борьбы с карандашом, упрямо вырисовывающим не те линии, что я хотела, на бумаге наконец проявились знакомые черты. Насмешливые глаза, тонкий прямой нос, красиво очерченные губы, светлые пряди, спадающие на лоб. Я провела пальцами по этому лицу, смазывая неровные мокрые пятна, которые появились на листе — слезы, незаметно катившиеся вниз, оставляя следы на рисунке. В этот момент мне казалось, что я не контролирую себя. Скетчбук полетел в стену с такой силой, что звук удара эхом отразился в комнате.

Постепенно силы начали возвращаться ко мне. Теперь, после прогулок в уборную и обратно, мне уже не хотелось рухнуть на кровать и лежать неподвижно, восстанавливая дыхание. Комната перестала кружиться и плавать перед глазами при каждом подъеме. Даже удалось более-менее сносно искупаться. Маша предложила помочь, хотя и без особого энтузиазма — сама, видимо, чувствовала себя неловко. Но честно отстояла под дверью, реагируя на каждый подозрительный звук, а у меня как назло все падало из рук: то шампунь, то мыло, то душ.

Когда я высушила волосы, они торчали во все стороны, пушились. Маша, увидев это, предложила вызвать парикмахера.

— Я бы и сама могла попытаться вас подстричь, но боюсь, что будет только хуже, — призналась она с легкой улыбкой. — Нет, вы не подумайте, клиника ничего себе не берет. Вы просто оплатите парикмахеру за стрижку и выезд.

— Маша, а кто оплачивает мое пребывание здесь? — Я уже догадывалась, но мне хотелось услышать подтверждение.

— Несколько раз я видела вашего отца, — осторожно ответила она. — Поэтому логично предположить…

— Вот пусть и платит, — с ледяным равнодушием отрезала я. — Включите в счет стрижку.

Упоминание об отце полыхнуло в груди ненавистью, как дикая вспышка огня. Хотелось бы забыть о нем навсегда. Я бы согласилась вернуться в обычную дурку и каждый день видеть круглую рожу Борьки, только чтобы никогда больше не слышать об Лазареве и не видеть его.

Руки сами собой вцепились в махровое полотенце, висевшее на шее, зубы стиснулись до боли, до скрипа. Вдруг я заметила, как Маша распахнула глаза в испуге. Не сказав ни слова, она мгновенно выскользнула за дверь. Через пару минут забежали санитары. Я почувствовала укол в плечо — болезненный, но спасительный. Медленно, словно против воли, пальцы разжались, сдавшись перед успокаивающим действием лекарства. Я опустилась на кровать, уткнулась носом в Ланин шарф и прижала его к себе, ощущая тепло, которое он сохранил. Оно спасло меня. Не дало окончательно сорваться в безумие.

Шарф был не единственным моим оберегом. Меня хранили изображения Ланы. Вскоре вся комната была завешана моими карандашными рисунками ее лица. Я рисовала ее снова и снова, словно боялась, что память о ней может исчезнуть. Маша принесла двусторонний скотч, уже нарезанный на прямоугольники. Ножницы мне, конечно, никто не доверил — это было ожидаемо. Но я не возражала, ведь теперь у меня было занятие, которое спасало меня. Каждый рисунок был попыткой сохранить Лану, удержать ее в этом мире, хоть и в виде штрихов на бумаге.

Я рисовала целыми днями. Сначала заполнила шкаф своими рисунками, потом перешла на стены. Никто мне этого не запрещал, и я догадывалась, что просто молча включили компенсацию за порчу стен в общий счет. Маше нравились мои рисунки — она часто останавливалась, чтобы внимательно рассмотреть их, но никогда не задавала вопросов. А если бы и задала, я не уверена, что у меня хватило бы сил что-то ответить.

По вечерам либо Маша, либо Авелина Самуиловна читали мне книги. Я просила что угодно, только не классику. Классика в школе всегда навевала на меня уныние: вечно страдающие герои, которые копаются в себе, задаются вопросами, кто виноват и что делать. Мне казалось, что они просто не хотят жить, как все нормальные люди, наплевав на условности.

С Машей мы остановились на фантастике, и это было нашим негласным компромиссом. Но Авелина Самуиловна, моя вторая сиделка, полная женщина лет пятидесяти, никак не хотела сдаваться. В конце концов, она решила читать мне литературу, которую обожала читать в юности. Мне не особо нравилось, но ее монотонный голос буквально убаюкивал меня, и через пятнадцать минут я обычно засыпала. Возможно, это была ее хитрая тактика, чтобы быстрее меня усыпить и уйти по своим делам.

Когда я немного пришла в себя, мы начали выходить на прогулки — с Машей или Авелиной Самуиловной. Рядом с нами всегда ненавязчиво присутствовал санитар, как будто они боялись, что я сбегу или сделаю что-то неожиданное. Территория лечебницы больше напоминала ухоженный парк. По дорожкам, усыпанным палой листвой, прогуливались пациенты — кто-то один, кто-то в сопровождении сиделок. Люди сидели на деревянных скамейках, расслабленно беседуя, или подкармливали птиц и белок, насыпая семечки в кормушки. Здесь не было ни бушлатов, ни трудотерапии. Листву убирали дворники, они же чистили площадку перед центральным входом и старый серый фонтан.

Пару раз приходила Ангелина. Я заметила, как ее лицо перекосилось, когда она впервые увидела мои рисунки на стенах, но она быстро взяла себя в руки. Хвалила мои работы, спрашивала, не нужно ли мне чего — карандашей, красок. Она приносила фрукты, задавала общие вопросы, на которые я отвечала односложно. Ее визиты всегда были короткими, словно она боялась, что я задам вопрос о главном, о том, что тяготело над нами обоими.

Однажды вечером, когда Маша читала мне, дверь тихо отворилась, и в комнату без стука вошел Лазарев. Он двигался так, словно был хозяином этого места, не удостоив никого взгляда.

— Оставь нас, — бросил он Маше, не удосужившись объяснить свое поведение.

Маша тихо положила книгу на стол и молча вышла, не осмелившись возразить. Лазарев сразу же придвинул освободившийся стул к кровати и сел, стараясь удержать мой взгляд своими цепкими, блекло-голубыми глазами.

Его лицо выглядело изможденным: впалые щеки, сероватая кожа, морщины, словно черты лица обострились под грузом времени и забот. Я инстинктивно схватилась за шарф, который лежал рядом. Он был моим якорем, помогал держаться, как в детстве, когда одеяло казалось лучшей защитой от монстров. Но теперь я знала — такие монстры свободно разгуливают при свете дня, и никакое одеяло от них не защитит.

Лазарев сидел молча, будто выжидал. Но я не могла собрать в себе силы сказать ему то, что действительно хотела. Чтобы он убирался в ад и не возвращался никогда! Словно язык проглотила, как это бывало в кошмарах.

Долгие часы я копила в себе обвинения, готовая выплюнуть их ему в лицо с особой яростью. Но когда момент настал, мои губы словно срослись. Было ощущение, будто я удерживаюсь за малейший шанс не сорваться, не дать волю эмоциям. Я даже хотела потрогать губы, чтобы убедиться, что это не просто иллюзия, но сдержалась.

Лазарев обвел взглядом комнату и остановился на рисунках. Его лицо исказилось — глубокая морщина прорезала переносицу, а уголок рта дернулся, будто от злости или боли.

— Зачем ты изводишь себя? — его голос прозвучал глухо, словно он сам не верил в свои слова. — Ее уже не вернуть. Я думал, что это хорошая клиника… Думал. Давай поедем домой. Наташа присмотрит за тобой.

Мои мысли рвались наружу, чтобы сказать, как мне ненавистна сама мысль о возвращении под его контроль, но тут тихий шепот нарушил тишину:

— Эй, не слушай его…

Я замерла, удивленно повернув голову в сторону звука. Лана? На портрете, висящем на стене, я заметила легкое движение ее глаз. Что?! Я не ошиблась! Она подмигнула мне! Я быстро протерла глаза ладонью, надеясь, что это просто галлюцинация, игра воображения.

Но нет. Лана на другом рисунке, с хитрой улыбкой, продолжила:

— Он просто хочет разлучить нас снова. Никак не успокоится. Но тебя ведь не проведешь, да?

Я медленно кивнула, уверяя ее — меня не проведешь.

В комнате словно пронесся порыв ветра, легкий, но ощутимый. По всем рисункам раздался шепот, как будто они ожили и теперь хором говорили:

— Пусть уходит! Пусть уходит! Пусть уходит!

Я растерянно озиралась по сторонам, пытаясь понять, почему Лазарев не реагирует. Он сидел напротив меня, казалось, совершенно спокойным, как будто ничего не замечал. Может, он действительно не слышал этих голосов? Или же просто игнорировал? Я не могла понять. Мир вокруг меня и мир Лазарева были как две параллельные реальности, не пересекающиеся.

— Дашенька, не молчи. Скажи мне что-нибудь, — его голос прозвучал с тревожной ноткой, и в его глазах было что-то, похожее на панику.

Но голоса с рисунков продолжали нарастать, становясь все громче и настойчивее:

— Не молчи! Не молчи! Скажи, пусть уходит! Пусть уходит!

Я чувствовала, как рот сам собой открывается, подчиняясь чужой воле. Это было странное ощущение, как будто я больше не контролировала собственное тело. Я машинально проверила, двигаются ли мои губы — сложила их трубочкой, растянула в подобие улыбки, высунула язык. Челюсть легко двигалась из стороны в сторону, но это все было не мое. Я могла двигаться, но словно изнутри мной управляли чужие силы.

И вдруг я услышала голос. Мой, но не мой одновременно. Он говорил слова, которые я не планировала произносить, сам по себе, без моего участия. Лазарев смотрел на меня, его глаза все шире и шире раскрывались с каждым моим словом. Мне казалось, что они вот-вот выкатятся из его орбит, но не упадут на пол, а повиснут на металлических пружинках, как в каком-то гротескном кошмаре.

Голос же продолжал говорить. Монотонно. Механически. От него исходила холодная, почти автоматическая решимость.

— Солнце это хорошо, луна это иногда хорошо, а иногда плохо. Луна тебя не согреет. А солнце может обжечь. Солнце может предать. Играть с солнцем нельзя. Не играй. Надо ценить. Ты не ценишь солнце. Убийца! Убийца! Убил свет. Убил солнце. Где все твои деньги? Где? Ты не можешь купить свет. Его нельзя купить. Можно только убить!

— Я заберу тебя, Дашенька, — Лазарев качал головой, его голос был мягким, но настойчивым. Его глаза, которые казались вот-вот готовы выкатиться, лишь увлажнились от сдержанных эмоций. — Я помогу тебе.

— Я не хочу, — ответила я, голос был спокойный, но внутри все кипело. — У меня есть солнце и луна. Мы играем вместе. Ты не подходишь для этой игры. Нам хорошо без тебя. Ты сломал свои игрушки. Купи себе новые. Солнце и луну я тебе не отдам.

— Я заберу тебя, — словно на повторе, говорил он снова и снова, будто убеждал не только меня, но и себя.

— Пусть уходит! Он не нужен нам! — гудели портреты на стенах, их голоса становились все громче, заполняя пространство.

Я больше не могла это выносить. Зажала уши руками, чувствуя, как звук прорезает меня насквозь, как острый нож. Я замотала головой, стараясь избавиться от этого гула, и вдруг закричала в ответ:

— Убирайся! Убирайся! Убирайся!

Голоса, шум, все слилось в единый хаос, и в тот момент тьма, как всегда, пришла ко мне на помощь. Спасительная темнота окутала меня, забирая боль и оставляя лишь безмолвие.

Загрузка...