— Натали, — хрипит Марк, и от его низкого хриплого голоса проходит вибрация по моему позвоночнику. — Вы совсем страх потеряли?
Зрачки его в вечерних сумерках настолько расширились, что поглотили всю радужку.
Да у меня и самой, наверное, зрачки такие же.
Сердце колотится бешено, а дышать тяжело, будто бежала километр. Щёки и шея горят огнём — не от стыда, не от паники.
Я чётко и явственно осознаю: я сейчас взволнована. Как женщина. И жарко мне не от страха, а от возбуждения, которое растекается по венам тёплым, густым мёдом.
— Я-то, может быть, страх потеряла, — тихо отвечаю я, и мой голос звучит сдавленно, хрипло. — А вы вот слишком эмоционально реагируете на детские разговоры.
— Да неужели? — глаза Марка Валентиновича вспыхивают знакомым огнём предостережения, но в нём теперь есть еще азарт и вызов.
Вечерний воздух влажный, прохладный. Гравий под ногами хрустит при малейшем движении. Фонари вдоль дорожки бросают жёлтые, дрожащие круги света, в которых танцуют мошки.
Марк всё ещё держит меня за плечи, и я не хочу, чтобы он отпускал меня, но говорю я ему об ином.
— И вы либо отпускаете меня сейчас, — заявляю я, и мой голос становится глубже, тише, — либо уже совершаете свою глупость.
— А иначе что? — перебивает он, и его губы, такие строгие и незнакомые ещё минуту назад, теперь кажутся невероятно соблазнительными.
— А иначе я сама совершу эту возмутительную глупость с вами, — выдыхаю я, и слова вспыхивают в воздухе, смелые, бесстыдные, настоящие.
Сейчас для меня реален только Марк Валентинович. Его вдохи, выдохи, его запах… и его жар тела. И мой стук сердца.
Наступает тишина, и в этой тишине я сейчас не слышу ничего. Ни шороха листьев, ни далекого лая, ни стрекотания сверчков.
— Зря пугаете, — Марк Валентинович сжимает мои плечи крепче, наклоняется так близко, что я вдыхаю его выдох. — У тебя кишка тонка на глупости.
— Ах так? — охаю я, и возмущение поднимается во мне женским гневом. — Кишка тонка? — переспрашиваю я, прищуриваясь.
— Да, именно, — хмыкает Марк Валентинович, и в уголках его глаз появляются лучики мелких морщинок — он почти улыбается. — Ты умеешь других только поучать и воспитывать. А на глупости… ты не способна.
Он разжимает пальцы.
Разговор окончен. Я могу идти.
И я тут же, ведомая вспышкой обиды и неконтролируемого азарта, делаю шаг к нему. Не отступаю. Я наступаю.
Я обхватываю его удивлённое лицо двумя руками. Кожа щёк под моими ладонями — горячая, живая. Я чувствую жесткие волоски его бороды.
Марк замирает, глаза расширяются ещё больше — теперь в них читается чистая, неподдельная растерянность.
А затем я приподнимаюсь на цыпочки и зло впиваюсь в его губы.
Они под моим напором приоткрываются — мягкие, тёплые, неожиданно податливые. Я чувствую вкус его — немного ментола, горчинка крепкого чая. Мгновение длится его растерянность.
А затем его руки обнимают меня, прижимают к себе так крепко, что у меня перехватывает дыхание. Власть над поцелуем переходит к нему.
И всё. Больше нет в Марке никакого удивления. Есть только напористость, возбуждение и страсть.
И сейчас он ищет во мне совсем не поддержки, не человеческого тепла, как в ту пьяную ночь.
Он ищет утоления своего мужского голода. Его язык грубоват, движения уверенны, властны. Он целует меня так, будто хочет проглотить, вобрать в себя, забыться.
Сожрать.
Поцелуй становится всё глубже, всё яростнее. Мир сужается до тёмного сада, до жёлтых кругов фонарей, до его рук на моей спине, до гула в ушах и бешеного стука сердца.
И тогда я, на пике этого странного, пьянящего противостояния, беру и кусаю его за язык.
Марк возмущённо всхрапывает, резко отстраняется. Его объятия слабеют, и я ловко выворачиваюсь из них, отступаю на несколько шагов, тяжело дыша. Губы горят, пульсируют. Вкус его всё ещё на моём языке — горьковатый, древесный, неповторимый.
— Вот вам моя глупость, — говорю я чётко и строго, хотя дышу прерывисто, а в глазах, наверное, мелькает торжествующее безумие. Для убедительности грожу ему указательным пальцем. — Я тебе не только воспиталка и няня!
Он стоит, слегка наклонив голову, проводит языком по внутренней стороне губы, прищуривается. В его взгляде нет ярости. Есть удивление, оценивающий интерес и… да, чёрт побери, восхищение.
— Неожиданно, — хрипит он. — Очень неожиданно, Натали.
Он делает ко мне шаг. Он не хочет останавливаться. В животе тянет.
И я уже собираюсь ответить что-то язвительное, какое-нибудь «банкет окончен», но в этот момент я понимаю и чувствую кожей, спиной, каким-то животным чутьём…
За нами кто-то наблюдает.
Не дети. Не Виктор с его вечными подслушиваниями. Это что-то другое. Тихий, ледяной, пронизывающий взгляд.
Я медленно, очень медленно поворачиваю голову к главной дорожке, к южному фонтанчику, который в темноте выглядит как призрачное мраморное изваяние.
И вижу её.
На краю круга света, отбрасываемого самым дальним фонарём, стоит Пелагея.
Она бледная. На ней строгое бежевое платье, дорогое, безупречного кроя. Светлые волосы убраны в идеальную, гладкую причёску с тугим пучком на затылке, но несколько прядей выбились и колышутся на вечернем ветерке. В руках — маленькая сумка из матовой кожи.
Её глаза широко распахнуты. Рот приоткрыт в немом крике. Она стоит неподвижно, застывшая.
Затем её замечает и Марк. Он не пугается, не смущается, не отскакивает от меня, как пойманный школьник. Он лишь медленно разворачивается к ней всем корпусом. Его лицо становится каменным, но в глазах — не вина, а скорее… усталое раздражение.
Тишина длится вечность. Только фонтанчик позади Пелагеи тихо и насмешливо журчит.
— Всё-таки… всё-таки я была права, — выдыхает она, и её голос звучит тонко, надтреснуто, полный дрожи и сдерживаемых слёз. — Какая же я дура… Я пришла к тебе мириться, Марк… Поговорить…
Она смотрит на него, потом на меня, и в её взгляде — смесь оскорблённого величия, ледяной ненависти и какого-то почти детского недоумения.
— Я сразу поняла кто ты есть, шваль.