О, где Поэт — чтоб светочем для нас
Из мертвой зыбкой серости сверкнуть,
И Муз, вдали блуждающих, вернуть,
И новым светом затопить Парнас;
И в бегство мелких обратить пролаз,
Мастачащих без сердца, как-нибудь
Стишки, которым уготован путь,
Блеснув на миг, навеки сгинуть с глаз.
Что означает наш бездарный век?
В нем, как всегда, цветок и человек,
И солнца свет, и смена лет и зим.
Неужто же в столетьях тот исчез,
Кто стяг срывает с запада небес
И крестит время именем своим?
Я не найду пути: глухой покров
Завесил путеводные светила;
И в воздухе бездушном все застыло,
Лишь временами долетает зов
Могучей музыки из тех краев,
Где упражнялась ангельская сила,
И упражненье ненароком свило
Венок из мертвых листьев без цветов.
Ни проблеска, ни звука, все мертво.
Чему, страшась и радуясь, пропеть я
В ужасной мутной мгле хочу ответ?
Сквозь все, над всем и за чертой всего
Мне вести шлют далекие столетья,
Я чувствую грядущий в славе Свет.
И отзвучали песни. Человек,
Который пел их, сделался понятьем,
Как Бог, как жизнь и смерть и как любовь.
Но мы настолько слепы, что не в силах
Прочесть того, что написали сами,
Или того, что вера начертала:
Мы недоумеваем.
Так песня воплотилась в человека,
А человек преобразился в песню.
Сегодня большинство его не слышит:
Чрезмерно высоко, чрезмерно чисто
Для слуха нашего его искусство,
Чрезмерно радостно и слишком вечно.
Но те немногие, что слышат, знают,
Что завтра он споет для всех на свете,
И все его услышат.
Не отзвучали песни. Лучше скажем,
Что спетое не может отзвучать
И что понятия не умирают.
Когда мы человеческие буквы
Наносим на гранит или песок,
Мы пишем их навеки.
У западных ворот, Люк Гавергол,
Где по стене багрянцем плющ зацвел,
Встань в сумерках и жди среди теней,
И листья вдруг зашепчутся о ней,
И, как слова, зашелестит их шелк;
Она зовет, чтоб ты туда пришел.
У западных ворот, Люк Гавергол —
Люк Гавергол.
О нет, ни проблеска не даст восток,
Огнистый мрак в твоих глазах глубок;
Но там, где запад мрачно пышет так,
Быть может, сам же мрак прикончит мрак:
Кровавит лист самоубийца-бог,
И ад наполовину рай облек.
О нет, ни проблеска не даст восток —
Не даст восток.
Из гроба я хочу тебе шепнуть,
Чтоб поцелуй ослабить как-нибудь,
Тот, что всегда горит на лбу твоем
И, ослепив, влечет одним путем.
Поверь, что к ней ведет один лишь путь,
Он горек, но не может обмануть.
Из гроба я хочу тебе шепнуть —
Тебе шепнуть.
У западных ворот, Люк Гавергол,
Где плющ багряный по стене зацвел,
Где ветры рвут обрывки мертвых слов
И не хотят разгадывать их зов,
Не чувствуют, что шепчет листьев шелк,
Там ждет она, чтоб ты туда пришел.
У западных ворот, Люк Гавергол —
Люк Гавергол.
Когда под вечер Кори ехал в сад,
Мы с тротуаров на него глазели:
Он джентльмен был с головы до пят,
Всегда подтянут, свеж, приветлив, делен.
Спокойствие и мощь он излучал,
Гуманностью своею был известен.
О, кто из нас за кружкой не мечтал
Стать мильонером, быть на его месте!
Он был богат — богаче короля,
Изысканный, всегда одет красиво.
Ну, словом, никогда еще земля
Такого совершенства не носила.
Трудились мы не покладая рук,
Частенько кто-нибудь из нас постился,
А Ричард Кори процветал — и вдруг
Пришел домой, взял кольт и застрелился.
Минивер Чиви свой удел
Клял и поры своей стыдился,
Худел, мрачнел и сожалел,
Что он родился.
Минивер, предан старине,
Пожалуй, если увидал бы
Рыцаря в латах на коне,
То заплясал бы.
Минивер всех людских забот
Бежал и знал свое упрямо:
Афины, Фивы, Камелот,
Друзья Приама.
Минивер плакал, что с былой
Славой ослабли нынче узы, —
Бредет Романтика с сумой
И чахнут Музы.
Минивер в Медичи влюблен
Заочно был, прельстясь их званьем, —
Как жаждал приобщиться он
К их злодеяньям!
Минивер будничность бранил,
Узрев солдата в форме новой,
И вспоминал про блеск брони
Средневековой.
Минивер золото презрел,
Но забывал свое презренье,
Когда терпел, терпел, терпел,
Терпел лишенья.
Минивер Чиви опоздал
Родиться и чесал в затылке,
Кряхтел, вздыхал и припадал
В слезах к бутылке.
— Что ты вдруг решил сюда прийти, Джон Горэм,
И зачем прикинулся, что скорбен и уныл?
Рассмеши иль отпусти меня, а то при лунном свете
Я тебе напомню слово, о котором ты забыл.
— Я пришел тебе сказать, о чем луна, быть может,
Шепчет и кричит тебе ночами целый год,
Я пришел тебе сказать, какая ты, Джейн Уэйленд,
И пускай тебя хоть это малость в чувство приведет.
— Ну-ка, объясняйся до конца, Джон Горэм,
А не то скользну я и исчезну стороной
И по пальцам не сочтешь ты всех моих путей-дорожек
И следов моих не сыщешь там, где толпы шли за мной.
— Жаль, что ты не видывала толп, Джейн Уэйленд,
Верно, ты могла бы покорять их при луне.
Только я исчезну первым, это я хочу исчезнуть,
И когда меня не будет, ты не вспомнишь обо мне.
— Так-то ты сказал, какая я, Джон Горэм?
Видно, мне самой тебя придется развлекать.
Погляди-ка, вон луна тебе какие строит рожи,
Притворись хоть на минутку, что не хочешь убегать.
— Ты — то самое, что в мае меж цветов порхает
И цветком взлетает на мгновенье в небосвод,
Ты — то самое, что ночью ловит мышь, Джейн Уэйленд,
Поиграет с ней, а после для забавы загрызет.
— Не был ты мне мышью никогда, Джон Горэм,
Как тебе не стыдно даже думать о таком?
Складно сказку сочинил ты, но не более, чем сказку, —
Не была тебе я кошкой, не была и мотыльком.
— Нынче ночью ровно год, как я гляжу и вижу —
То крадется кошка, то мелькает мотылек.
Целый год я вижу их, а не тебя, Джейн Уэйленд,
Ты их спрячь или убей, чтоб я тебя увидеть мог.
— Посмотри получше на меня, Джон Горэм,
Не дури, подвоха не ищи в моих словах!
Я ведь женщина всего лишь, протори ко мне тропинку
И не требуй объяснений и раскаяний в грехах.
— Поздно, слишком поздно ты зовешь, Джейн Уэйленд,
И луна напрасно изливает благодать
На ненужные осколки позабытого былого,
О котором нам с тобою больше нечего сказать.
Когда-то миллион его
С процентов распухал,
Но алчность подвела его,
И миллион пропал,
И надломился человек,
Утратив капитал.
А годы шли, и кто-то вслед
За ними уходил,
Но год пришел, и тот пришел,
О ком весь мир забыл,
Пришел, но вовсе не таким,
Каким когда-то был.
Дрожащий голос, тусклый взгляд,
Поникшие черты,
В одежде — лоск отчаянья,
Опрятность нищеты,
В душе — о призрачных деньгах
Безвольные мечты.
Он знает, что в большой игре
Он больше не игрок,
Он жалко смотрит вам в глаза,
Боясь прочесть упрек
Того, кто стать несчастнее,
Чем он, несчастный, мог.
Он постоянно просит в долг,
Мы не вступаем в спор,
Он никогда не отдает,
Но просит до сих пор, —
Докучлив, как былой просчет,
Бесплоден, как позор.
До сей поры ее страшит
Былое ослепленье;
Один его любезный вид
Внушает отвращенье;
Но что такое вид и страх,
Когда в клонящихся годах
Ей в одиночестве, впотьмах
Влачиться по теченью?
Хотя давно она умом
Проникла в суть Иуды,
Любви упрямой нипочем
Соседей пересуды,
А гордость — не одна она
Союзу их подчинена…
А он томится у окна,
Он и его причуды.
Его влекут в морской простор
Невидимые нити,
Цветистый осени убор
Лишь прибавляет прыти;
И пусть он ей все время врет —
Так недвусмыслен жизни ход,
Что вдруг она к нему прильнет
С мольбою о защите.
С кружащейся в глазах листвой
Вселяется смятенье;
Прибой гудит за упокой
Пустого обольщенья;
И дом с любовью неживой
Стал ей спасительной норой;
А городок звенит струной
Прямого осужденья.
Мы скажем вам, стуча по лбу,
Все то, что есть на деле,
Как будто чью-нибудь судьбу
Хоть раз понять сумели,
Как будто дар нам вещий дан
И на ее самообман
Ее глазами сквозь дурман
Мы много раз смотрели.
И вот — мы к ним не пристаем;
Уж коль они такие,
Пускай колеблются вдвоем
По прихоти стихии;
Они же, говоря всерьез, —
Чета безлиственных берез
Или к пучине под откос
Бредущие слепые.
Навек померкла глубь очей,
Избытком света осиянных,
Отныне в них покров ночей
На сокровенных сердца странах;
И где найти такой язык,
Чтоб передать, как многолик
И звонок вился дней ручей
В игре причуд ее нежданных.
Божественная красота
Осталась как воспоминанье,
Любовь язвившие уста
Теперь не просят оправданья,
Чело безоблачное там,
Где Кронос счет ведет годам,
А грудь лилейная пуста
И неподвижна без дыханья.
Разрушить эту благодать
Законы бытия успели —
Ей больше не затрепетать
Ни в танце, ни у колыбели;
И мы, в ее вникая суть,
Давно знакомый видим путь,
Которым все за пядью пядь
К последней отступаем цели.
Пусть он скажет все всерьез
Или выберет минутку
И поплоще ляпнет шутку,
Чтобы отвести вопрос,
Пусть он станет колдовать,
Чтобы вопреки рассудку
Опасенья отогнать.
Пусть сорочьим словом он
Передаст, как снег лучится,
Пусть поможет убедиться,
Что у года нет времен
И хорош любой приют, —
Все ж, куда бы ей ни скрыться,
Опасенья оживут.
Под вечер в тающих холмах
Закат плывет, как золотой
Фанфарный звук, покоя прах
Бойцов, уснувших под землей,
Уходит солнца легион,
И тают темные холмы,
И до утра конец времен
И вечный мир средь вечной тьмы.
Они все десять безмятежных лет
Безмолвно друг у друга просят взгляда
И счастливы, что стены их — преграда
Меж ними и толпой житейских бед
И толпами людей вовне, что нет
В воспоминаньях их ни капли яда,
Но лишь покой и в довершенье лада —
Разумного молчания обет.
Им вместе б столько лет не протянуть,
Когда бы знать ей, что его морщины —
Другой, далекой женщины печать,
Иль если б он ей в душу мог взглянуть
И увидать далекий блеск мужчины,
Который ей бы мог принадлежать.
И вот ему пришлось в конце концов
Узнать, как неустойчивы и тленны
Его уюта крепостные стены
При натиске невидимых врагов;
Когда с подпольной злобы спал покров,
Он обнаружил вдруг, что перемены —
Как ни были малы и постепенны —
Чреваты разрушением основ.
Когда ж неведомо откуда в дверь
Его случайно отпертого дома,
Галдя, ввалились новые жильцы,
По буйству их он понял, что теперь
До собственного дожил он разгрома
И мир его присвоят подлецы.
Однажды ночью старый Ибен Флад
На полдороге между городком
И той забытой будкой на горе,
В которой был его последний дом,
Остановился, ибо не спешил,
И, сам себе ответив на вопрос,
Что любопытных нет ни впереди,
Ни сзади, церемонно произнес:
— Ах, мистер Флад; опять на убыль год
Идет среди желтеющих дубрав;
«Пернатые в пути», — сказал поэт, —
Так выпьем за пернатых! — И, подняв
Наполненную в лавочке бутыль,
Он сам себе под круглою луной
С поклоном отвечал: — Ах, мистер Флад,
Ну, разве за пернатых по одной.
В бесстрашных латах раненых надежд
Среди дороги, горд и одинок,
Он возвышался, как Роландов дух,
Вотще трубящий в молчаливый рог.
А снизу из темнеющих домов
Приветный, еле различимый хор
Былых друзей, ушедших навсегда,
Касался слуха и туманил взор.
Как мать свое уснувшее дитя,
С великим тщаньем, чтоб не разбудить,
Он опустил бутыль, держа в уме,
Что в жизни многое легко разбить;
Но, убедившись, что бутыль стоит
Потверже, чем иные на ногах,
Он отошел на несколько шагов
И гостя встретил словно бы в дверях:
— Ах, мистер Флад, пожалуйте ко мне,
Прошу! Давненько я не видел вас.
Который год уж минул с той поры,
Когда мы выпили в последний раз. —
Он указал рукою на бутыль
И дружески привел себя назад
И, соглашаясь, сипло прошептал:
— Ну как не выпить с вами, мистер Флад?
Благодарю. Ни капли больше, сэр.
Итак, «мы пьем за старые года». —
Ни капли больше пить его ему
Уговорить не стоило труда,
Поскольку, обнаружив над собой
Две полные луны, он вдруг запел,
И весь ночной серебряный пейзаж
Ему в ответ созвучно зазвенел:
— «За старые года»… — Но, захрипев,
Он оборвал торжественный зачин
И сокрушенно осмотрел бутыль,
Вздохнул и оказался вновь один.
Не много проку двигаться вперед,
И повернуть назад уже нельзя —
Чужие люди жили в тех домах,
Где отжили старинные друзья.
В краю, где вечно воют норд-норд-осты
И мерзнут ноги школьников зимой,
Смущен и зачарован тот герой,
Кто, впав в лирические перехлесты,
Безумные выкрикивает тосты
В чаду, где песни и вино рекой,
И страсть кипит, и, чтоб настал покой,
Мечтают черти, жалобны и просты.
Любовь здесь ноша с тяжестью креста,
А Страсть ведет, как думают, в болото;
На спицах вяжет в уголке Мечта,
А Совесть с милой миной доброхота
В качалке гладит первого кота,
Которого прикончила Забота.
Здесь зеленела до поры пшеница
И тень от ветра длинной шла волной,
А ныне мир по воле неземной
Послушно и неспешно золотится
Тем золотом, которое годится
Не для торговли, ибо сорт иной
И явлен, чтобы звучной тишиной
Все рассказать и не проговориться.
Сюда, где ярких дней — наперечет,
Сплошная яркость пробралась, как пламя,
Но золотом горит не горний свод,
А тысяча снопов под небесами,
И тысяча от нас вот-вот уйдет —
Волшебниц с золотыми волосами.
Мы мало верили словам
Людей о Джеймсе Уэзерелле.
Он, в общем, приглянулся нам,
И, в общем, мы его пригрели.
Но нечто выплыло на свет,
И он исчез без промедленья.
Писать об этом смысла нет,
Жалеть об этом — заблужденье.