На страданья у них был наметанный глаз.
Старые мастера, как точно они замечали,
Где у человека болит, как это в нас,
Когда кто-то ест, отворяет окно или бродит в печали,
Как рядом со старцами, которые почтительно ждут
Божественного рождения, всегда есть дети,
Которые ничего не ждут, а строгают коньками пруд
У самой опушки, —
художники эти
Знали — страшные муки идут своим чередом
В каком-нибудь закоулке, а рядом
Собаки ведут свою собачью жизнь, повсюду содом,
А лошадь истязателя
спокойно трется о дерево задом.
В «Икаре» Брейгеля, в гибельный миг,
Все равнодушны, пахарь — словно незрячий:
Наверно, он слышал всплеск и отчаянный крик,
Но для него это не было смертельною неудачей, —
Под солнцем белели ноги, уходя в зеленое лоно
Воды, а изящный корабль, с которого не могли
Не видеть, как мальчик падает с небосклона,
Был занят плаваньем,
все дальше уплывал от земли…
Внемлет лев песочным часам,
А сад — колокольным уставам,
Что Время терпимо к ложным шагам,
Что неправильно быть всегда правым.
Увы, как ни громок Времени звон,
Как ни быстро его теченье,
Львиный прыжок все равно силен,
А розе чуждо смущенье.
Ведь роза и лев ищут только удач;
Мы же слово судим по звуку,
Видим жизнь как решенье трудных задач,
А Время — как ценность святую.
Чтоб найти себя, кто из нас крюку
Склонен путь предпочесть напрямую?
Он был слугой — его не замечали,
Он тенью был людских страстей, тревог.
Но в нем, как ветер, пели все печали —
Вздыхали люди: это плачет бог!
А бога славят. И тщеславным стал он,
Стал почитать за песни сущий бред,
Рождавшийся в его уме усталом
Среди домашней суеты сует.
Поэзия не шла к нему, хоть плачь,
Теперь он изучал свои невзгоды
И безделушки гладкие строгал.
По городу бродил он, как палач,
Людей встречая, думал: вот уроды!
А если встречный злился — убегал.
По мнению туристов, племя лимбо,
На первый взгляд, почти на нас похоже,
Жилища их практически опрятны,
Часы идут почти как наши, пища
Почти что аппетитна, но никто
И никогда не видел их детей.
В наречье лимбо, по сравненью с нашим,
Есть больше слов, где тонкие оттенки
Обозначают всякие «чуть-чуть,
Ни то ни се, почти что, что-то вроде,
Чуть больше или меньше, где-то рядом…».
В местоименьях лимбо нет лица.
В легендах лимбо рыцарь и дракой
Грозят друг другу саблей и клыками,
Промахиваясь лишь на волосок,
Смерть с юношей не свидится никак:
Она прошла чуть раньше, он чуть позже,
Кошель волшебный потерял владельца.
«Итак, — читаем мы в конце, — принцесса
И принц почти-что-все-еще женаты…»
Откуда, почему у них такая
Любовь к неточностям? Возможно, каждый
Из лимбо занят самопостиженьем?
А разве знаешь точно — кто ты есть?
Я сижу в ресторанчике
На Пятьдесят Второй
Улице; в зыбком свете
Гибнут надежды умников
Бесчестного десятилетия:
Волны злобы и страха
Плывут над светлой землей,
Над затемненной землей,
Поглощая личные жизни;
Тошнотворным запахом смерти
Оскорблен вечерний покой.
Точный ученый может
Взвесить все наши грехи
От лютеровских времен
До наших времен, когда
Европа сходит с ума;
Наглядно покажет он,
Из какой личинки возрос
Шизофреничный кумир;
Мы знаем по школьным азам,
Кому причиняют зло,
Зло причиняет сам.
Уже изгой Фукидид
Знал все наборы слов
О демократии,
И все тиранов пути,
И прочий замшелый вздор,
Рассчитанный на мертвецов.
Он сумел рассказать,
Как знания гонят прочь,
Как входит в привычку боль
И как смысл теряет закон.
И все предстоит опять!
В этот нейтральный воздух,
Где небоскребы всею
Своей высотой утверждают
Величье Простых Людей,
Радио тщетно вливает
Убогие оправдания.
Но кто еще может жить
Мечтою о процветании,
Когда в окно сквозь стекло
Смотрит империализм
И международное зло?
Люди за стойкой стремятся
По-заведенному жить:
Джаз должен вечно играть,
А лампы вечно светить.
На конференциях тщатся
Обставить мебелью доты,
Придать им сходство с жильем,
Чтобы мы, несчастные дети,
Страшащиеся темноты,
Брели в проклятом лесу
И не знали, куда бредем.
Воинственная чепуха
Из уст Высоких Персон
В нашей крови жива,
Как первородный грех.
То, что безумец Нижинский
О Дягилеве сказал,
В общем, верно для всех:
Каждое существо
Хочет не всех любить,
Скорее, наоборот, —
А чтоб все любили его.
Владельцы сезонных билетов,
Из консервативного мрака
Пробуждаясь к моральной жизни,
Клянутся себе поутру:
«Я буду верен жене,
И все пойдет по-иному».
Просыпаясь, вступает вояка
В навязанную игру.
Но кто поможет владыкам?
Кто заговорит за немого?
Кто скажет правду глухому?
Мне дарован язык,
Чтобы избавить от пут,
От романтической лжи
Мозг человека в толпе,
От лжи бессильных Властей,
Чьи здания небо скребут.
Нет никаких Государств,
В одиночку не уцелеть.
Горе сравняло всех.
Выбор у нас один —
Любить или умереть.
В глупости и в ночи
Мир беззащитный погряз;
Мечутся азбукой Морзе,
Пляшут во тьме лучи —
Вершители и Справедливцы
Шлют друг другу послания.
Я, как и все, порождение
Эроса и земли,
В отчаянье всеотрицания —
О, если бы я сумел
Вспыхнуть огнем утверждения!
Для нас, как для любого дезертира,
Цветов бессчетных, что не знают счет,
Зверей, которых память не грызет,
Сейчас — вот все пространство мира.
Мы рады — Не Сегодня — произнесть,
Мы позабыли, как сказать Я Есть,
И заблудились бы, когда попали
В минувшего возвышенные дали.
Вот мы спешим, чеканя четко шаг,
Найти с удобствами удобный флаг,
Шепча, как древние, но уподобив каше
Слова Мое и Их, Его и Наше.
Как будто древним нужно было время,
Чтобы принять ответственности бремя,
Как будто ложным было в них
Желанье стать отличным от других.
Не странно, что сегодня к стольким людям
Смерть от тоски и одиночества грядет;
И не обманет нас словесный оборот —
В другое время мы другими будем.
Переменчивых нас постоянная ностальгия
Возвращает к известняку, ибо этот камень
Растворяется в море. Вот они, круглые склоны
С надземным запахом тмина, с подземной системой
Пещер и потоков; прислушайся, как повсюду
Кудахчут ручьи — и каждый свое озерко
Наполняет для рыб и свой овраг прорезает
На радость ящеркам и мотылькам; вглядись
В страну небольших расстояний и четких примет:
Ведь это же Мать-Земля — да и где еще может
Ее непослушный сын под солнцем на камне
Разлечься и знать, что его за грехи не разлюбят,
Ибо в этих грехах — половина его обаянья?
От крошащейся кромки до церковки на вершине,
От стоячей лужи до шумного водопада,
От голой поляны до чинного виноградника —
Один простодушный шаг, он по силам ребенку,
Который ласкается, кается или буянит,
Чтобы привлечь к себе внимание старших.
Теперь взгляни на парней — как по двое, по трое
Они шагают на кручи, порой рука об руку,
Но никогда, слава Богу, не по-солдатски в ногу;
Как в полдень в тени на площади яростно спорят,
Хотя ничего неожиданного друг другу
Не могут сказать — и не могут себе представить
Божество, чей гнев упирается в принцип
И не смягчается ловкою поговоркой
Или доброй балладой: они привыкли считать,
Что камень податлив, и не шарахались в страхе
Перед вулканом, чью злобу не укротишь;
Счастливые уроженцы долин, где до цели
Легко дотянуться или дойти пешком,
Никогда они не видали бескрайней пустыни
Сквозь сетку самума и никогда не встречали
Ядовитых растений и насекомых в джунглях —
Да и что у нас может быть общего с этой жутью!
Другое дело сбившийся с толку парень,
Который сбывает фальшивые бриллианты,
Стал сутенером или пропил прекрасный тенор —
Такое может случиться со всеми нами,
Кроме самых лучших и худших…
Не оттого ли
Лучших и худших влечет неумеренный климат,
Где красота не лежит на поверхности, свет сокровенней,
А смысл жизни серьезней, чем пьяный пикник.
«Придите! — кричит гранит. — Как уклончив ваш юмор,
Как редок ваш поцелуй и как непременна гибель!»
(Кандидаты в святые тихонько уходят.) «Придите! —
Мурлыкают глина и галька. — На наших равнинах
Простор для армий, а реки ищут обузданья,
И рабы возведут вам величественные гробницы:
Податливо человечество, как податлива почва,
И планета и люди нуждаются в переустройстве».
(Кандидаты в Цезари громко хлопают дверью.)
Но самых отчаянных увлекал за собою
Древний холодный свободный зов океана:
«Я — одиночество, и ничего не требую,
И ничего не сулю вам, кроме свободы;
Нет любви, есть только вражда и грусть».
Голоса говорили правду, мой милый, правду;
Этот край только кажется нашим прекрасным домом,
И покой его — не затишье Истории в точке,
Где все разрешилось однажды и навсегда.
Он — глухая провинция, связанная тоннелем
С большим деловитым миром и робко прелестная —
И это все? Не совсем: Каков бы он ни был,
Он соблюдает свой долг перед внешним миром,
Под сомнение ставя права Великих Столиц
И личную славу. Поэт, хвалимый за честность,
Ибо привык называть солнце — солнцем,
А ум свой — Загадкой, здесь не в своей тарелке:
Массивные статуи не принимают его
Антимифологический миф; озорные мальчишки
Под черепичными переходами замка
Осаждают ученого сотней житейских вопросов
И соображений и этим корят за пристрастье
К отвлеченным аспектам Природы; я тоже слыхал
Такие упреки — за что и сколько, ты знаешь.
Не терять ни минуты, не отставать от ближних
И ни в коем случае не походить на животных,
Которые лишь повторяют себя, ни на камень
И воду, о которых заранее все известно, —
Вот суть Англиканской Обедни; она утешает
Музыкой (музыку можно слушать где хочешь),
Но нет в ней пищи для зренья и обонянья.
Если мы видим в смерти конечную данность,
Значит, мы молимся так, как надо; но если
Грехи отпустятся и мертвецы восстанут,
То преображение праха в живую радость
Невинных атлетов и многоруких фонтанов
Заставляет подумать подальше: блаженным будет
Безразлично, с какой колокольни на них посмотрят,
Ибо им утаивать нечего. Мой дорогой,
Не мне рассуждать, кто прав и что будет потом.
Но когда я пытаюсь представить любовь без изъяна
Или жизнь после смерти, я слышу одно струенье
Подземных потоков и вижу один известняк.
Совершенства он жаждал в конечном счете,
Но были его стихи простоваты.
Он тонко использовал глупость людей,
Все строил на армии и на флоте.
Он ржал — и хихикали депутаты,
Вопил — и смерть косила детей.
Этот мраморный монумент воздвигнут за счет государства в честь ХС/07/М/378
Бюро Статистики подтвердило снова,
Что он не судился, все данные говорят:
В современном смысле старомодного слова
Он праведник, внесший свой скромный вклад
В развитие нашей Великой Страны.
С самой юности до пенсионного года
Он ни разу (исключая годы войны)
Не увольнялся со своего завода.
В Кукиш-Моторс ему всегда были рады:
Не штрейкбрехер, достойные взгляды,
Профсоюзные взносы уплачивал в срок
(Профсоюз положительный), означенный
парень,
По мненью Психологов, был популярен
На службе, и выпивка шла ему впрок.
Каждый день он покупал по газете,
Реакция на Рекламу была первый класс,
Застрахованный от всего на свете,
Он в Больнице, однако, был только раз.
Согласно Вестнику высших сфер,
Он был поклонник Системы Рассрочек,
Имел все вещи и среди прочих
Радиолу, машину, кондиционер.
По мнению Службы общественных мнений,
Во взглядах его был здравый резон:
Если был мир — за мир был и он,
А война — он шел на войну. Тем не менее
Он выжил, имел пятерых детей,
Наш Демограф писал в одной из статей
О количестве этом как об идеале.
В Школе был смирным, правильно рос.
Был ли счастлив? Свободен? Странный вопрос:
Если бы не был, мы бы об этом знали.
Она глядит, как он ладит щит,
Надеясь узреть на нем виноград,
И паруса на дикой волне,
И беломраморный мирный град,
Но на слепящий глаза металл
Его искусная длань нанесла
Просторы, выжженные дотла,
И небо, серое, как зола…
Погасшая земля, где ни воды,
Ни трав и ни намека на селенье,
Где не на чем присесть и нет еды,
И все же в этом сонном запустенье
Виднелись люди, смутные, как тени,
Строй из бессчетных башмаков и глаз,
Пустых, пока не прозвучал приказ.
Безликий голос — свыше — утверждал,
Что цель была оправданно-законной,
Он цифры приводил и убеждал,
Жужжа над ухом мухой монотонной, —
Взбивая пыль, колонна за колонной
Пошла вперед, пьянея от тирад,
Оправдывавших путь в кромешный ад.
Она глядит, как он ладит щит,
Надеясь узреть священный обряд:
Пиршество и приношенье жертв
В виде увитых цветами телят, —
Но на слепящий глаза металл
Длань его не алтарь нанесла:
В отсветах горна видит она
Другие сцены, иные дела…
Колючей проволокой обнесен
Какой-то плац, где зубоскалят судьи,
Стоит жара, потеет гарнизон,
Встав поудобнее, со всех сторон
На плац досужие глазеют люди,
А там у трех столбов стоят, бледны,
Три узника — они обречены.
То, чем разумен мир и чем велик,
В чужих руках отныне находилось,
Не ждало помощи в последний миг
И не надеялось на божью милость,
Но то, с каким усердием глумилась
Толпа над унижением троих, —
Еще до смерти умертвило их.
Она глядит, как он ладит щит,
Надеясь атлетов узреть на нем,
Гибких плясуний и плясунов,
Кружащих перед священным огнем, —
Но на слепящий глаза металл
Легким мановением, руки
Он не пляшущих поместил,
А поле, где пляшут лишь сорняки…
Оборвыш камнем запустил в птенца
И двинул дальше… То, что в мире этом
Насилуют и могут два юнца
Прирезать старца, — не было секретом
Для сорванца, кому грозил кастетом
Мир, где обещанному грош цена
И помощь тем, кто немощен, смешна.
Тонкогубый умелец Гефест
Вынес из кузни Ахиллов щит.
Фетида, прекрасногрудая мать,
Руки к небу воздев, скорбит
Над тем, что оружейник Гефест
Выковал сыну ее для войны:
Многих сразит жестокий Ахилл,
Но дни его уже сочтены.