Она затмевает свой серебрящийся след
тенью небытия.
Зыбкий мерцающий шрам на морской груди
рождает призраки мыслей. Стремясь к земле,
они бесконечно трепещут над темной рябью глубин.
События, впечатанные в янтарь времен,
обвенчали окаменевший тлен
с надеждой на извечную нетленность жизни.
Прошлое становится будущим,
пройдя через великие бедствия,
свершения, обращенные в прах, и рычанье потопов,
смывающих временные вехи.
Луна вплетает тающий блеск
в зверью побежку фар,
в раскаленный оскал огней.
Призрачные нити неона и немые прозрачные тени
сплетаются сети дельцов и магов торговли;
затаившись в безлюдье улиц, они до пришествия утра
собирают в свои ячеи ночную тоскливую темень,
дрожа, оплетают город,
ловят и гасят лучики звезд, ждут…
Акулье скуластое рыло
одиночества черной вселенной
сотрясает островки света,
лежащие вокруг фонарей, —
и на мгновение страх
оплетает сердца скитальцев,
бредущих вдоль похотных улиц
в надежде избавить Страсть от вериг неверия.
Маяки полицейских машин полыхают в душах людей
ореолом священного ужаса. Каждой эпохе
довлеет древнейший промысл. Город рычит:
он зверь. Но его рычание вскипает изначальной стихией —
в черных глубинах ночи таится Левиафан.
Тающее лунное зарево сливается с музыкой душ, —
может быть, в этом слиянии зажжется хотя бы на миг
торжественная заря
древнейшей первородной гармонии?..
Поленья —
— пылкая юность, опаленная вьюжной стужей, —
усните в моем стихе.
Запомнится ли ваше зеленое зарево,
ваше янтарное сердце?
Яркие язычки покоренных слов слизывают тьму бытия.
В облаках мы угадываем любые обличья — они
расплываются,
воздушные замки — они сгорают дотла
в огненном разливе зари;
в яростной радости вешних разливов провидим любые
облики или прочитываем на песке
руны пены.
Вот чего я хотел бы добиться в своем предсмертном
стихе —
разбить оковы условностей и вернуться к открытой форме.
Леонардо прослеживал строгие лики в пятнах грязи на
стенках, —
так пусть же получат свободу любые
земные призраки.
В тот день ты внесла в нашу комнату несколько новых
поленьев —
завтрашнее тепло; оно отвлекло меня… нет,
это был гул огня в очаге,
стрельчатое неистовство искр, озаривших сухие дрова.
Я опять возвращаюсь к огню:
там рдеют багряные замки, разливается багровое
зарево,
может быть, это струится животворная кровь земли? —
«Посмотри, там в огне саламандра».
— танцуют легкие феи, цветет золотистая тьма,
завораживает, колдует.
Это было очень давно.
Нет, их там вовсе не было,
тех, кого я увидел, —
может быть, я заглянул
в огненный горн мечты,
может быть, только в мечте жили феи и рушились
замки?
Так недавно кончилось детство, а мы так легко отказались
от того, чем мечтали стать, —
Каждое твое прикосновение рождает первозданную
жажду.
— нежданный, неизведанный жар
разгорается на грани сознания.
Божество моего беззаботного сердца, ты властвуешь всем
на сверкающем этом пути.
Но и твой безжалостный жар, опаливший поля,
отступает бессильно
перед сенью ветвей, матерински простерших листву
над своими плодами.
Я пою о таинственных силах земли, дожидаясь
милосердия вечерней зари.
Поверяясь зверем в себе и вверяясь велениям войн,
человек, отринув сомненья, навек отречется от веры.
У границ рассудка окрепнет
ограненное звонким безумием воинство слов.
Пограничные стражники бросят свои посты,
прельстившись сияньем стиха —
вожделеющим зверем.
— Сновидения, — скажет дотоле неведомый страж, —
сновиденья, мечты никогда
не сулили миру беды.
— Утром, по первой страже, я настраиваю гитару;
я пою задремавшему зверю
и явленье поэмы, как верность,
поверяю веленьями войн.
Но отринувший веру знает:
зверь никогда не дремлет,
не ведает сновидений,
не спит и не видит снов, —
вожделеющий зверь поэзии
завораживает беспечную стражу,
и нежданно обнажены
границы мировой империи.
(Впрочем, воинство не нуждается в помощи.)
— Однажды, когда я спал, —
говорит неведомый страж, —
человек отринул одежды, словно отверг сомненья;
одинокий, жаждущий зверь,
он ждал явления песни, повинуясь явлениям войн.
И вот я пел ему песню, которую он жаждал услышать —
я, прославленный песенник, повсеместно известный поэт.
— Избранник, избранник, избранник, избранник, — я
пел, —
уверуй, уверуй, уверуй, уверуй, уверуй.
Воинство слов собралось по велению войн,
вечных и светлых, как осиянное небо;
в них, словно в сладостной песне, тоска по любимой —
и вожделение зверя.
— Уверуй, уверуй, уверуй, избранник, — я пел.
Я стражник, ведомый напевом гитары, я
единственный ведомый миру — отныне и вечно — страж
страстей, вожделений любви, обнаженных границ
империи. Я и гитара.
Я пою: уверуй, избранник, —
я, Поэт на Посту.
У обнаженных границ, ограненных сверканием утра,
по велению войн собираются орды слов.
Потерянные, мы вышли на лодках в открытое море, в ночь,
и капканом бескрайнего страха смыкается вода за кормой.
Лодки затеряны порознь, и теперь мы одни наконец
под безжизненным пологом неба в оспинах желтоватых звезд.
Подожди, любовь моя, не спеши грести, позабудь
нашу любовь, что как нож меж нами в ночи
чертит границу — ее же нельзя перейти
или избыть на зыбком пути к мечте, —
и взрезает ночное молчанье. Соленый дождь в наших ртах;
черная рана смыкается сзади нас.
Позабудь сожженные зори, пылкие обещания, смерть,
пустынность бесплодных садов и бесплодье пустынь, и наш путь
на запад, куда мы пришли с тобою, сгорев.
Ты уходишь, любовь моя, но любовь твоя помнится мне
отзвуком колокольного зова и солью слез на лице —
шрамами вчерашних потерь, — и теперь наконец
ты легко ускользаешь в сожженный, разрушенный мир.
Груды цемента и пепла. Тускнеет свет,
меркнет над прахом развалин, как дряхлый, бледный закат,
и я остаюсь один в безбрежной ночи.
Нас постигла великая травма — неисцелима наша потеря.
Память:
далекая слякотная зима,
колесами и копытами раздавленная трава,
бурая, с проплешинами, земля…
Молва —
шепчутся женщины у древних колодцев,
плачутся листья, шепчутся старики,
ища плавник средь свалок на берегу,
чтоб разжечь огонь в остуженных очагах, —
об ее похищении.
Холодная кровь
становится в остуженных артериях льдом.
Шепотный плач и плачущий шепот
стелется надо льдом, над бездною вод,
кружится в багровых воронках от бомб,
стонет над стылыми руинами городов
и замирает — как эфир — в наших легких.
Под сенью дуба — прозрачные тени.
Тень за тенью в тенетах грусти.
Страсть этой грусти густо стекает
в тучный от зимнего насилия перегной…
Корчась в перегное, наши корни сосут
жизнь из насмерть раздавленных листьев,
из тлена плотно укорененных трупов.
Обрызганный семенем лысый Онан[152]
ковылял средь нас иль неистовых женщин,
канувших с яростным Бахусом в вечность,
а потом спокойствие, сумрак под сенью,
листья, осыпанные светом, иль флейта
возвестили нам краткую передышку, и мы
рвемся зеленью из темных ветвей
под светлую музыку флейты, в снах.
Тело мое трепетало под солнцем,
корни впивались во тьму, а руки
были осыпаны светом и тенью,
зеленью листьев тянулись к солнцу…
Но потерян покой и потеряна Персефона.
В наших сновидениях зарождается тишина
последних, мертво упокоенных снов.
Мы знаем зимнее насилие в знаменьях —
осколки скал, потрясение травмы, —
лишь в них мы помним ее похищенье;
под сенью — тени; за тенью — тень;
белоокостенелые щепочки плавника;
влажные от ужаса листья; бессонница,
полная ожидания.
Едва исцелившись,
мы уже дожидаемся нового нападения.