РОБЕРТ ДАНКЕН © Перевод А. Кистяковский

АТЛАНТИДА

Она затмевает свой серебрящийся след

тенью небытия.

Зыбкий мерцающий шрам на морской груди

рождает призраки мыслей. Стремясь к земле,

они бесконечно трепещут над темной рябью глубин.

События, впечатанные в янтарь времен,

обвенчали окаменевший тлен

с надеждой на извечную нетленность жизни.

Прошлое становится будущим,

пройдя через великие бедствия,

свершения, обращенные в прах, и рычанье потопов,

смывающих временные вехи.

НОЧЬ

Луна вплетает тающий блеск

в зверью побежку фар,

в раскаленный оскал огней.

Призрачные нити неона и немые прозрачные тени

сплетаются сети дельцов и магов торговли;

затаившись в безлюдье улиц, они до пришествия утра

собирают в свои ячеи ночную тоскливую темень,

дрожа, оплетают город,

ловят и гасят лучики звезд, ждут…

Акулье скуластое рыло

одиночества черной вселенной

сотрясает островки света,

лежащие вокруг фонарей, —

и на мгновение страх

оплетает сердца скитальцев,

бредущих вдоль похотных улиц

в надежде избавить Страсть от вериг неверия.

Маяки полицейских машин полыхают в душах людей

ореолом священного ужаса. Каждой эпохе

довлеет древнейший промысл. Город рычит:

он зверь. Но его рычание вскипает изначальной стихией —

в черных глубинах ночи таится Левиафан.

Тающее лунное зарево сливается с музыкой душ, —

может быть, в этом слиянии зажжется хотя бы на миг

торжественная заря

древнейшей первородной гармонии?..

ПИЩА ДЛЯ ПЛАМЕНИ, ПИЩА ДЛЯ ПОМЫСЛОВ

Поленья —

— пылкая юность, опаленная вьюжной стужей, —

усните в моем стихе.

Запомнится ли ваше зеленое зарево,

ваше янтарное сердце?

Яркие язычки покоренных слов слизывают тьму бытия.

В облаках мы угадываем любые обличья — они

расплываются,

воздушные замки — они сгорают дотла

в огненном разливе зари;

в яростной радости вешних разливов провидим любые

облики или прочитываем на песке

руны пены.

Вот чего я хотел бы добиться в своем предсмертном

стихе —

разбить оковы условностей и вернуться к открытой форме.

Леонардо прослеживал строгие лики в пятнах грязи на

стенках, —

так пусть же получат свободу любые

земные призраки.

В тот день ты внесла в нашу комнату несколько новых

поленьев —

завтрашнее тепло; оно отвлекло меня… нет,

это был гул огня в очаге,

стрельчатое неистовство искр, озаривших сухие дрова.

Я опять возвращаюсь к огню:

там рдеют багряные замки, разливается багровое

зарево,

может быть, это струится животворная кровь земли? —

«Посмотри, там в огне саламандра».

— танцуют легкие феи, цветет золотистая тьма,

завораживает, колдует.

Это было очень давно.

Нет, их там вовсе не было,

тех, кого я увидел, —

может быть, я заглянул

в огненный горн мечты,

может быть, только в мечте жили феи и рушились

замки?

Так недавно кончилось детство, а мы так легко отказались

от того, чем мечтали стать, —

Каждое твое прикосновение рождает первозданную

жажду.

— нежданный, неизведанный жар

разгорается на грани сознания.

АВГУСТОВСКОЕ СОЛНЦЕ

Божество моего беззаботного сердца, ты властвуешь всем

на сверкающем этом пути.

Но и твой безжалостный жар, опаливший поля,

отступает бессильно

перед сенью ветвей, матерински простерших листву

над своими плодами.

Я пою о таинственных силах земли, дожидаясь

милосердия вечерней зари.

ПЕСНЯ ПОГРАНИЧНОГО СТРАЖНИКА

Поверяясь зверем в себе и вверяясь велениям войн,

человек, отринув сомненья, навек отречется от веры.

У границ рассудка окрепнет

ограненное звонким безумием воинство слов.

Пограничные стражники бросят свои посты,

прельстившись сияньем стиха —

вожделеющим зверем.

— Сновидения, — скажет дотоле неведомый страж, —

сновиденья, мечты никогда

не сулили миру беды.

— Утром, по первой страже, я настраиваю гитару;

я пою задремавшему зверю

и явленье поэмы, как верность,

поверяю веленьями войн.

Но отринувший веру знает:

зверь никогда не дремлет,

не ведает сновидений,

не спит и не видит снов, —

вожделеющий зверь поэзии

завораживает беспечную стражу,

и нежданно обнажены

границы мировой империи.

(Впрочем, воинство не нуждается в помощи.)

— Однажды, когда я спал, —

говорит неведомый страж, —

человек отринул одежды, словно отверг сомненья;

одинокий, жаждущий зверь,

он ждал явления песни, повинуясь явлениям войн.

И вот я пел ему песню, которую он жаждал услышать —

я, прославленный песенник, повсеместно известный поэт.

— Избранник, избранник, избранник, избранник, — я

пел, —

уверуй, уверуй, уверуй, уверуй, уверуй.

Воинство слов собралось по велению войн,

вечных и светлых, как осиянное небо;

в них, словно в сладостной песне, тоска по любимой —

и вожделение зверя.

— Уверуй, уверуй, уверуй, избранник, — я пел.

Я стражник, ведомый напевом гитары, я

единственный ведомый миру — отныне и вечно — страж

страстей, вожделений любви, обнаженных границ

империи. Я и гитара.

Я пою: уверуй, избранник, —

я, Поэт на Посту.

У обнаженных границ, ограненных сверканием утра,

по велению войн собираются орды слов.

ПУТЬ НАД БЕЗДНОЙ

Потерянные, мы вышли на лодках в открытое море, в ночь,

и капканом бескрайнего страха смыкается вода за кормой.

Лодки затеряны порознь, и теперь мы одни наконец

под безжизненным пологом неба в оспинах желтоватых звезд.

Подожди, любовь моя, не спеши грести, позабудь

нашу любовь, что как нож меж нами в ночи

чертит границу — ее же нельзя перейти

или избыть на зыбком пути к мечте, —

и взрезает ночное молчанье. Соленый дождь в наших ртах;

черная рана смыкается сзади нас.

Позабудь сожженные зори, пылкие обещания, смерть,

пустынность бесплодных садов и бесплодье пустынь, и наш путь

на запад, куда мы пришли с тобою, сгорев.

Ты уходишь, любовь моя, но любовь твоя помнится мне

отзвуком колокольного зова и солью слез на лице —

шрамами вчерашних потерь, — и теперь наконец

ты легко ускользаешь в сожженный, разрушенный мир.

Груды цемента и пепла. Тускнеет свет,

меркнет над прахом развалин, как дряхлый, бледный закат,

и я остаюсь один в безбрежной ночи.

ПЕРСЕФОНА[151]

Нас постигла великая травма — неисцелима наша потеря.

Память:

далекая слякотная зима,

колесами и копытами раздавленная трава,

бурая, с проплешинами, земля…

Молва —

шепчутся женщины у древних колодцев,

плачутся листья, шепчутся старики,

ища плавник средь свалок на берегу,

чтоб разжечь огонь в остуженных очагах, —

об ее похищении.

Холодная кровь

становится в остуженных артериях льдом.

Шепотный плач и плачущий шепот

стелется надо льдом, над бездною вод,

кружится в багровых воронках от бомб,

стонет над стылыми руинами городов

и замирает — как эфир — в наших легких.

Под сенью дуба — прозрачные тени.

Тень за тенью в тенетах грусти.

Страсть этой грусти густо стекает

в тучный от зимнего насилия перегной…

Корчась в перегное, наши корни сосут

жизнь из насмерть раздавленных листьев,

из тлена плотно укорененных трупов.

Обрызганный семенем лысый Онан[152]

ковылял средь нас иль неистовых женщин,

канувших с яростным Бахусом в вечность,

а потом спокойствие, сумрак под сенью,

листья, осыпанные светом, иль флейта

возвестили нам краткую передышку, и мы

рвемся зеленью из темных ветвей

под светлую музыку флейты, в снах.

Тело мое трепетало под солнцем,

корни впивались во тьму, а руки

были осыпаны светом и тенью,

зеленью листьев тянулись к солнцу…

Но потерян покой и потеряна Персефона.

В наших сновидениях зарождается тишина

последних, мертво упокоенных снов.

Мы знаем зимнее насилие в знаменьях —

осколки скал, потрясение травмы, —

лишь в них мы помним ее похищенье;

под сенью — тени; за тенью — тень;

белоокостенелые щепочки плавника;

влажные от ужаса листья; бессонница,

полная ожидания.

Едва исцелившись,

мы уже дожидаемся нового нападения.

Загрузка...