Среди лужаек, в юбках голубых,
Под башнями в колледже вашем строгом, —
Вольно вам верить дряхлым педагогам,
Брюзжанью их.
Повязкой белой волосы убрав,
Не думайте о днях в их беглой смене,
Подобно птицам голубым, чье пенье
Не молкнет среди трав.
Цветите, голубейте в добрый час,
Но я — кричать хочу, забыв приличья:
Как мимолетна красота девичья,
Никто ее не спас!..
Есть женщина — ей холодно и в пледе,
А речь ее отрывиста и зла,
И глаз голубизну застлала мгла,
А ведь еще недавно эта леди
Красивее любой из вас была.
Словно лазутчик, тая́ под невинною миной
Взгляд чужака, я брел, любуясь тайком
Старым домом, царящим над далью туманной,
Воздух его застойный дразня табаком.
Здесь древность, после тошнотных шато над Луарой,
Светилась по-новому: это была красота
Не для дошлого доки, чьей эрудицией серой
Воспитанная публика по горло сыта.
Здесь было одно из южных поместий: вдоль склонов
Ни аркад, ни башен, ни строгих защитных валов,
Достаток (но голуби вместо ленивых павлинов),
Обряды мрачные (вместо пышных балов).
И вправду, наверное, здесь же, в поместье,
Были надгробья, сюда катафалк привозил
Здешних усопших. Казалось, ты на погосте,
Если б не жимолость, вьющаяся между стропил.
Надежность сквозила в прямизне его линий,
То скрытых деревьями, то проступавших вблизи,
Цвет кирпича был цветом долгих агоний.
Его недреманное сердце за зелеными жалюзи
Взывало: хотя я давно уже необитаем, —
Моим будуарам, удобным для человеческих чад,
Грешно пустовать, пугая прохожих застоем,
Войди, человек, обнови мой старый уклад…
И с безрассудством того, кому судьба улыбалась,
Я бронзовым молотком попросил у дверей
Впустить меня и — как подаянье, как милость —
Дать каплю мудрости из его замшелых ларей.
Напрасно. Безмолвие отозвалось печальным
Биением сердца, но разве холодный отказ
Смирит археолога в его блужданьях по штольням,
Где даже тупик не отнимет надежды на лаз?
«Старая леди больна», — сказал мне худущий,
Закутанный, хмурый привратник, схожий, как брат,
С кривою служанкой и садовницей тощей,
Просившей покинуть господский готический сад.
Старое зданье неотвратимо ветшало. Щебенка
Газон погребет, как листва, на веки веков,
И летописца не встретит ни госпожа, ни служанка,
И антиквар не потрогает выщербленных черепков.
И я о себе подумал, увидев, как нежно
Перышком ветхим в истому полдня дымок
Вьется из трубки, — и, вздрогнув, вышел отважно
В мир, не менее зыбкий, чем этот мирок.
Конрад, Конрад, что ж ты, старина,
По сырому саду бродишь дотемна?
Трешь напропалую озябшие колени,
Словно хочешь отогреть вешнее виденье —
Лес Арденнский в памяти пробудить от сна.
В старческом загривке невралгия ноет,
Булькает насосом Конрадова грудь,
По щиколотку ноги в листве и перегное —
Конрад, Конрад, об астме не забудь!
Толстые стены выведены ровно,
Не поленья у него в очаге, а бревна;
Теплые шлепанцы, трубка с табаком,
Поджаренные хлебцы, масло, вдосталь чая.
Жаль, спина у Конрада не совсем прямая,
И глумится осень над бедным стариком.
Осень в наших краях — до чего пустынна!
Не сыскать на земле ничего бедней
(Даже под землею, где вода и глина):
Как ботва намокшая, цвет у этих дней,
Что, дымя в камине, не согреет дома,
Как тряпье, истлевшее на сыром ветру;
Лица у людей — как блеклая солома,
Мокшая под ливнем, превшая в жару.
Уже пожухнув, держатся листы.
Настала жатва; чем богата нива?
Горстями зерен, собранных ревниво.
Страна стара; поля стоят пусты.
И горсточка людей — сухих, как эти
Скудные злаки; и одних на свете.
«Накаркает погибель воронье».
Пусть чудится повсюду птичье пенье
Юнцам — презренье к смерти есть забвенье.
А что она сулит нам? — Забытье.
Терпенье — вот единственная вера.
Все остальное — глупая химера.
А почему так тучен этот клок Земли? —
«Здесь похоронены герои-
Конфедераты, эту землю кровью
Смочили». — А! — Трубя в Роландов рог,
Взыграла память старческая. В клети
Сердец пересыпают лихолетье.
Охотники Роландов ритуал
Еще блюдут. Их рог, их псы, их ружья,
Их рыцарская праздность. И обложат
Лису. И, уповая на финал
Не меньше, чем они, она помчится
Кругами, как вакхическая жрица.
И все ж вначале жатва; желтизна
Бронзовочасья Господа и поля —
И зарожденье смертоносной пыли,
Уже готовой опуститься на
Растения, камения и лица.
Мечтатели, пора поторопиться!
О юность голорукая, трудись
Над бронзой поля. Это изобилие
Недолгое, меж зеленью и пылью,
Есть символ Богоматери. И мысль
О том, что воздаянья по заслугам
Нет на родной земле, отринь с испугом
И в исступленье клятву прокричи:
«Да будет град, и снег, и лед по рекам,
Но недостоин зваться человеком
Тот, кто забыл, что вечно горячи
Лучи любви небесной, и за сотню
Чрезмерных благ удел покинул отчий!»
И у Нее — морщины на лице.
Но любит нас — сегодняшних, вчерашних,
Мелькнувших, пусть на миг, на этих пашнях,
Навек пропавших. Думай о конце
Своих трудов и дней в боях и брашнах —
Бесстрашней думай. Думай о Творце.
Дам растрогает твой рассказ:
Как герой напал на колосса,
Неприступного, как утес,
И погиб, но не праздновал труса.
Знаю жалобней: как один
Благородных кровей цыпленок
С нежной юности до седин
Попадал впросак, как ребенок.
Он заслушался птичьим пеньем,
Он под солнечным светом взмок,
Он природы своей не понял,
Соответствовать ей не мог.
Ржали лошади от восторга
И людишки от счастья жить,
Он же морщился от касторки
Человечьей и конской лжи.
Панацеей была б женитьба,
По, наслушавшись о любвях,
Он испытывал к дамам, хоть бы
К самым ласковым, злость и страх.
Из невестиной спальни, критик
Ее тайных сердечных ран,
Он, холодный, как Лета, вытек
В Ледовитейший океан.
Где б он ни был — хоть в бочке меда,
Хоть на небе седьмом — везде,
И подавно среди народа,
Был в отчаянье он. И где
Было помнить ему о крыльях
Милых ног и воздушных рук.
Он бежал от нее, как кролик,
И считал: это ловкий трюк.
Как античный певец на бронзе,
Раздираемый на куски,
Он пытался в стихах и в прозе
Вызнать имя своей тоски.
В ад отправленный, он не ведал,
Ни зачем, ни хотя б за что,
И в смущении проповедовал
Убедительное Ничто.
Неожиданно и стремительно
Он вернулся к своей судьбе —
Для кого-то обворожительной,
Для него — недурной собой.
Но в объятьях, в тепле, от таянья
Был далек он, как никогда,
И лелеял свое отчаянье,
Как сорвавшаяся звезда.