Пускай в горнило я сойду один.
Вы стойте наверху, где жар не так ужасен,
спущусь нагим, как откровенье, ясен,
в сплошное пекло роковых глубин.
Не вздрогнет плоть моя, вам не засечь
мгновенной вспышки моего уничтоженья;
узнав судьбу в лицо, сдержу сердцебиенье,
но в слово вечное успею стон облечь.
Я слышу — имя прежнее мое
в горячей пасти аспида клокочет.
Желаний нет, страх излечим огнем,
я в пламя превращен воочию.
В мир ваших слез я возвращусь потом —
душа окрепшая, в прекрасной оболочке.
Бананы — спелый и зеленый, и грейпфрут,
стручки какао, манго, мандарины,
имбирь, и авокадо жаждут рук
и удостоены высоких цен на рынке.
Встают воспоминания в глазах
о деревах, легко плодоносящих,
о родниках, о небывалых небесах
и о холмах, похожих на монашек.
Тоска мой взор подернула как дым,
сжигает страсть всю жизнь переиначить,
и в гладе по обычаям родным
я голову клоню и молча плачу.
А если умирать, то умирать,
как загнанное стадо кабанов,
чью проклятую участь не понять
голодной своре сумасшедших псов.
О, доблестно умрем, коль умирать,
чтоб наша кровь не зря могла пролиться,
и мертвых нас придется почитать
псам, принимающим наш вызов.
О братья! поглядим врагу в лицо!
В удар последний вложим наши силы,
и разве испугают храбрецов
разверстые голодные могилы?
Спиной к стене, лицом к кровавой сваре,
предсмертные, ответные удары!
Раб тела моего, мой пленный дух,
тоскует по краям, откуда вышли предки.
И губы жаждут слов, каких не знает слух,
душе не вспомнить песнь, забытую вовеки.
Я б возвратился в джунгли, к тишине,
но Запад заарканил нас деньгами.
Нельзя и грезить о свободе мне,
согбенному пред чуждыми богами.
Утратил что-то я, утратил навсегда,
неназываемое, нужное и нежное,
меж сыновей земли я должен сквозь года
идти один — как призрак, как отверженный.
Поскольку я не под родным дождем
и под угрозой белого рожден.
Я чувствую трагедию, влачу
ее, как цепь, что по рукам связала.
Я раны Негра залечить хочу,
его беда не раз меня пронзала.
Лишь Негр с терниями на челе
суть Негра, но не белый, постигает
и знает кожей о полночной тишине,
что от людей других его скрывает.
Что написал я — кровью написал.
Нет белых, что мою напишут книгу.
Пускай всяк думает — он только прорицал,
что нам терпеть и до какого мига.
Снуют министры по земле; благи залоги.
А Негр смеется и о свете молит Бога!
Давно противен мне твой хлеб прогорклый.
Как хищница свирепая, клыки,
Америка, ты мне вонзила в горло.
Но хоть мои страданья велики,
Люблю тебя, мой ад. Своей безмерной
Энергией питаешь ты мою.
Перед тобой, бунтарь нелицемерный,
Бесстрашно я, владычица, стою.
Я знаю: ты глуха к моим укорам,
Но, вглядываясь в сумрачную синь
Грядущего, я вижу скорбным взором,
Как рушится гранит твоих твердынь.
И вот уже занесено песками
Все то, что возводила ты веками.
Под хохот шлюх и рукоплещущих бродяг,
полуодетая, она покачивалась мерно,
а голос был как пенье флейт на пикниках,
когда в ударе черные джазмены.
В движениях своих отрешена,
колебля стан и ткань струя просторно,
казалась гордой пальмою она,
похорошевшей после стихнувшего шторма.
Как черных роз невиданный обвал —
так пышно локоны на грудь упали.
И всяк наглец ее глазами пожирал,
и шлюхи все глазами пожирали.
Но, глядя, как она притворно-хороша,
я понимал — не здесь, не здесь ее душа.
Не стану спорить с ним, но и не отступлюсь.
Я в глубине души все годы
лелею ненависть, ей полнюсь и креплюсь,
несу величественно через все невзгоды.
Истлело бы все сущее во мне,
когда б не эта страсть, что наполняет,
возносит в рай, когда горю в огне,
и, как живая кровь, меня питает.
Я вижу мощный город сквозь туман —
скрип поездов, что мчат богоугодных,
мост, влагой зацелованный фонтан,
порт, что заглатывает пароходы,
притоны, верфи, башни, шпили, крыши,
все, как роскошное распутство, ненавижу.