XVIII

Положение Черемисова в стрекаловском доме определилось с первых же дней: он стал в совершенно независимое положение; все мало-помалу привыкли к его сдержанному, молчаливому обращению, тем более что оно как-то вязалось со всем строем стрекаловской жизни. Даже Филат и тот перестал удивляться «чудному учителю» и в отношении к нему перестал напускать на себя молчаливую серьезность, так как почувствовал к Черемисову нечто вроде приязни после потери четырех его рубашек.

Однажды Филат вошел в комнату к Черемисову и мрачно проговорил:

— Глеб Петрович…

— Что, Филат?..

— Я собственно… Так как… Уж и придумать не могу, как это случилось, но только ей-богу не виноват… Потерял, а как потерял…

Он не мог объяснить и невыносимо скреб ногтями свои рыжие баки.

— Да что вы потеряли?

— Сорочки ваши… Я-с, Глеб Петрович, — докладывал Филат мрачным голосом, — если позволите… что они стоят, со всем моим удовольствием…

— Эка вы нагородили чего!.. Ну, потеряли, вперед не теряйте. У меня не особенно много этого добра.

— Я бы почел долгом, Глеб Петрович…

— Очень, видно, богаты? — усмехнулся Глеб.

— Какое наше богатство, а все бы…

— Полно размазывать-то!

Филат осклабился и крякнул.

— А у нас, я вам доложу, Глеб Петрович, чуть что, хоть какую ни на есть безделицу затерял или разбил — сейчас штраф!.. Не бей!.. — ухмыляясь и уже совсем фамильярно рассказывал Филат, прислонившись к притолке.

— Неужели за все?..

— За все-с… Строгости… Ты какое ни на есть опущение в одежде допустил, например, к столу не в белом галстухе вышел — штраф!.. Слово блудное произнес — штраф! — во все лицо улыбался Филат, точно ощущая большое удовольствие в этих штрафах.

— Зачем же вы здесь живете?

— Во-первых, думаешь — человек мнителен-с — не проштрафиться, а во-вторых, своя причина есть…

— Ну, идите с богом, Филат, и не печальтесь о рубахах. Новые куплю…

Филат вышел и долго еще в глубоком раздумье скреб свои баки… «Ведь и у самого ни боже ни, а душа…» — сказал он, проходя по двору на кухню.

В людской, где Филат по секрету рассказал об этом происшествии, рассказ произвел впечатление. Впрочем, Терентий, старший лакей, не без презрения выслушал восторженную речь Филата и заметил, важно оттопырив губу:

— Нигилист, верно!..

Так как ни Филат, ни кучер не поняли этого мудреного слова, то и попросили Терентия объяснить.

— Секта такая… В бога не веруют… Что твое, то мое, что мое, то твое… Народ самый опасный. Голяк народ! — прибавил Терентий. — Смуту любит.

Хотя Филату и обидно было слушать такую «мораль» на учителя, но он промолчал, так как считал Терентия некоторым авторитетом (Терентий пятнадцать лет прожил в стрекаловском доме), и решил впредь называть колосовского Гришку нигилистом, полагая, что вряд ли найдется другое прозвище хуже этого.

Через Фиону история о рубашках дошла до дому. Настасья Дмитриевна чуть было не прогнала Филата, Ольга пожалела «беднягу», а Ленорм заметила, что «этот медведь не без сердца». Таким образом, пустейшее дело в этом строгом доме возбудило сенсацию.

Уроки шли своим чередом, успешно. Федя был толковый, впечатлительный мальчик, и скоро между учителем и учеником установилась та нравственная связь, которая делает уроки не одним исполнением обязанности.

Федя принадлежал к числу симпатичных, порывчатых натур, очень легко поддающихся влиянию натур более сильных. Из таких натур, глядя по обстоятельствам, выходят хорошие и дурные люди, смотря по тому, какое действует влияние. Он был от природы неглуп, не особенно испорчен, добр, самолюбив и восприимчив и находился именно в том переходном возрасте из отрочества в юность, когда хорошее влияние обаятельно действует на молодую натуру, особенно отзывчивую в это время на все смелое и доброе. Это тот предрассветный возраст, когда отрок начинает анализировать явления и ищет скорого и решительного ответа на все вопросы и сомнения, закрадывающиеся в молодое сердце.

Федя чересчур поспешно привязался к Глебу, не думая почему, отчего, хотя Глеб и не искал этой привязанности и видел ученика только во время уроков. Привязанность пришла сама собой… Он полюбил Черемисова безотчетно, найдя в нем и в его уроках и ответы на свои сомнения, и какую-то бодрую, юношескую уверенность, что на свете есть вещи, для которых стоит учиться и жить.

Настасья Дмитриевна несколько раз пробовала «покороче сблизиться с молодым человеком», но каждый раз попытки ее не приводили ни к какому результату. Однажды Черемисову пришлось даже выслушать целое profession de foi[25] Настасьи Дмитриевны, и он выслушал с должным вниманием, когда она распространилась и об «обязанности матери», и о «задаче воспитать» честного человека и нравственного семьянина; но так как Глеб не высказал никакого мнения и оставался безмолвен, несмотря даже на то, что Стрекалова говорила с некоторой горячностью, которая так мало шла к ее общему складу, то Настасья Дмитриевна осталась в каком-то недоумении относительно «странного молодого человека». Таким образом, «сближение» как-то не удавалось, и она «стояла на страже», наблюдая за Черемисовым не без помощи даже Арины Петровны. Иногда, невзначай, Настасья Дмитриевна заходила в классную комнату, слушала уроки и уходила все-таки неудовлетворенная… Страх за сына, какой-то безотчетный страх нередко терзал сердце матери, хоть она и не могла объяснить причин своего беспокойства…

— Ты, Арина, ничего не замечала? — решилась однажды спросить Настасья Дмитриевна у своей ключницы. — Учитель не похож на бывшего гувернера?.. Помнишь?..

Настасье Дмитриевне совестно было яснее выразить свою мысль.

— Где мне заметить, матушка, Настасья Дмитриевна… Стара я стала… Бог его знает… Здесь-то тихоня, а на стороне что — бог его знает…

— Ну, до этого мне дела нет, лишь бы здесь вел себя прилично… Федю бы не испортил… дурным примером…

— Младенец Федор Николаевич… младенец… и душа ангельская… Намедни пришел к ним Филат постельку стлать, а Федор-то Николаевич не допустил… сам, говорит, могу, и у меня руки есть. А учитель-то этот косматый сидит, бороду пощипывает и ухмыляется… Я стою тут, смотрю — белье чистое приносила — и говорю Филату: «Чего, говорю, ты смотришь: разве, говорю, прилично барину самому себе постель стлать, — на это, сказываю, тебя нанимают, жалованье дают», — а Федор-то Николаевич — добродетельная душа — вступился: «Оставьте, говорит, няня, Филата в покое, я сам постель стлать буду…» — «Да как же это так, Федор Николаевич? прежде этого не было никогда». — «То было прежде», — замялся Федор Николаевич. Я думала, учитель-то надоумит, а он поглядывает, помалчивает, да все ухмыляется… Бог его знает, какой он такой.

Настасья Дмитриевна выслушала этот рассказ молча, не без тоскливого предчувствия о чем-то страшном.

— И креста не носит! — озираясь по сторонам, шепотом продолжала Арина Петровна. — Не носит, матушка!.. Лба никогда не перекрестит… Не видали этого… Н-н-нет!..

Настасья Дмитриевна с соболезнованием тихо покачала головой…

— Ты, Ариша, следи, — проговорила она чуть слышно. — Неужели никогда не молится?..

— Никто не видал этого! — усмехнулась на это Арина Петровна. — По ночам все книжки читает… Не до молитвы тут!

На следующее утро Настасья Дмитриевна присутствовала на уроках, которые давал Глеб Ольге Николаевне (на этих уроках она всегда присутствовала), и, несмотря на желание найти в них что-нибудь нехорошее, осталась довольна. Черемисов, по ее мнению, излагал предметы «ясно и отчетливо», хотя не без некоторого, пожалуй, и лишнего «увлечения». Зато это «увлечение» было по душе молодым людям. Сперва Ольге показалась странною непривычная ей, свободная, резкая речь Черемисова, когда он, описывая исторические явления, освещал наиболее выдающиеся моменты…

«Что это такое? Где она? Она никогда не слыхала такого языка?» — невольно навертывались вопросы, и она скорее с любопытством, чем с увлечением, слушала Глеба. Ей даже казалось неприличным, что «этот бедный учитель» трактовал с какой-то плебейской уверенностью о таких событиях, о которых она прежде слышала совсем другое и которые всегда обходила с какой-то странной боязнью.

И вдруг об этом говорят совсем другим языком.

Сперва Ольга дивилась, а потом полюбила эту смелость. «Точно над пропастью танцуешь!» — сказала она однажды Lenorme, которая вместе с Федей жадно впивалась в Черемисова во время интересных уроков. Случалось, что и Настасья Дмитриевна подчас увлекалась и находила, что он преподает не без таланта.

«Но отчего он не молится, несчастный? — задумывалась она не раз. — И отчего вдруг Федя сам стал постель себе стлать?»

Она искала и не находила ответа.

Стрекалов не мог нахвалиться Черемисовым, особенно с тех пор, как Глеб сделал какое-то очень удачное применение на заводской машине. С тех пор уважение к нему росло, и Стрекалов не раз обращался к Черемисову за советами.


В одну из суббот Николай Николаевич приехал к обеду не в духе. Против обыкновения, он молча и сердито хлебал суп. Настасья Дмитриевна раза два украдкой взглянула на мужа и, когда он, кончив суп, выпил рюмку хереса, она решилась спросить:

— Ты с завода? Верно, там тебя расстроили, Николай?

— Да!.. — сердито заметил Стрекалов.

— Опять пьянство?

— Хуже…

— Что такое? — испугалась Стрекалова.

— То есть этакий народ, просто беда! Ведь, кажется, заботишься о них, хлопочешь, платишь аккуратно, одним словом, бьешься, чтобы из них порядочные люди вышли, а они вместо благодарности…

— Нашел у кого искать благодарности, — ядовито вставила Настасья Дмитриевна.

— Ну, так хоть из расчета, — горячо продолжал Николай Николаевич, — вели бы себя как люди, а не скоты… А то вообразите, — обратился он прямо к Черемисову, — сегодня пятьдесят человек пьяных и вдобавок большой медный чан украли! А, как вам это понравится?

Черемисов ни слова не отвечал, а Ленорм едва заметно улыбнулась, точно говоря этой улыбкой: «Посмотрим, каков будет спектакль?»

Ольга рассеянно слушала отца, а Настасья Дмитриевна укоризненно покачала головой и заметила:

— Оштрафовал?

— Разумеется! Не бросать же мне деньги на ветер… И хоть бы сознались, — а то и раскаяния никакого нет… Сегодня прихожу, спрашиваю: ребята, говорите прямо, кто украл? ничего не будет. Молчат. Карл Иванович чуть от злости не плакал, допрашивая. Ничего — молчат!..

Николай Николаевич перевел дух и наложил к себе на тарелку соте из рыбы.

— Такое закоренелое невежество, такая ненависть, и к кому же? — продолжал горячиться Стрекалов и говорил с искренним соболезнованием к людской испорченности. — К тому, кто им желает всякого добра и не на словах, кажется, только… Просто руки разведешь от удивления.

— К несчастию, народ наш только и может работать из-под палки! — вздохнула Настасья Дмитриевна, прихлебывая из рюмки белое вино.

Федя вспыхнул и удивленно взглянул на Черемисова, но Глеб был упорно занят своей тарелкой.

— То-то и непостижимо! — с грустью промолвил Николай Николаевич. — Ну, добро бы голоден — украл, а то ведь нет, жалованье получает хорошее — значит испорченность… Ведь это обидно же наконец! Не правда ли, Глеб Петрович? — окончил свой монолог Стрекалов, обращаясь прямо к Черемисову.

Все взглянули на Глеба. «Надеюсь, теперь наш сфинкс выскажется!» — не без ехидства подумала Настасья Дмитриевна. «Ну, будет сейчас представление!» — мелькнуло в голове Ленорм, и она с удовольствием ждала пикантной сцены. Ольга подняла глаза и тоже чего-то ждала. Федя, казалось, готов был съесть Черемисова.

Глеб чуть-чуть побледнел, когда от него потребовали категорического ответа; негодующее чувство охватило его, готовое прорваться, но он сдержал себя. Он нервно перекосил губы, взглянул как-то странно на Федю и ответил:

— Конечно, обидно!

Федя чуть не заплакал от злости, а Ленорм с презрением отвернулась от «этого труса». Только Настасья Дмитриевна пристально взглянула на Глеба, и ей стало досадно, что он согласился…

«Не то у него на уме… не то!» — подумала она.

— Я рад, что и вы со мной, Глеб Петрович, согласны, — весело говорил Стрекалов, уводя его после обеда в кабинет. — Просто голову теряешь. Говорю вам по совести, я не злой человек, а после таких фактов готов, кажется…

Он не досказал и махнул рукой.

— А вы еще чтения предлагали! — усмехнулся Стрекалов. — Им одна водка нужна, а не чтения… Он отца обокрасть готов для водки… Он жену продаст для того, чтобы напиться, как стелька… Он воровать станет… Какие тут чтения… Не англичане мы, Глеб Петрович…

Черемисов не выронил ни одного слова и дал Стрекалову наговориться досыта.

— Я не спорю, у вас на заводе, быть может, и большое пьянство, от которого вы и терпите убытки, но, — заметил Глеб, когда кончил Стрекалов, — все-таки остаюсь при своем мнении, что помочь этому — в вашей власти.

— Каким образом?

— Отвлеките их чем-нибудь, и вы увидите…

— Вы думаете, ваши чтения остановят?..

— Попробуйте… Сделаете доброе дело.

Стрекалов пытливо взглянул на Глеба. Глеб глядел совершенно серьезно.

«А ведь, пожалуй, он и прав!» — подумал Николай Николаевич.

— Но кто же займется этим делом?

— Если позволите, хоть я…

— Не только что позволю, а буду вам весьма благодарен… Какая ваша цена?..

— О цене поговорим после, Николай Николаевич, когда пойдет дело! — улыбнулся Глеб.

— Идея, конечно, недурна… В Англии эти чтения сильно развиты, но ведь у нас…

Стрекалов горько усмехнулся.

— А вы первый попробуйте устроить чтения в России… Газеты заговорят, и другие станут пробовать…

— Газеты наши только ругаются! — со злобой проговорил Стрекалов, вспомнив статью Крутовского.

— Тоже не мешало бы, Николай Николаевич, и доктора пригласить в больницу, а то фельдшер ровно ничего не смыслит.

— Об этом я давно думал… Спасибо вам, Глеб Петрович, что напомнили… Фельдшер, действительно, только пьянствует…

Стрекалов обещал скоро съездить к губернатору просить разрешения и предложил Черемисову заняться этим делом. О выборе чтений не говорили, так как Николай Николаевич заявил, что «вполне доверяет в этом отношении Глебу Петровичу».

Черемисов ушел из кабинета и вздохнул свободно. «Не особенно весело идти кривым путем!» — промелькнуло у него в голове. «Начало хорошо, каков будет конец», — думал Глеб, и на губах его мелькнула торжествующая улыбка. По обыкновению, увлекаясь раз засевшею в голове мыслью, Глеб уже мечтал, как он будет играть роль мудрого змия, а Стрекалов — глупой овцы, и заранее наивно торжествовал победу.

«Добрый человек, кажется, Черемисов, только молод!.. Еще не объезженный коник… Объездится!» — подумал о нем, усмехнувшись, Стрекалов.

Глеб сидел за книгой, когда в комнату вошел Федя и остановился у дверей.

— Я вам мешаю?

— Нет… Что с вами, чем вы взволнованы? — спрашивал Глеб, глядя на возбужденное лицо юноши.

— Отчего вы, Глеб Петрович, сегодня за обедом не то говорили, что говорите мне?

Черемисов понял в чем дело и не сразу отвечал на вопрос. Он взглянул на Федю. Тот с замиранием ждал ответа.

— Оттого, Федя, что не всегда возможно говорить правду…

— Значит, вы… солгали?.. — с трудом прошептал мальчик.

— Солгал!..

— Но ведь это… это…

— Подло? — подсказал Глеб.

— Нехорошо!.. — шепнул Федя и покраснел, Черемисов ласково взглянул на мальчика и заметил:

— Жизнь сама вам ответит за меня, и тогда вам придется узнать, как это ни грустно, что иногда приходится лгать…

— Странно это как-то…

— Еще странней узнаете вещи, Федя! — промолвил Черемисов, кладя руку на его плечо. — Конечно, лучше действовать прямо, открыто, не лгать, но если такой путь невозможен… что тогда, по вашему мнению?

— Тогда?..

Мальчик на секунду остановился в раздумье.

— Тогда лучше не жить! — чуть не крикнул он со слезами на глазах.

Черемисов грустно взглянул на отрока. Он вспомнил в нем самого себя, и сердце его как-то тоскливо сжалось.

— Мало кому пришлось бы тогда жить на свете!.. — с горькой усмешкой вымолвил Глеб.

Федя не продолжал разговора. Он тихо сидел, охватив голову руками.

— Глеб Петрович, — вдруг опросил он тихо, глядя в упор на Черемисова умными, светившимися мыслью глазами. — Вы мне всю правду скажете?

— Всю!..

— До капли всю?

— До капли всю! — улыбнулся Черемисов.

— Я много думал, — начал мальчик, видимо, желая освободиться от какой-то гнетущей его мысли, — и… неужели и папа не так поступает, как надо?

Черемисов молчал.

— Значит, и он, — как-то глухо продолжал Федя, — значит, и он…

Мальчик не договорил и зарыдал, закрыв лицо руками. Тяжело ему было, когда в его молодое сердце закралось сомнение относительно отца, которого он горячо любил.

— Что же вы молчите? — крикнул мальчик.

— Что же я вам скажу? — как-то грустно-серьезно прошептал Глеб, знавший по опыту, как тяжело переживаются минуты, когда самый близкий человек является не в том свете, в котором привык его видеть.

— Значит…

Он снова не смел досказать свою мысль и снова залился слезами.

Когда он поднял голову, глаза его были сухи.

— Я не буду таким… Я буду жить своим трудом!.. — твердо проговорил мальчик, и в тоненьких нотах его голоса звучала решимость.

Черемисов пожал руку Феди и ласково проговорил:

— А пока учитесь, чтобы знать, почему люди злы против людей… Отец ваш не виноват…

— Он ведь добрый… добрый… не правда ли?

— Конечно… — улыбнулся Глеб. — И он не виноват, что смотрит так, а не иначе…

— Но от этого другим не легче…

— Это верно, но верно и то, что если бы он знал, как тяжело другим, то другим было бы легче…

Федя ушел от Глеба расстроенный, полный сомнения. Он даже в тот вечер не поехал с отцом на завод, и когда отец спросил: «Что с тобой?» — то Федя серьезно как-то сказал: «Так, не хочется!»

«Пошла в голове ломка! — подумал Глеб, отправляясь к Крутовским. — Пусть… Дело полезное».

Загрузка...