L

Простившись с Глебом, Ольга незаметно, через сад, прошла к себе в комнату. Ни отца, ни матери, ни брата не было дома, — они были в гостях, — так что об уходе Ольги никто не знал. Ольга сняла с себя платье, распустила волосы и присела к окну довольная, счастливая… Казалось, счастие было для нее слишком неожиданно. Она то улыбалась, взглядывая в ночной мрак, то слезы навертывались на ее глаза. Так просидела она долго и потом, по обыкновению, села за свой дневник и только и могла написать: «Как я счастлива! Он меня любит!» Она перечитала эти строки сперва про себя, потом громко и спрятала свой альбом. Долго еще не могла она собраться с мыслями. Только что случившееся казалось ей каким-то странным, несбыточным сном. Она разделась, легла в постель, но заснуть не могла. Мысли ее были далеко. Она думала о любимом человеке, об его словах, взгляде, улыбке. Она была счастлива и не спала всю ночь. Уже давно взошло солнце, когда она заснула с самой счастливой улыбкой на устах.

Настасья Дмитриевна перекрестилась, когда на следующее утро Арина Петровна, по обыкновению, явившись в спальню к Стрекаловой, объявила ей, что ночью «косматый черт» уехал. Хоть она до сих пор не хотела допускать мысли, чтоб ее дочь могла увлечься этим негодяем, тем не менее сомнения закрадывались в ее сердце, и она внимательно следила за Ольгой.

— Так ты говоришь — уехал? — повторила Настасья Дмитриевна.

— Уехал, Настасья Дмитриевна, уехал. Кузьма своими глазами его в вокзале видел.

— А Ольга Николаевна вчера что делала?

— Сперва в саду погуляли, потом напились чаю и пошли к себе в комнату, должно быть книжку читать изволили. И только поздно сидели барышня, я мимо из комнаты по коридору шла и, чтобы не беспокоить их, в дверь ихнюю заглянула — дверь-то не была приперта — смотрю: барышня не спят, сидят раздевшись и слезы вытирают, а потом достали из столика какую-то книжечку в голубом переплетце, отомкнули ее ключиком, написали что-то в ней, да и замкнули опять, и книжечку в столик спрятали, а ключик, вместе с крестиком, на грудку повесили… Я тихонько отошла и думаю себе: то-то наша барышня разумница: все читают да записывают.

Настасья Дмитриевна выслушала рассказ Арины Петровны и нахмурилась; ей почему-то вдруг очень захотелось узнать, что это за книжечка и что туда записывает Ольга. «Быть может, Ольга поверяет бумаге свои тайные мысли? Не прямой ли долг матери знать все, о чем думает дочь? Непременно надо узнать, что такое она записывает!» Такие мысли пробегали в голове Настасьи Дмитриевны, и она твердо решилась исполнить свое намерение.

— Ты говоришь, книжка лежит в письменном столике? — опросила она Арину Петровну, внимательно наблюдавшую все время за лицом своей барыни.

— В письменном, матушка, в письменном; а ключик от стола Ольга Николаевна с собой носят; они ведь барышня аккуратная…

Настасья Дмитриевна встала с постели не в духе и во время одевания несколько раз делала замечания своей востроглазой горничной Фионе, затем, против обыкновения, наскоро выслушала хозяйственный доклад Арины Петровны и записала в своей записной книжке несколько штрафов прислуге.

— Ты за ними смотри, Ариша, хорошенько. Нынче люди бог знает какие стали.

— Ох, матушка, что и говорить! Такое время развратное, что и не приведи бог. Уж я гляжу, во все глаза гляжу за добром вашим. Ведь жалованье, кажется, какое у нас люди получают, а все…

Арина Петровна только покачала головой.

— Вот хоть бы женская прислуга; прежде, бывало, девушка-то к лакею и близко подойти не смеет, а нынче… грех один!

— Ты разве что заметила?

— Так и заметишь! Скрытны, матушка Настасья Дмитриевна, стали, ах, как скрытны! Вот Фиона, например: ведь погляди на нее — кажется, такая скромница, а какие она мысли держит у себя в душе! Намедни гулять со двора ушла, расфрантилась, платье шелковое — известно, балуете вы ее по доброте своей; я и спрашиваю: «Куда, говорю, королевой такой разрядилась?» — а она в ответ: «А вам, говорит, какое дело?» — «Что ж, спрашиваю, видно свидание с колосовским Григорием назначили?» Сдается мне, матушка, что давно у них шуры-муры идут. «А хоть бы и свидание? — выпалила она и глазом не моргнула. — Так я вам и скажу! Точно, говорит, я не вольный человек, как со двора ушла».

— Ты, Ариша, смотри! Бог ее знает! ведь у нас в доме этого не должно быть, слышишь? — заметила она строго. — А то вдруг ребенка родит!.. — прибавила она таким презрительным шепотом, точно рождение ребенка составляло непростительную мерзость, о которой нельзя и говорить иначе, как шепотом и с чувством глубокого омерзения.

А Арина Петровна, воспользовавшись подходящим для ее целей расположением духа своей барыни, успела-таки выхлопотать прибавку жалованья своему любимцу Михею и, кстати, попросила себе старый салоп. И то и другое было исполнено, и она вышла из комнаты вполне довольная сегодняшним утром и в тот же вечер говорила краснощекому Михею:

— Смотри, не такое еще счастие тебе будет здесь в доме, если ты вести себя хорошо будешь!

— Я, кажется, ничего…

— То-то ничего! а зачем на девок заглядываешься, а? — пригрозила старая дева. — Пойдем-ка ко мне, сладкого пирожка дам. Не то еще тебе предоставлю, слышишь ли, оболтус ты этакий! — прибавила уже ласково Арина Петровна, с любовью глядя на красное, угреватое лицо глуповатого Михея.

Когда за чайным столом Настасья Дмитриевна встретилась с Ольгой и та, по обыкновению, подошла поцеловать ее руку, Стрекалова была крайне удивлена и ласковым тоном, с каким Ольга произнесла обычное «здравствуй, мама!», и выражением ее лица, веселым, добрым, и всей ее молодой, свежей фигурой, от которой веяло каким-то неотразимым счастием. Та самая Ольга, вчера еще молчаливая, задумчивая, строгая, сегодня, точно каким-то волшебством, преобразилась. Сердце матери забило тревогу.

Со времени памятной сцены, когда Ольга так решительно отказалась выйти замуж за Речинского, Настасья Дмитриевна обращалась с дочерью с некоторой холодностью и с тем оттенком нарочно показываемого молчаливого страдания, который любят на себя напускать матери со взрослыми детьми, имеющими поползновение не во всем слушаться родителей. Она, по обыкновению, поцеловала Ольгу в лоб, вздохнула как-то особенно тяжело, усаживаясь к чайному столу, и взглянула на самовар и на чашки с таким достоинством скрываемого горя, точно и самовар, и чашки, и Ольга недостойны были сделаться свидетелями того, что испытывает добродетельная мать и примерная жена. Когда Ольга налила матери кофе и спросила с веселой улыбкой: «Сладко ли?» — Настасья Дмитриевна ответила «сладко», с видом глубочайшего и презрительного равнодушия, точно наступили такие времена, когда обращать внимание на сладость кофе решительно неприлично; она даже в глубине души укорила Ольгу за этот невинный вопрос, так как, по мнению Настасьи Дмитриевны, Ольга должна была понять, что Настасье Дмитриевне вовсе не до кофе, и если она его пьет (а она пила его не без аппетита), то только так, привычки ради.

Несколько времени и мать и дочь сидели молча. Мать время от времени поглядывала исподлобья на Ольгу и придумывала разные объяснения насчет странной перемены. «Он уехал, чему же она радуется? Впрочем, она, вероятно, об этом и не знает; попробую сказать, что выйдет!» — решилась сделать опыт над своей дочерью Настасья Дмитриевна и кстати допросить о ненавистной книжке в голубом переплете.

— Ты вчера, Ольга, рано легла спать.

Ольга покраснела.

— Нет… поздно, а что?

— Ничего. Читала?

«Неужели она знает?» — подумала Ольга и испугалась. Впрочем, испуг быстро прошел; она даже укорила себя за эту боязнь. «Чего мне бояться? разве шаг не сделан, разве я отступлю теперь? Пусть знают, если знают. Сама я не начну говорить, — это будет для матери очень тяжело, — но если станут спрашивать — о, тогда я все скажу, все!» — твердо решилась Ольга.

— Что же ты молчишь, Ольга? Ты читала?

— Читала, мама…

— Ты так много читаешь, что, верно, на досуге и пишешь что-нибудь, — правда?

— То есть что пишу?

— Верно, дневник ведешь. Молодые девушки любят вести дневники, я это знаю. Верно, и ты ведешь?

— Веду, мама…

— В самом деле? Видишь, я угадала, Ты мне его покажи: должно быть, интересно…

— Прости, мама, но я его не покажу!

— Отчего? Разве у тебя есть какие-нибудь секреты от матери? Давно ли?

— Я никому ни за что не покажу своего дневника, мама! — решительно сказала дочь.

— Вот как! — процедила Настасья Дмитриевна, бледнея и подергивая губой. — Нынче дочь считает себя вправе не исполнить даже такой простой просьбы! Ты, верно, боишься, что твои сокровенные мысли, изложенные на бумаге, огорчат меня? Ты этого, Ольга, не бойся; после того, что было, ничто не удивит меня — я давно ко всему готова! Ты дай свой дневник! — прибавила она, гордо откидывая свою голову.

— Мама, не просите, я не дам! — тихо ответила Ольга.

— Я не настаиваю, бог с тобой! — горько усмехнулась Настасья Дмитриевна. — Ты с некоторого времени, кажется, считаешь мать чужой и… говорить ли, Ольга? — с некоторою торжественностью продолжала мать.

— Говорите, говорите, мама, — возбужденным тоном прервала Ольга.

— Изволь, скажу. Ты, Ольга, начинаешь вести себя как-то странно, высказываешь глупые идеи… я знаю, чье это влияние — знаю, хоть ты и ничего мне не говоришь; я знаю, какой негодяй сбил тебя с толку и ради кого ты отказалась от честного, хорошего человека. Ты думаешь, это ведет к добру? Ты полагаешь, что молодая девушка только тогда самостоятельна, когда идет наперекор матери? Знаешь ли, к чему это ведет?

Настасья Дмитриевна остановилась и, выждав паузу, прибавила угрожающим шепотом:

— Это ведет к такому глубокому падению, после которого и не подняться! Нигилисткой сделаться недолго, но что же будет дальше? Ольга, Ольга! За что ж это ты заставляешь страдать отца и мать?

— Мама, что с вами? Какое падение? Что вы говорите?

— Я знаю, что говорю. Ты характерна, но и я тоже. Я не потерплю…. слышишь ли? Лучше у меня не будет дочери, чем знать, что дочь моя, дочь Стрекаловых — нигилистка… — добавила она тихо.

Подобные разговоры в последнее время бывали не раз между Стрекаловой и Ольгой; прежде они крайне волновали Ольгу, но потом, от частого повторения одних и тех же общих мест о погибели, о разврате, Ольга слушала их и волновалась менее.

— Ты с меня не хотела брать примера, а, кажется, могла бы, — продолжала с торжественностью пророчицы и с гордостью добродетельной жены Настасья Дмитриевна. — Я исполняла и исполняю свой долг безупречно: я была послушная дочь, верная жена и, кажется, хорошая мать. Я жила и живу, имея твердые правила, переступить которые не решилась бы ни за какие блага в мире.

Она умолкла и не знала, что продолжать. «Что же дальше? Разве Ольга нарушила правила? Разве она остригла волосы? Разве она ведет себя неприлично? Разве она обещает быть неверной женой?» Бедная Настасья Дмитриевна запуталась в собственных словах и не знала, чем тронуть Ольгу. А Ольга продолжала слушать, и веселое расположение ее давно прошло; она была серьезна и холодна.

Настасья Дмитриевна давно вытирала набегавшие слезы, а слезы все-таки лились, и сердце все-таки тревожно билось и чувствовало что-то страшное, тревожное.

Ольга мрачно сидела около и спрашивала себя: «Боже мой, чем же я виновата во всем этом? Разве я должна жить так, как другие хотят? Разве это возможно? Нет, это невозможно! Это не любовь говорит в маме: это эгоизм говорит. Эти слезы — не слезы горя…»

Ни мать, ни дочь не могли в эту минуту понять друг друга.

— Этот негодяй… Черемисов… — снова начала Настасья Дмитриевна, — наконец таки уехал отсюда и, верно, кончит свою карьеру печально, как и следует ожидать. Сегодня ночью он уехал в Петербург. Ты, конечно, пожалеешь об его отъезде?

Ольга молчала.

— Ты, кажется, сочувствуешь ему?

— Мама, не раздражайте себя такими разговорами. Вы таких людей, как он, не понимаете и прямо называете негодяями, а они… они…

— Ты вечно заступаешься за него. Есть что понимать! Непонятные люди, как же! — со злобой шепнула Стрекалова. — Просто бесчестные оборвыши, которых следовало бы…

Она от злобы не могла договорить и, презрительно взглянув на Ольгу, встала и ушла в гостиную.

«Что же это такое? Чем все это кончится?» — спрашивала себя мать и решительно не могла понять, отчего вдруг этот дом, полный счастия, согласия и любви, стал каким-то печальным, терзающим всех домом? Что за причина? Где же та Оля, милая Оля, которая, бывало, девочкой прибегала к матери и, кладя свою головку к ней на колени, доверчиво рассказывала все свои тайны и слушалась мать беспрекословно? Куда же девалась та картина будущего Ольгина счастия, которая нередко рисовалась в воображении матери: тихое счастье, без бурь, без лишений, здоровые дети, ее внуки, и она, уже бабушка, наслаждающаяся счастием своих близких, — счастием, созданным ее руками? Отчего эта картина исчезает в каком-то тумане сомнений недоразумений, недовольства? Кто виноват, кто?..

Бедная Настасья Дмитриевна еще долго просидела, как окаменелая, за решением этих вопросов и все-таки не могла правильно решить терзающие ее сердце задачи.

«Господи! Зачем он приезжал, зачем? Ты допустил его внести разлад в наш счастливый дом!» — вырвалось скорбное восклицание из груди Настасьи Дмитриевны, и эта обыкновенно сдержанная, холодная, самодовольная женщина зарыдала, как малое дитя, в своей изящной, блестящей гостиной, среди диванов, столов и кресел, таких же, как она, блестящих, самодовольных, которые, казалось, с насмешкой посматривали на свою хозяйку, раз в жизни забывшую, что ока не изящная статуя, а живой человек, и давшую полную волю давно наболевшему чувству.

И снова Черемисов, этот ужасный, легендарный Черемисов, в глазах Настасьи Дмитриевны был виновником всех бед; в горе и злобе бедной матери и в голову не пришло, что Черемисов совсем не герой и что виноват не он, а те новые, хотя и неясные еще идеалы, те новые стремления, которые неудержимой волной врываются в жизнь, являясь на смену прежним идеалам, прежним стремлениям. И не только Черемисовы, обыкновенные рядовые жизни, но люди выше, не им чета, и те не более, как проводники того рокового движения, остановить совершенно которое не в силах никакая человеческая мудрость.

Стрекалова не понимала этого и потому много горевала, как в свою очередь, пожалуй, придется горевать потом и Ольге.


Несколько дней спустя Николай Николаевич с Ольгой и сыном уехали вечером в театр, а Настасья Дмитриевна осталась дома и долго ходила в раздумье по комнатам. Злополучный альбом не выходил из ума, и неодолимое желание прочесть то, о чем мечтала Ольга, терзало сердце бедной матери. «Быть может, тогда разрешатся мои сомнения; быть может, все эти страхи окажутся глупыми!» — думала Настасья Дмитриевна, не без волнения переступая порог Ольгиной комнаты. Она прошла несколько раз по комнате, подошла к столику и попробовала его отворить — заперт. «Разве подобрать ключ?» — пробежала мысль, и ей вдруг сделалось ужасно совестно: простая деликатность не позволяла ей сделать это, и она отошла от стола. А ключ бы подошел! Ключей у нее много: она нарочно принесла их с собою в кармане целую связку. Настасья Дмитриевна стояла в нерешительности; ей еще ни разу в жизни не приходилось подбирать ключи к чужим столам.

«Ведь это не чужой, это моей дочери!» — успокоивала себя Стрекалова, но все-таки известная привычка порядочности останавливала ее. А злополучный альбом, как нарочно, лез в голову и мучил ее воображение. Она подошла к столу и, словно от нечего делать, стала подбирать ключи; она увлеклась этим делом… наконец подобрала, обрадовалась и снова отошла от стола.

Опять порядочность Настасьи Дмитриевны еще раз остановила ее. «Разве я не могу потребовать альбома? Разве я наконец не могу упросить? А то украдкой, как воровка, фу!..»

Она хотела оставить это дело, хотела скорее уйти из комнаты — и не могла. «Недаром же она страдает, — думалось Настасье Дмитриевне, — недаром жизнь ее теперь стала каким-то адом; нет, лучше все узнать сразу!»

Она быстро выдвинула стол и увидела маленькую изящную книжку в голубом переплете. Она вспомнила, что она сама подарила этот альбом Ольге, когда ей минуло шестнадцать лет. Она взяла альбом, быстро, словно чувствуя какой-то укор совести, ушла к себе в комнату и заперлась. Там она подобрала ключ своими белыми, изящными, дрожавшими от волнения пальцами и, открывши наконец альбом, с жадностью бросилась читать исписанные красивым английским почерком страницы. Вот что она, между прочим, прочла.

Загрузка...