Однажды, в зимние сумерки, когда в Петербурге начали зажигать фонари, Черемисов возвращался домой. Он быстро поднялся на лестницу, вошел в свою комнату, как-то порывисто сдернул с себя пальто и с сердцем швырнул на стол шляпу.
— Опять даром прошлялся день! — процедил он сквозь зубы, бросаясь на постель.
Он приятно протянулся, расправляя иззябшие члены, и первые минуты наслаждался теплотой хорошо истопленной комнаты после проведенного дня на улице. Впрочем, скоро эти впечатления сменились другими: невеселые думы лезли в голову. Вспомнил он бесплодные поиски за работой, вспомнил трудность получения и тех денег, которые он случайно успевал заработать, вечно какое-то скверное расположенно духа, бестолково проходившие дни за днями и впереди та же перспектива: трата жизни в гоньбе за рублем.
Невольно подводились итоги прожитой жизни. Обманывать себя не хотелось. Он живо припомнил, о чем он прежде мечтал, чего надеялся, и горько усмехнулся.
«Ты мечтал воевать с людьми, а осужден на битву за кусок хлеба, да и тут ты плохой, брат, воин!» — точно поддразнивал его чей-то насмешливый голос.
И вся его деятельность с начала до конца показалась ему такой ничтожной, такой микроскопической, что ему становилось совестно за те минуты, в которые он, бывало, прежде считал себя чем-то вроде бойца за правду.
«Хорош боец! — презрительно усмехался он, ворочаясь на постели. — Лягушка, желающая стать волом!» — повторял он, чувствуя, как тоска и злость подступали к сердцу.
А рядом с его комнатой, как нарочно, в это время шли нескончаемые разговоры между соседями, двумя бывшими студентами; он прислушался: разговаривающие хвалили друг друга, один восхищался деятельностью другого, и оба были довольны, что живут скромно, другим зла не делают, аккуратно тратят деньги и искренно считают себя прекрасными людьми.
«И это молодежь! — подумал Глеб, затыкая уши. — Что же с ними будет в тридцать лет, если в двадцать они так собой довольны и довольны той мушиной деятельностью, которую они считают образцом для других?»
Глеб как-то странно засмеялся, обозвал соседей «юными идиотами» и закрыл глаза.
Несколько времени он пролежал так, и какой-то сумбур лез ему в голову: то думалось, что завтра что-то случится такое, где Глеб с охотой сложит свою ненужную голову; то думалось ему, что завтра надо отдать сапожнику за подметки полтора рубля, а денег нет, следует сходить на Разъезжую получить с одной купчихи за уроки и, по всей вероятности, выдержать неприятную сцену; то казалось ему, что вот сейчас придет Анна Петровна и станет попрекать его, что он до сих пор не заплатил за квартиру; то в каком-то тумане он вспоминал отца, мать, Стрекалова, Ольгу — и наконец все эти воспоминания стали принимать самые неопределенные формы. И Ольга, и сапожник, и купчиха, и Анна Петровна — все как-то перемешалось. Глеб заснул крепким сном уставшего человека.
Он и часу не спал, как в комнату вошла Анна Петровна, тихо зажгла лампу и стала его будить.
— Глеб Петрович, проснитесь! Вас какая-то дама спрашивает! — таинственным шепотом говорила Анна Петровна.
— Дама? — спрашивал Черемисов, вскакивая с постели, точно его облили ведром воды.
— Да вы чего вскочили как ужаленный? — засмеялась хозяйка. — Молоденькая и хорошенькая дама… Причешитесь-ка; ишь у вас окурков-то набросано, ведь стыдно гостью принять! — говорила Анна Петровна, поспешно приводя комнату в порядок. — Да если чай будете пить, скажите…
— Чаю и сахару нет…
— Что ж за беда, вот-то глупости! Разве у меня нет? Слава богу, не чужая я вам… Ну, я зову. Вы хоть бы гребнем-то свои космы лохматые пригладили.
Через несколько минут отворилась дверь, и в комнату вошла Ленорм.
— Насилу-то я вас отыскала! — заговорила она своим веселым, звонким голосом. — Господи! Что с вами сделалось? Похудели, пожелтели, подурнели… Где прежний краснощекий Черемисов, которого я знала в Грязнополье? Что с вами, добрый мой? — спрашивала она, крепко пожимая обе его руки.
— Ничего. Что со мной делается! Вы вот тоже похудели. Давно здесь?
— Неделю. Приехала дебютировать.
— Вот как! Значит, с Грязнопольем совсем расстались?
— Совсем! — заметила, краснея, Ленорм и стала снимать шляпку. — Вы позволите? Я ведь у вас собираюсь чай пить, если только не прогоните.
— Что вы! Я, напротив, рад живого человека увидать. Дайте-ка шляпку, мы ее вот сюда, на этажерку, поставим, а то у меня здесь пыли немало. Вы со сливками или с лимоном любите?
— Все равно.
— Ну, так пейте с лимоном. Сливки здесь не Грязнопольские.
Он пошел к Анне Петровне просить ее насчет самовара.
— Все готово. Вот, глядите, и сухарики, и сливки, и лимон, — все как следует. Хорошо? — спрашивала Анна Петровна, не без гордости указывая на поднос, на котором красовались заветная фарфоровая чашка, стакан, новый чайный сервиз и маленькие салфеточки.
Ленорм быстрым взглядом окинула комнату Черемисова; в ней было мрачно и отдавало сыростью. Она сразу поняла, что Черемисов сильно нуждается.
— Сейчас подадут самовар. Садитесь-ка на кресло, — не бойтесь, не упадет; наружность у этого кресла обманчива. Ну, что в Грязнополье нового, хорошего? — спрашивал Черемисов.
— Ничего хорошего, ничего нового… Люди живут, сплетничают и…
— И полнеют?
— Пожалуй…
— О Стрекаловых ничего не слыхали?
— Как же. Он получил концессию.
— Значит, вполне счастлив?
— Еще бы!
— И жена его тоже?
— Они ведь счастие делят вместе! — засмеялась Ленорм.
— А что Ольга Николаевна?
— Вы разве ничего не знаете?
— Нет, ничего не знаю. Откуда мне знать!
— Ольга была очень больна…
— Что с ней?
— Была горячка…
— А теперь? — быстро перебил Глеб.
— Теперь поправляется. Бедняжка чуть не умерла…
— Давно заболела?
— Месяца два тому назад. Я слышала, она вдруг слегла. Лучшие доктора были…
Черемисов замолчал. Молчала и Ленорм. Наконец она сказала:
— Глеб Петрович, позвольте мне сделать вам вопрос в качестве… ну, хоть в качестве приятеля, искренно к вам расположенного.
— Делайте.
— Ведь вы любите Ольгу?
— Ну? — сурово заметил Черемисов, нахмуриваясь.
— И она любит вас, я это знаю…
— Что же дальше?
— Как что? Счастье…
— Не жирно ли будет? Вы вот займитесь-ка чаем. Полюбуйтесь, какая у меня чудная хозяйка! — заметил Глеб, указывая на поданный кухаркою чайный прибор.
Ленорм стала разливать чай.
— Так отчего же это, как вы говорите, жирно будет?
— Да так, не к лицу. Я, как вы, верно, успели заметить, живу впроголодь и не только не могу жену содержать, но и себя-то с трудом прокармливаю. Это во-первых, а во-вторых, где придется очутиться завтра — я не знаю, и следовательно…
— Следовательно, — перебила Ленорм, — вы рассуждаете, а не любите. Да разве любящей женщине лишения в тягость? Разве она с радостью не пойдет всюду за любимым человеком? Вы думаете, что я, например, хоть и люблю роскошь… впрочем, к чему я о себе говорю? — как-то грустно-шутливо заметила Ленорм. — Вы думаете, что Ольга не перенесет лишений? Ради вас она все перенесет. В вас эгоист говорит, и вы ее не любите.
— Люблю ли — знаю я. Но я не люблю себя обманывать. Лишения лишениям рознь; я знаю, что делает жизнь с людьми, если за квартиру заплатить нечем, и понимаю, что не нашему брату свивать гнезда…
— И вы не совьете?
— Вряд ли…
— Почему же?
— Да вы посмотрите на меня, посмотрите вокруг… Разве я похож на птицу, свивающую гнезда?
— Это фразы. Неужто вы весь век так проживете?
— А то как же?
— Нет, вы не любили еще! — как-то задумчиво прошептала Ленорм. — Да, вам жениться не следует…
— И, главное, поздно, если б и хотел, — усмехнулся Черемисов.
— Разве Ольга вас не любит?
— Хуже. Я написал, что ее никогда не любил…
— Это по новому способу. Ранить человека так. из-за прихоти? Когда вы писали?
— Месяца два тому назад.
— Ну да. Ведь она чуть было не умерла. Горячка у нее по вашей милости была… Значит, вы прежде говорили, что любите?
— Говорил.
— Зачем же?
— Зачем? — угрюмо спросил Глеб. — А затем, что я тоже человек; мало ли люди глупостей делают и говорят то, о чем надо молчать! Однако кончим этот разговор. Что было, то прошло. Рассказывайте о себе…
Ленорм стала рассказывать о своих театральных успехах, болтала без умолку и, прощаясь, взяла с Черемисова слово быть у нее. На следующий день она написала Ольге длинное письмо, в котором рассказывала всю правду.