Настасья Дмитриевна долго еще не могла прийти в себя от изумления и горя и сидела, опустив голову, перед раскрытым дневником Ольги, не зная, на что решиться, что предпринять; часы в соседней комнате пробили десять, одиннадцать, двенадцать, а Настасья Дмитриевна по-прежнему была в кресле и тупо глядела перед собой; в голове ее был какой-то сумбур, на сердце — тяжело; она чувствовала очень ясно, что случилось нечто чрезвычайное, нечто такое позорное для «дома Стрекаловых», о чем она никогда и подумать не смела. Голова ее не могла переварить мысли, чтобы дочь ее, Ольга Стрекалова, решилась идти одна к мужчине — и к кому еще! Нет, это что-то ужасное!
Легкий стук подъехавшей кареты вывел ее из томительного состояния; в зале послышались голоса; она встрепенулась точно после сна, и взгляд ее упал на злополучную страницу, исписанную изящным Ольгиным почерком. Она прикоснулась к альбому с каким-то чувством гадливости, точно этот хорошенький альбом содержал в себе проказу, и, сложивши его, отправилась к мужу в кабинет.
— Настенька, что с тобой, друг мой? — испуганно подбежал к ней Николай Николаевич. — Ты бледна как полотно. Здорова ли ты? Я только что хотел зайти к тебе.
— Возьми и читай!
Она протянула альбом и как-то торжественно отступила назад. Николай Николаевич повернул раза два хорошенький альбом и, казалось, ничего не понимал.
— Это чей альбом?
— Ольгин. Прочти последнюю страницу.
Стрекалов испуганно развернул книжечку, прочел последние слова, как-то тупо взглянул на жену и страшно побледнел.
— Это кто же писал? — выговорил он наконец каким-то подавленным голосом.
— Ольга! — тихо отвечала Настасья Дмитриевна.
— Что ты сказала?
— Ольга, сказала я.
— Она?! Она была у Черемисова?!
— Была.
Николай Николаевич снова взглянул на Настасью Дмитриевну, но на этот раз так, что Стрекалова испугалась: лицо Николая Николаевича стало злым, жестоким, губы дрожали.
— Позови ее сюда! — сказал Стрекалов.
— Что ты намерен делать, Николай? Скажи мне, успокойся, мой милый друг.
Настасья Дмитриевна подошла было к нему, чтобы, по обыкновению, обнять мужа и поцеловать его, но он грубо отвел ее рукой.
— Ты во всем и всегда одна и та же; всегда обязанности на первом плане, а чувство… ты его, кажется, не знаешь! — вырвалось у Стрекалова в первый раз во время его супружеской жизни.
Настасья Дмитриевна взглянула на мужа с упреком, но ни слова не ответила.
— Успокоиться? Это легко сказать, а не сделать. Иметь дочь, которая бегает к мужчине, и успокоиться? — усмехнулся Стрекалов.
— Что ты говоришь, бог с тобой!
— Позови ее сюда! — повторил Стрекалов.
Настасья Дмитриевна молча повиновалась.
Когда Ольга, вернувшись из театра, поднялась в свою комнату и увидела, что в письменном столе открыт ящик и альбома нет, она сразу поняла, кто взял альбом, и едкая улыбка скользнула по ее губам. Ее нравственное чувство было глубоко оскорблено этим воровством чужой тайны, и Ольга первый раз в жизни подумала о матери с недобрым чувством. Бледная, плотно сжав свои губы, присела она, не раздеваясь, к столу и чего-то ждала; в ее глазах, в ее строгом, даже суровом профиле, во всей ее фигуре видна была решимость постоять за себя: она не выронила ни одной слезинки и только изредка поворачивала голову к двери.
— Чего же долго не зовут меня на казнь? — тихо промолвила девушка и закрыла глаза, точно собиралась с мыслями.
— Ольга! — тихо прозвучал голос Настасьи Дмитриевны за дверью.
— Иду! — отвечала Ольга, быстро поднялась с кресла, твердыми шагами вышла из комнаты и пошла за матерью по коридору.
Они между собой не проронили ни слова; Стрекалова точно нарочно ускоряла шаги и не оборачивалась; так они дошли до кабинета и остановились.
— Ольга! — повернулась к ней мать. — Вина твоя слишком тяжка. Раскаиваешься ли ты по крайней мере?
Ольга взглянула как-то странно на мать, пожала плечами и заметила:
— Идемте!
Настасья Дмитриевна глубоко вздохнула и отворила дверь. Обе вошли в кабинет; Стрекалова села, а Ольга, сделав несколько шагов, остановилась.
— Подойди сюда! — проговорил Стрекалов. Ольга сделала еще несколько шагов.
— Поближе подойди!
Ольга еще подвинулась. Стрекалов взглянул ей в глаза и быстро отвернулся. Прошло несколько секунд в томительном молчании. Вся эта обстановка какого-то судилища, в котором Ольга была подсудимой, производила на нее тяжелое, гнетущее впечатление.
«Что они хотят делать? Какое я совершила преступление?» — подумала Ольга, взглянув на разгневанное лицо отца.
— Ольга! — тихо заговорил Николай Николаевич, указывая на дневник, — кем писаны эти строки?
— Мною, — твердо ответила Ольга.
Стрекалова передернуло. Он не ждал такого решительного, твердого тона.
— Была ты… ты ходила к Черемисову? — спросил он каким-то подавленным голосом.
— Была.
— И ты так хладнокровно об этом говоришь? — вдруг вскрикнул точно бешеный Николай Николаевич. — Ты не чувствуешь, что виновата, ты не просишь прощения… ты…
Он не мог докончить, вскочил с кресла и подошел к Ольге. Мать тревожно глядела на эту сцену.
— Зачем ты ходила к этому мерзавцу?
— Я ходила проститься с ним.
— Ты и прежде бегала к нему? — с каким-то гадливым отвращением спрашивал отец.
— Нет, я к нему не бегала. Я была у него всего один раз.
Стрекалов грубо взял Ольгу за руку и взглянул ей в лицо. При виде строгого, бледного, решительного лица дочери, на котором не было ни раскаяния, ни мольбы, Стрекалов не мог больше владеть собою.
— И ты можешь еще прямо глядеть в глаза, презренная тварь? Ты смеешь так хладнокровно стоять после такого поступка? Ты, дочь Стрекаловых, могла таскаться…
Он готов был задохнуться. Лицо его побагровело, глаза налились кровью; перед Ольгою стоял не человек, а зверь. Она с каким-то тупым отчаянием храбрости не спускала с него глаз. Вдруг он поднял руку и замахнулся. Ольга отступила назад и прошептала раздирающим душу шепотом:
— Что вы делаете?
— Николай, что ты делаешь? — крикнула Настасья Дмитриевна, подбегая к нему.
Этот крик привел Стрекалова в себя, Он со стыдом опустил руку.
— Что ж ты молчишь? Говори же… Ольга ничего не говорила.
— Говори, Ольга! Ради бога, отвечай! — подсказала Настасья Дмитриевна.
— Говори же, негодная!.. Говори, я тебе приказываю!
— Что же мне говорить? Я была у Черемисова. Я его люблю, и он меня любит; женой другого я не буду никогда.
— Вот что она говорит! Это моя дочь! О господи! за что ты меня караешь? Что ж я с тобой сделаю? Скажи, что? Ради бога, ответь! Не мучь меня!..
Он опять подступил ближе; Ольга с ужасом взглянула ему в глаза и хотела уйти из комнаты. Тогда Николай Николаевич взял ее за руку и проговорил:
— Ты не уйдешь, пока не скажешь. Раскаиваешься ли ты?.. Ты молчишь?.. Говори же!
— Я боюсь вас… вы ударите… Пустите меня!.. — прошептала Ольга.
— Нет! она точно бесчувственная… Уйди вон, подлая! — вдруг заревел Стрекалов и так сильно толкнул Ольгу в грудь, что она упала к ногам матери.
С ней сделался обморок.
При виде Ольги, лежащей без чувств, зверь снова стал человеком. И стыд, и жалость, и раскаяние, и горе смягчили сердце отца; он бросился к дочери и, целуя ее руки, залился горькими, тяжелыми слезами. Настасья Дмитриевна дала Ольге нюхать спирт, и, когда она пришла в себя, отец снес ее в комнату.
Когда Настасья Дмитриевна раздела Ольгу и уложила ее в постель, Николай Николаевич присел к изголовью, и, взяв холодную Ольгину руку, прижал ее к своим губам и облил слезами. Ольга ничего не отвечала на этот порыв раскаяния; только что случившаяся сцена казалась ей сном; в голове у нее было смутно, на сердце тяжело, точно ее давил какой-то кошмар.
— Ты, Оля, прости меня, забудь эту сцену… Я зверем был. Ты ведь не боишься меня, нет?
— Нет, я не боюсь вас теперь, папа.
— Ты не бойся и люби, хоть немножко люби, Ольга! Ведь я люблю тебя очень, моя голубушка!
Эти мягкие слова, эти отцовские слезы совсем смягчили возмущенное сердце Ольги. И тяжело было ей, и жаль отца, Тихие слезы полились из ее глаз; она все простила и крепко поцеловала отцовскую руку.
— Ты не плачь! Зачем же ты плачешь? — говорил Николай Николаевич, вытирая платком ее глаза.
Настасья Дмитриевна сидела поодаль и была несколько смущена; ей казалось слабостью со стороны отца так нервничать; она не без страха думала, что теперь Николай Николаевич, пожалуй, согласится на брак Ольги с Черемисовым, что, по ее мнению, было бы непростительной слабостью; она, с своей стороны, ни за что не дала бы на этот ужасный брак согласия. Лучше она лишится дочери, но видеть ее за Черемисовым — никогда! Она даже с некоторым чувством сострадания глядела на слезы Николая Николаевича, полагая, что он поступил крайне неблагоразумно; во-первых, не следовало толкать дочь, и, во-вторых, не следовало нервничать, следовало тихо и вразумительно сказать Ольге, что она никогда не будет женой Черемисова, и принять на этот счет соответствующие меры; все могло бы быть сделано тихо, благоразумно и прилично, и тогда не вышло бы этих сентиментальных, нервных сцен, нарушающих спокойствие.
Она первая поднялась с кресла, поцеловала Ольгу в лоб и вышла из комнаты.
Отец еще несколько времени просидел около постели дочери и ушел только тогда, когда Ольга уверила его, что она успокоилась. О Черемисове ни отец, ни дочь не сказали ни слова, точно они сами хорошо знали, что в этом вопросе между ними никогда не может быть никакого соглашения.