По большой дороге из Грязнополья в Захолустье тихо плелась крытая телега. Дождь лил как из ведра, и тройка почтовых лошадей с трудом тащила телегу по размокшему чернозему. Ямщик, съежившись на передке, лениво постегивал мокрых лошадок и мурлыкал под нос какую-то песню. Смеркалось… В воздухе потянуло пронизывающей сыростью. Ямщик плотнее надвинул на себя зипун и сердито стегнул пристяжных.
За опущенной рогожей сидели Крутовской и Людмила Николаевна с ребенком. Оба они нередко вздрагивали от холода, так как верхнее их платье нисколько не соответствовало сырой и холодной погоде: на Крутовском была какая-то потертая, ветром подбитая, альмавива, а на Людмиле Николаевне летний бурнус; ребенок был тщательно укутан одеялами и сладко дремал на коленях у матери, убаюкиваемый покачиванием телеги.
— Однако ж делается очень холодно, а, Люда? Ты, брат, вся дрожишь! — проговорил, вздрагивая, Крутовской. — Возьми-ка мой испанский плащ: он согреет тебя.
— Мне тепло, — солгала Людмила Николаевна, весело взглядывая на мужа.
— Полно, Люда, врать. Не спорь и бери мой плащ.
Крутовской снял с себя накидку и бережно кутал ею продрогнувшую Людмилу Николаевну.
— Ты обо мне не беспокойся, Люда, — успокаивал он жену, — мое здоровье крепкое, иззябну — не беда, а ты ведь хворая… Греет испанец?
— Теперь теплей.
Крутовской беспокойно поглядывал на Людмилу Николаевну: несмотря на плащ, она ежилась и по временам вздрагивала.
— Эй, ямщик! скоро станция? — спросил Крутовской, высовываясь из-под рогож.
— Верст с двенадцать. Иззябли нешто?
— Иззябли.
— Погода! — воркнул ямщик и стегнул лошадей.
— Что, Люда, холодно?
— Да ты не тревожься, Володя, на станцию приедем — согреюсь.
Он взял ее руки. Они были холодны как лед. Оба замолчали, оба о чем-то задумались. А ветер так и пронизывал насквозь, и дождь протекал сверху.
— Да, Люда, напрасно ты пошла замуж за такого цыгана, как я! — точно вслух продолжал свои думы Крутовской. — Ведь иной раз жалеешь о своем глупом поступке? Скажи, Люда, по правде скажи.
Людмила Николаевна взглянула на мужа, и в ее взгляде было столько любви, столько ласки, что взгляд ее лучше слов давал ответ на вопрос мужа.
— Что ты, голубчик, разве я не счастлива? — ответила она.
— Странная ты, Люда, женщина, если не раскаивалась! Неужели ни разу?
— Ни минуты!
— Разве приятно бродяжничать, как мы? А дома тебе было тепло и уютно, нужды ты не знала, а со мной… вот теплого платья не на что купить! — с каким-то ожесточением ворчал Крутовской. — Туда ж, как и люди, жениться! И дрожишь ты, бедная, ни в чем не повинная, а я смотрю, злюсь и… и помочь не могу…
— Полно, Володя. Не говори так. С тобой мне все нипочем, право! — весело сказала Людмила Николаевна. — Мне, право, теплей… совсем тепло…
— Доброе ты, честное созданье, Люда! — горячо сказал Крутовской и поцеловал жену.
— Вот в Захолустье приедем, устроимся, школу заведем, — весело болтала Людмила Николаевна, — я учить буду, а ты кончай свой роман…
— Не говори о нем, никогда я его не кончу…
— Кончишь и деньги получишь!
— Эх, Люда, таланта мало, а следовательно и силенки нет. Одна только ты меня и ценишь, а ведь вся цена мне — грош! — как-то угрюмо проговорил Крутовской.
— Опять хандришь? Полно, друг, не унывай…
— Я не унываю, а не люблю себя обманывать, Люда, не люблю из гроша четвертак изображать. Ты по любви готова из меня божка вылепить — субъективна очень… Романа я не кончу и ничего путного, Люда, не сделаю. Во-первых, такой уж я человек, а во-вторых, дети мы странного времени… Готовили меня Ташкент покорять, густые эполеты носить, а я вместо того с тобой зябну и в Захолустье еду неизвестно для чего… разве потому, что там сливы и арбузы дешевы! — усмехнулся Крутовской.
Людмила Николаевна слушала мужа и прикорнула к подушке. Ее всю знобило, а на лице ее горел лихорадочный румянец.
— Что, Володя, скоро станция? — тихо спросила она.
Крутовской сидел задумавшись и не слыхал вопроса.
— Володя! — громче повторила Людмила Николаевна.
Крутовской повернулся и беспокойно поглядел на жену.
— Знобит?
— Знобит, Володя. Скоро станция?
— Ямщик! — снова спрашивал Крутовской. — Скоро станция?
— Верст с десять.
— Пошел скорей! На водку хорошо дам.
— Иззябли? Вы вот азям возьмите, укройтесь! — проговорил ямщик, снимая с себя азям.
— А ты как?
— Нам дело привычное, а ваше дело — известно… Вы из каких будете? — спросил он, помолчав.
— Из дворян.
— Ну, вишь, из дворян! Бери-ка, барин!
И он просунул под рогожку зипун, стегнул лошадей и свистнул.
Лошади пошли шибче.
— Ты смотри, Люда, не расхворайся; вот и зипун добыли, я тебя и покрою, теплей станет… Погляди-ка мне в глаза? — тревожно спрашивал Крутовокой. — Не хорошо, Люда, голубчик, не хорошо. Ишь глаза какие возбужденные: лихорадка началась. С утра в холодном бурнусике зябла.
— Все пройдет. На станции поправлюсь.
— Пока не выздоровеешь, будем на станции жить… больную я тебя не повезу. Давай-ка ко мне нашего цыганенка.
Он взял от жены спящего ребенка, положил его на подушку и укутал жену. Она закрыла глаза и заснула.
Крутовской тревожно прислушался к ее дыханию — оно было неровно и тяжело; он взял ее руку — рука была горяча.
— Бога ради, поезжай скорей, жена заболела! — крикнул он ямщику.
Ямщик погнал лошадей, и лошади, чуя близость станции, побежали крупной рысью.
— Ну вот, Люда, и приехали! — сказал Крутовокой, ежась от холода, — вставай, как твое здоровье?
— Приехали? Леша спит?
— Спит. Вставай-ка ты, а я снесу Лешу.
Людмила Николаевна пыталась подняться и не могла.
— Ну, что? — вернулся Крутовской вместе со старостой и фонарем.
Он заглянул в телегу и при свете фонаря увидел жену, тщетно пытавшуюся подняться.
— Люда, что же это с тобой? — дрогнул голос у Крутовского.
Он бережно поднял ее и перенес на станцию, где и уложил на диван.
Ночь, третья ночь. В станционной комнате на диване в забытьи лежит маленькая женщина и, раскидывая руками, по временам бредит; Крутовской прикладывает компрессы и нервно ходит по комнате. То подойдет к окну, прислушается к завывающему ветру, то быстро отойдет и снимет нагар с сальной свечки, освещающей каким-то печальным полусветом и неуклюжий диван, и воспаленные, красные щеки Людмилы Николаевны, и кривой стул, и литографию князя Бебутова, перед которой, бессмысленно глядя, остановился Крутовской. Вдруг больная застонала — и Крутовской снова около нее. Он попробовал ее лоб — горячий! — и переменил компресс.
— Что, Люда, тяжело? — нежно спросил он.
Больная не отвечала и откинула голову. Крутовской отошел от дивана, посмотрел на сладко спящего сына и снова подошел к окну и стал глядеть в непроницаемую тьму ночи. Какая-то подавляющая тоска сжимала сердце Крутовского. Он глядел перед собою, а ухо его чутко следило за каждым шорохом, за каждым вздохом жены.
— И помочь не могу; доктор за двадцать верст, а денег всего пять рублей. Господи, что это за ад! — прошептал Крутовской и отчаянно сдавил себе голову руками. — И виноват я; из-за бурнуса вопрос жизни!.. Бедная Люда!
Он подошел к ней, сел подле, взял ее руку и так просидел долго. И вспоминал он все, чем обязан был он этой женщине, сколько любви и ласки дала она ему, сколько самоотвержения выказывала она не раз, и вот… Слезы закапали из глаз Крутовского. Он вскочил и выбежал на крыльцо.
Из мрака дождливой, бурной ночи отчетливо доносился звук колокольчика, вот ближе-ближе — и к станции подъехала тройка. Какая-то надежда прокралась в сердце Крутовского. При свете фонаря Крутовской разглядел хмурого, седого барина в намокшем пальто, не спеша вылезшего из телеги.
— Экие дороги на Руси на матушке! — заговорил седой барин ядовитым голосом, обращаясь к старосте. — Что, переночевать можно?
— Проезжие есть… больная…
— Ну, посидеть хоть.
Он вошел в комнату, и вслед за ним вошел Крутовской.
— Послушайте, вы не доктор ли? — обратился к нему Крутовской.
Хмурый барин сердито оглядел Крутовского и заметил:
— Какой я доктор? Я не доктор.
— Извините.
И он снова подошел к жене.
— Я вас не обеспокою? Я тихонько буду сидеть, — заметил приезжий.
— Нет. Подойдите-ка, посмотрите, велик жар?
Хмурый барин подошел и приложил свою худую руку к голове больной.
— Жар велик! — прошептал он, окидывая взглядом костюм Крутовского и жены, — Простудилась, видно; супруга ваша?
Крутовской махнул головой.
— Из Грязнополья?
— Да.
— Далеко?
— В Захолустье.
— На место?
— Нет. Я вот так переезжаю лет пять! — улыбнулся Крутовской, — все хорошие места отыскиваю…
— Вряд ли найдете. Вот и я с Кавказа плетусь! — ядовито проговорил хмурый барин. — Скверно и там. Кстати, не знавали ль вы в Грязнополье Черемисова, из Петербурга?
— Как же, он мой приятель. Третьего дня в Петербург уехал.
— Значит, не ужился у Стрекалова?
— Не ужился.
— Я так и думал! — обрадовался хмурый барин. — Славный молодой человек. Я дорогой познакомился с ним. Он не говорил про Любомудрова?
— Как же, говорил, — улыбнулся Крутовской.
— А ваша фамилия?
— Крутовской.
— Очень рад познакомиться. Слышал. Пугало губернии! То-то вы и путешествуете! Не пишите статей: здесь, батюшка, этого не любят, нет. Чаю выпьете?
— Нет, благодарю, вот жене надо компресс.
— За доктором послали?
— Нет.
— Надо доктора.
— Знаю, что надо, да…
— Вы не церемоньтесь, господин Крутовской, видно путешествуете налегке?..
— Совсем…
— Экий вы, сразу не сказали. Мы сейчас распорядимся.
Через четверть часа тройка лошадей полетела за доктором.
Целую ночь Людмила Николаевна металась и бредила; Крутовской не отходил и прикладывал компрессы. Любомудров помогал ему и принял горячее участие, хотя и не переставал, по своему обыкновению, ворчать и злиться. Когда проснулся ребенок и Крутовской стал его укачивать, Любомудров присел у изголовья больной и заботливо прикладывал компрессы.
— Я так ни за что, батюшка, не женюсь, — шептал Любомудров. — Во-первых, поздно, а во-вторых, по штату не полагается. Надо и то и се, а то и се денег стоит, а добывать по нынешним временам затруднительно. Вот так и маюсь век… Всю Русь исколесил и, кроме мерзости, нигде ничего не нашел. Теперь в Питер пробираюсь, а оттуда — куда бог даст. Черемисова навестить надо. Человек, кажется, хороший, не из нынешних молокососов, которые в семнадцать лет уж солиден, каналья, и норовит куш сорвать. О мамоне только и думают. Зато и сидят твердо, гнезда вьют и путешествий вот этаких не делают! — ворчал Любомудров, похлебывая чай. — Ну, что, как больная?
— Плоха, горит, как в огне.
— Бурнус уж очень легкий! — угрюмо процедил Любомудров и замолчал.
А Крутовской прислушивался, не едет ли доктор, и оставлял больную, чтобы сбегать на крыльцо.
— Володя! — тихо простонала Людмила Николаевна. — Ты здесь?
— Здесь, Люда, здесь. Как тебе?
— Горит… вот здесь, в груди, горит.
Она подняла на него глаза и, заметив его печальное лицо, тихо взяла его руку и поцеловала. Несколько слез скатилось на его руку.
— Люда, родная, ты не пугайся: доктор приедет — ты поправишься.
— Вряд ли, милый мой. Что Леша?
— Он спит.
— Дай мне его поцеловать.
Крутовской подал ребенка, Людмила Николаевна прижала его к себе и оросила слезами.
— Ты не волнуйся, Люда… Доктор приедет… Ты, Люда…
Он взглянул на жену, и сомнение закралось в его сердце. Она глядела на него своими большими глазами и силилась улыбнуться, хотя страдание ясно сказывалось в этих больших синих глазах.
Крутовской, как ни крепился, но зарыдал горячими, неутешными слезами.
— Ты, Володя, не плачь. Милый мой, как я тебя люблю! А умирать не хочется… Не хочется умирать… — повторила она, — Лешу береги.
— Люда, что ты говоришь? Ты выздоровеешь…
— Нет, Володя… я умру… я чувствую, не выжить мне… Господи, как тяжело, как грустно умирать…
Крутовской бросился на колени, схватил ее руку и припал к ней.
Любомудров сидел в стороне и вытирал клетчатым платком слезы.
— Лешу береги, Володя… Вспоминайте обо мне… я вас обоих любила… Себя только, голубчик, не вини… Разве ты виноват, милый мой…
Она снова впала в забытье и в бреду вспоминала о муже и сыне. К утру больной стало хуже. На теле показались темные пятна.
На Крутовском лица не было; за эту ночь он сильно осунулся и постарел; какое-то тупое отчаяние овладело им. Наконец близко звякнул колокольчик, приехал доктор.
— Ну, что? — в один голос спросили Крутовской и Любомудров, когда доктор кончил осмотр..
— Это ваша родственница?
— Все равно. Говорите все… правду говорите!
— Больная очень плоха…
— Надежда есть?
— Мало…
Крутовской вздрогнул; все замолчали. Доктор дал какие-то успокоивающие капли.
К полудню Людмила Николаевна пришла в себя.
— Вот и лучше стало, — сказала она. — Володя, Леша, вы здесь? Теперь я поправлюсь. Ты зачем же, Володя, плачешь?..
Она как-то странно взглянула; какая-то кроткая улыбка заиграла в ее глазах и лице, а слезы тихо катились из глаз.
— А умирать не хочется!.. — прошептала она.
Потом слабой рукой погладила по голове ребенка, протянула руку мужу и улыбнулась.
— Спасибо тебе за все… Я была так счастлива… так счастлива…
Она не досказала и вытянулась… Глаза ее стали тускнеть, дыхание стало тяжелое…
— Люда, что же ты?.. Люда! — отчаянно крикнул Крутовской.
Она слабо повела глазами, но, казалось, ничего не понимала…
— Начинается агония! — тихо сказал доктор Любомудрову.
К вечеру Людмила Николаевна скончалась.
Любомудров остался с Крутовским и ходил за ним, как за малым ребенком. На Крутовского напал какой-то столбняк: он молча сидел у окна и ничего не говорил; на другой день волоса его были совсем седые… Любомудров все это время ухаживал за Лешей и распорядился насчет похорон; когда Людмилу Николаевну похоронили, Крутовской с сыном отправился в Захолустье. Любомудров проводил его и тихонько сунул ему в карман деньги.
— Вот из-за чего погибают люди! А ведь могли бы иначе жить! — угрюмо ворчал, садясь в телегу, Любомудров. — Сиди смирно в своей дыре — и жить хорошо, и ожиреть можно, а не сидишь смирно — путешествуй без платья… Эх, проклятое время, сколько людей губишь ты и за какие прегрешения? — громко вздохнул хмурый барин.
— Чего-с? — обернулся ямщик.
— Ничего. Пошел! — сердито крикнул Любомудров и плотнее закутался в шинель.
Телега быстро покатилась…