ДЕВЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Осень выдалась дождливой. На город то и дело наползала холодная морось — нечто среднее между плотным туманом и мелким дождем.

И, как ни странно, в эту ненастную пору я трудился за столом продуктивней, чем когда-либо, хотя числился безработным. Парадокс? Да. Я вел двойную жизнь.

На Седьмом небе, так прозвали комнату Вани Калитича в мансарде семиэтажного дома, жизнь начиналась рано. В семь утра по звонку будильника мы ошалело вскакивали с постелей, делали зарядку, обжигаясь пили чай с ситным и спешили по своим делам: Ваня Калитич — в дежурку паровозных машинистов, Юра Лапышев — в комитет комсомола фабзавуча, а я — на Петроградскую сторону, где находилась Биржа труда.

К огромному желтому зданию с колоннами и башенкой стекались безработные со всего города. Издали видны были толпы мужчин. Одни, покуривая, толклись на широкой панели, другие уныло сидели на каменных ступенях, третьи занимали скамейки в саду.

Вовнутрь здания надо было пробиваться сквозь толпу. Там в обширном зале кольцами вились очереди к окошкам регистратуры и справочным. Я всматривался в высоко висящую доску, на которой перечислялись требуемые специальности, и, не найдя слов «формовщик-литейщик», некоторое время стоял в толпе, прислушиваясь к разговорам безработных.

Многие из них толклись здесь чуть ли не по году, получая лишь временную работу. Чаще всего требовались грузчики, землекопы, плотники, изредка — чернорабочие и уборщики. Меня хотели послать на переборку овощей, но я обиделся:

— Для чего нас три года учили в фабзавуче, чтобы гнилые помидоры сортировать?

— Раз хорохоритесь — значит, не голодаете, — заключила женщина в окошке. — Ждите вызова.

И я терпеливо ждал его, появляясь на бирже ежедневно. Потолкавшись среди безработных, я пешком возвращался на Седьмое небо. Это была разминка перед священнодействием.

Наша комната в мансарде имела лишь одно окно, выходившее на скат крыши. Я садился за стол перед ним, взяв перо в руки, начинал думать, видя перед собой не бесконечные крыши города, а босоногих, чумазых и драчливых сверстников, словно выплывавших из тумана.

Когда я сосредоточивался в тишине, то мозг работал четче, свободней. Из хаоса разрозненных фактов и впечатлений постепенно выделялись не вполне ясные мысли, нечто неоформившееся постепенно принимало контуры, становилось материально ощутимым, просилось на бумагу. Правда, у меня получались не те мальчишки, которых я знал в детстве, а воображаемые сорванцы, по-своему благородные и справедливые. Даже имена я им дал другие. Обретя плоть, герои вдруг начинали сопротивляться первому замыслу, как бы требовать более логичного поведения. Приходилось перекраивать главы, зачеркивать по нескольку страниц.

Я уже не комкал исписанные листы и не рвал их в клочья, как прежде, а сохранял варианты и выбирал из них лучшие строки.

С пером в руках я никогда не скучал и не томился в одиночестве, а с удовольствием изменял фразы, давал новое направление мыслям, создавая настроение. Первыми на кончик пера просились штампы — ходкие выражения, стертые, ничего не значащие слова. Истребить их без редакторского опыта было трудно. Лишь чутьем я улавливал малую толику огрехов и безжалостно вычеркивал словесный сор. Черновики моих рукописей пестрели от бесчисленных помарок и поправок. Никто другой, кроме меня, не смог бы их прочесть.

От работы меня отрывала не усталость, а настойчивые сигналы желудка, выделявшего сок и требовавшего не духовной пищи, а обыкновенного хлеба, супа и мяса.

Питался я в студенческой столовой. В ней обеды были дешевыми, а порции большими. Привередничать в питании я не позволял себе, так как не имел собственных денег. Друзья по комнате давали рубль на день. На него я должен был пообедать и купить что-нибудь существенное на ужин и завтрак всем.

Насытившись, я пешком возвращался домой, по пути заглядывая в продуктовые магазины. Вернувшись с покупками, еще часа четыре корпел за столом, пока не наступали сумерки. Лишь в полумгле я отстранял рукопись и чувствовал себя выдохшимся.

Тянуло развлечься. Но как? Я постоянно ощущал интеллектуальный голод. Хотелось пойти на концерт, на диспут, на художественную выставку или в театр, но всюду надо было платить за вход. А где у безработного деньги? Друзья и так безропотно кормили меня больше двух месяцев. Доступны были только книги и комсомольские клубы.

Не желая по вечерам скучать в одиночестве, я отправлялся на угол Невского и Фонтанки в клуб «Молодая гвардия». Там читались лекции о вселенной, о предшественниках Маркса, о музыке, древнем искусстве, проводились показательные суды над мещанством и пошлостью.

Пестрые театральные афиши как магнитом всегда притягивали меня. С десятилетнего возраста, наподобие древних римлян, я готов был вопить: «Хлеба и зрелищ!» Это же вторили и мои друзья-мальчишки. На кино мы кое-как добывали деньги, а на театр — не выходило. Слишком дороги были билеты. А галерки в зимнем театре не было. Чтобы попасть на представление, мы чуть ли не с утра, пока не стояли бдительные контролеры, пробирались в зрительный зал и заползали под скамейки последних рядов.

Лежа в темноте на холодном полу, мы, чтобы скоротать время, рассказывали по очереди страшные истории про покойников, вурдалаков. Но стоило вспыхнуть в зале свету, умолкали, откатывались к стенке и лежали не шевелясь.

Обычно расфранченная публика не занимала задних рядов. Здесь, в глубокой нише под балконом, куда плохо долетали голоса артистов, устраивались лишь контрамарочники и парни с девушками, которым хотелось побыть в темноте, где за ними никто не наблюдал сзади.

Как только в зале гас свет и поднимался занавес на сцене, мы вылезали из-под скамеек и занимали пустующие места. Лучше всего было на самой задней скамейке, так как можно было усесться на спинку или стоять во весь рост. Тогда не мешали головы и спины взрослых.

Во время перерыва «зайцы» не выходили в фойе, где продавали лимонад и пряники, а сидели по темным углам курилки или вновь залезали под скамейки. Иначе их могли бы схватить за шиворот вездесущие билетерши и вышвырнуть с позором за двери.

Приезжие артисты играли с завываниями и воплями, от которых по телу пробегали мурашки. И это нам нравилось. А если было смешно — гоготали до упаду. Из театра мы выходили с толпой изрядно помятыми и выпачканными в пыли, но возбужденными и довольными, словно сами были участниками героических и душераздирающих драм.

В Ленинграде мое внимание привлекла оригинальная цирковая афиша. На зеленоватом фоне цыганской кибитки были изображены пять бубенчиков ландыша. Внизу крупные буквы кричали: «Четыре — Сохнора — четыре», а мелкие объясняли: «Цыганские игры и пляски, каскады фигур на лошадях. Спешите видеть!»

Бубенчики ландыша на зеленом фоне вызвали в памяти печальные события детства. Какой художник рисовал эту афишу? Где он видел эти белые бубенчики без стебля? Надо разжиться деньгами и обязательно сходить в цирк, решил я. Не школьные ли это друзья? Не могла же фантазия подсказать художнику точно такие же детали цветка.

Загрузка...