Дни мелькали. Они походили на беспрерывный бег с препятствиями. Утром каблуки отстукивали вниз по лестнице. К трамваю — бегом, от проходной до литейки — рысью. Работа шла без перекуров. В три часа полным ходом мчались в фабзавуч. Там два часа теории. В пять все устремлялись по домам, а у комсомольцев начинались заседания, политкружки. С семи — репетиции, занятия в спортзале либо выезд на игру. После ужина каток или кино.
Все это казалось бурной, наполненной до краев жизнью. И все же что-то тревожило и даже угнетало Ромку. Не попал ли он в затягивающий водоворот? Для того ли он покинул дом, друзей детства и приехал в Ленинград?
Надо вырваться из круговорота и плыть против течения к своему маяку, иначе ничего не добьешься. Но где же свет этого маяка?
Громачева по-прежнему тянуло выражать свое настроение и мысли в стихах. А то, что он делал помимо стихов, вызывало глухое недовольство собой.
«Чем же поступиться? — задумался Громачев. — Добрая половина вечеров уходит на репетиции. Абсолютно бессмысленная трата времени, не собираюсь же я стать артистом. И бокс брошу. Зачем мне расплющивать нос и уши? Я должен драться за убеждения без кулаков».
Его решение обеспокоило Сергея Евгеньевича.
— Твой уход будет чувствительным. Ты лишишь нас своеобразия и солидной доли энтузиазма, — сказал он.
— Тексты вы можете сочинять с Шумовой, а мне нельзя столько времени тратить на порой бесцельное сидение, — стал оправдываться Ромка. — Я не пишу ничего другого, бросил ходить в «Резец»… Оскудел.
— Я тебя понимаю. Но ты показывайся хотя бы в свободные вечера, чтобы других не расхолаживать. Я тебя не стану загружать. Будешь просто помощником.
Более бурным было объяснение с Лапышевым.
— До сих пор мы всюду бывали вместе, а теперь что же — конец дружбе? — спросил Юра. — Променяешь меня на «Резец»?
— Почему променяю, — возразил Ромка, — давай ходить вместе.
— Ты же знаешь, что у меня нет литературных способностей.
— Тогда займись всерьез тем, к чему имеешь склонности. А то высунув языки бегаем из одного места в другое, а на поверку — ничего путного не сделано. Одни игры да развлечения.
— Я учусь на формовщика, занимаюсь общественной работой, хожу в кружки, — стал перечислять Лапышев. — И живу в свое удовольствие. Этого мало, что ли? К тому же я не хочу подводить товарищей. Этого мне совесть не позволит.
Выходило, что он прав, а Ромка выглядел неисправимым индивидуалистом. Но нельзя было поддаваться нажиму. Вместо тренировки Громачев отправился в «Резец».
В комнате стихоправа по-прежнему толпились и сидели на подоконниках начинающие поэты. Ярвич выгружал из портфеля на стол тетради и пачки сколотых листков. Увидев Громачева, спросил:
— Где же ты пропадал, товарищ Гром? Между прочим, твое отсутствие было замечено. Разыскивал завпрозой. На твоей рукописи не оказалось адреса, а он открыл в тебе талант рассказчика. Так что спускайся с заоблачных вершин поэзии в глубины прозы.
— Меня действительно ищут? — не поверил Ромка.
— Можешь не сомневаться. Его зовут Дмитрий Иванович, фамилия Витязев. Сидит в соседней комнате. Похож на переодетого и менее саркастического Вольтера.
Все еще не веря Ярвичу, Громачев заглянул в соседнюю комнату. Там среди груд папок за столом сидел человек с крючковатым носом, очертаниями лица напоминающий пожилого Вольтера.
— Моя фамилия Громачев, — робея, отрекомендовался Ромка. — Вы, кажется, меня искали?
— А-а, вот ты какой! А мы полагали, что посолидней будешь, — сказал прозаик. — Очень хорошо… вовремя появился.
Витязев порылся в рукописях и вытащил рассказ «Шарики — шесть».
— Вот он, твой опус. В основном, можно сказать, получился. А над детальками надо еще потрудиться.
Страницы рукописи были испещрены карандашными пометками: птичками, восклицательными и вопросительными знаками, стрелками, скобками, волнистыми и прямыми подчеркиваниями.
— Мои иероглифы тебе, конечно, непонятны. Сейчас мы их расшифруем, — сказал Дмитрий Иванович. И абзац за абзацем стал подробно разбирать рассказ: — Вот тут и тут у тебя штампы, то есть первые попавшиеся слова. А нашему брату надо подбирать единственно нужные. Стертые слова губят живую речь… Здесь ты затянул и запутался. Скажи ясней, короче. Запятыми и грамматикой нечего пренебрегать. Начал в одном падеже, а кончаешь в другом…
— Да, да… понимаю, — соглашался Ромка. Лицо его пылало, и уши горели от стыда. — Стоит ли возиться? Лучше я другой напишу…
— Прокидаешься, — заметил Витязев. — От такой легкомысленной расточительности можно и банкротом стать. Навряд ли новый-то лучше будет. Ты попробуй в этом разобраться. Да, да. Возьми себя за шкирку, усади за стол, сосредоточься, прочти еще раз внимательно и найди, в чем у тебя слабина. Всякое исправление — наука. Только так постигается мастерство. Наша работа похожа на труд ныряльщика: чем глубже опустишься, тем лучше жемчуг добудешь. А то ведь всякий норовит его искать на мелководье. В таких местах, как известно, ничего путного не водится.
Ромка ушел от Витязева с гудящей головой. В общежитии, боясь что-либо забыть, он закрылся в пустующем красном уголке и до глубокой ночи просидел над шлифовкой рассказа.
После поправок почти каждая страница стала такой пестрой, что посторонний глаз ничего не смог бы в ней разобрать. Пришлось следующую ночь потратить на переписывание, да не простое, а с новыми исправлениями и добавлениями.
В таком виде рассказ был принят. Правда, не сразу — над ним еще потрудился Витязев. «Нелегкая мне предстоит жизнь», — подумал Ромка.