Общежитие просыпалось по «петухам».
«Петухами» обычно были самые аккуратные и беспокойные фабзавучники. Они ложились спать вместе с курами, а просыпались, когда по общежитию еще бродили ночные тени. Соскочив с койки, такой «петух» поворачивал электрический выключатель и оглашал комнату первым «кукареку».
— Проспали… А ну вставай… выкатывайся!
Тотчас же и в соседних комнатах принимались голосить «петухи»:
— Подъем!.. Довольно дрыхнуть, просыпайтесь!
«Петухи» дергали за носы, стягивали одеяла, брызгали холодной водой.
Во всех комнатах скрипели коечные щиты, дыбились одеяла, шлепали по полу босые ноги. В воздухе мелькали штаны, рубашки, свитера.
— Кто мои сапоги трогал? Левого не найду…
— Где ремень? Юрка, ты взял?
— Шмот, твоя очередь за кипятком.
В туалетных у раковин очередь. Летят струйки воды, мыльные брызги… Под ногами лужицы.
— Ты чего как утка плещешься?
— Куда без очереди?
— Ребята, глянь, какое чучело… на ходу спит.
— Спи-и-ит, — передразнивал хриплым голосом засоня. — Сам только глаза продрал… вон соломинка из носа торчит.
В комнатах наскоро завтракают: жуют сухой хлеб, ситный, колбасу. Железные кружки, наполненные кипятком, нагрелись, обжигают губы…
— Кончай, ишь расселись!
Кепки внахлобучку, куртки надеваются на ходу. И уже гудит, охает лестница. По ступенькам пулеметный перестук: кованые каблуки перекликаются с гвоздастыми. Бабахает дверь на улицу.
Вдоль Обводного канала идут, высекая искры, стуча на стыках и оглашая звоном, тяжелые трамваи, облепленные людьми.
Трамвайные подножки берутся с бою, ловкостью острых плеч, локтей, коленок.
— Подвинься чуток… дай хоть одну ногу поставить!
Если на подножках люди висят гроздьями и некуда приткнуться, фабзайцы не теряются: существует еще трамвайная колбаса — прорезиненная кишка, висящая над буфером. За нее можно ухватиться втроем, вчетвером и с комфортом, не рискуя попасть под колеса, проехать несколько остановок.
Мчится, звеня и грохоча, переполненный трамвай, поднимая вихри пыли. Холодный ветер хлещет в лицо песком, слепит, пытается сорвать кепку, ворваться под одежду. Но трамвайного наездника этим не проймешь, он цепко держится за любой выступ. Мимо несутся дома, чугунные столбы и баржи на канале.
У Балтийского вокзала для сокращения пути фабзавучники на ходу покидают трамвай и мчатся к перрону, чтобы поспеть вскочить на площадки опустевших вагонов утреннего поезда, который отводился на запасные пути.
Около переезда маневровый паровоз развивал такую скорость, что страшно было спрыгивать. Но с подножек один за другим с развевающимися полами тужурок слетали, словно птицы, подростки, и каждый по-своему гасил инерцию: одни скатывались с полотна кубарем, другие бежали по движению метров пятнадцать, третьи падали на четвереньки и растягивались на земле… На ушибы и царапины никто не обращал внимания. По пустырям и мосткам переулков, минуя хлебозавод и конфетную фабрику, наконец добирались к проходной фабзавуча. Здесь, пока не прогудел гудок, можно было замедлить бег и, степенно шагая, показать охраннику рабочий номерок.
После визгливого и сиплого гудка над кочегаркой начинался рабочий день в классах, в которых преподавались литература, обществоведение, черчение, математика, механика и спецдело.
Заняв места за столами, фабзавучники обычно долго не могли угомониться: высмеивали неудачников утреннего марафона, делились новостями, разыгрывали сценки, просто вертелись, награждая соседей щелчками, тумаками, затрещинами. На вошедшего преподавателя не обращали внимания. Ученики здесь не вскакивали с мест, как это бывало в школе, а умышленно делали вид, что никого не видят.
Педагогу для установления порядка приходилось хлопать в ладоши и повышать голос. На утихомиривание уходило не меньше десяти минут. Для этого нужны были терпение и крепкие нервы, но не у всякого преподавателя они были.
Большинство педагогов разговаривали с фабзавучниками как с равными себе — взрослыми. Они не учитывали, что из недавних сорванцов-школьников еще не выветрилось детство: желание озорничать, по-обезьяньи кривляться, ходить на голове и лентяйничать. Уроков, конечно, никто не учил, разве лишь тихони девчонки. Но они не делали в фабзавуче погоды. И жизнь преподавателей была нелегкой.
Молодой инженер, пришедший преподавать механику, видя странную инертность литейщиков, спросил:
— Вам что, теория не нужна?
Стоявший у доски рослый фабзавучник Прохоров, просидевший в четвертом и пятом классах четыре года, самоуверенно ответил:
— А зачем она нагл? Теория волынщикам нужна, чтобы головы ребятам морочить, а мы руками вкалывать будем.
— Странная психология! — изумился преподаватель. — Кого же вы волынщиками считаете?
— А тех, кто других учит, а сам ничего не делает… чужим трудом пользуется.
— Вся группа так думает? — стал допытываться инженер.
Литейщики понимали, что Прохоров загнул, что они еще не имеют права величать себя рабочим классом, который все производит, но молчали. Одни из ложного товарищества, другие из любопытства: что будет дальше?
Не получив вразумительного ответа, инженер отбросил в сторону классный журнал и сказал:
— Ну что ж, раз у всех одинаковое убеждение, спорить не буду. Но мне у вас больше делать нечего. В другом месте я проведу время с большей пользой.
Он повернулся и ушел из класса.
Выходка преподавателя не испугала литейщиков, скорее — смутила.
— Паша, что ты за чепуху молол относительно волынщиков? — спросил Лапышев у Прохорова. — Ты действительно считаешь себя создателем всех ценностей человечества, а других паразитами? А ведь сам-то пока обыкновенный истребитель жратвы, одежды, инструмента и материалов.
— А ты пойди и наклепай на меня, — окрысился Прохоров. — Может, разряд прибавят.
— За такие слова следовало бы по морде съездить, но я воздержусь, не хочу, чтобы из-за какого-то олуха выгнали из фабзавуча.
— А я не струшу и за «олуха» тресну, — сжав кулаки, пообещал Прохоров.
Он хотел было ринуться на Лапышева, но его удержали.
— Хватит вам! Сейчас Сивуч придет.
И в это время в дверях действительно появился заведующий учебной частью — Александр Маврикиевич Александрийский. Это был рослый и упитанный мужчина. Гладкая прическа на круглой голове и топорщившиеся под носом усы делали его похожим на ушастого тюленя. Только тюлень, наверное, был менее свиреп.
Строго взглянув на притихший класс, завуч спросил:
— Кто-нибудь из вас может вразумительно объяснить, что произошло на механике?
Литейщики молчали. Кому хочется высовываться перед обозленным завучем? Лишь Ромка, приметив, что взгляд Александрийского устремлен на него, поднялся и промямлил:
— Нам был задан детский вопрос: «Нужна ли рабочему теория?» Мы уже выросли из коротких штанишек… ответ очевиден. Поэтому промолчали. А преподаватель рассердился и ушел. Я думаю, что он поступил непедагогично…
— Не вам судить, что педагогично, а что непедагогично, — оборвал его завуч. — Кто же из вашей группы против теории? — И он перевел взгляд на Прохорова.
Тому ничего не оставалось делать, как подняться.
— Еще кто? — продолжал интересоваться Александрийский. — Больше никого? Ну что ж, Прохоров, я вам иду навстречу — освобождаю от теории. Можете покинуть класс. С завтрашнего дня вы будете числиться помощником вагранщика.
— Это что ж — разнорабочим?
— Нет, учеником разнорабочего.
Завуч шел на столь крутые меры, чтобы наладить дисциплину в классе. Но у него ничего не получалось, потому что одни фабзавучники, закончив семь-восемь классов, скучали на уроках, а другие не имели достаточного образования, чтобы воспринять преподаваемое. Да и не все преподаватели обладали твердыми и решительными характерами.
Математику и физику преподавал чудаковатый изобретатель. Он порой даже заискивал перед фабзавучниками, лишь бы те не шумели и не привлекали внимания завуча. Перед ним у доски можно было поломаться:
— Не успел выучить… На том уроке не понял все.
— Ну хотя бы то, что усвоили, — просил преподаватель.
— Вы так говорили, что в голове не удержалось, — нагло выдумывали лентяи, — повторите, пожалуйста.
И математик, боясь, что его обвинят в плохом преподавании, третий и четвертый раз повторял пройденное.
Замотанный обществовед, прозванный Глухарем, прибегал в класс в пальто и шляпе. Сбросив на стул верхнюю одежду, он словно заведенный принимался «токовать»: говорить хрипловатым и стертым голосом усталого оратора. Впереди сидящие фабзавучники видели, что глаза его, скрытые за толстыми стеклами очков, почти сомкнуты, а волосатые уши заткнуты ватой.
Глухарь, видимо, никого из своих учеников не видел и не слышал. Гомон в классе до его слуха, наверное, долетал как мушиное жужжание. Слушать его было неинтересно и скучно, поэтому одни играли в щелчки, рассказывали анекдоты, другие открыто дремали, третьи читали книжки.
У Ромки на такие случаи всегда были томики стихов, которые он ежедневно брал в библиотеке, и, как Глухарь, он умел отключаться от всего окружающего и читать.
Чужие стихи порождали какое-то незнакомое чувство, чем-то похожее на томление и грусть. Громачев проглатывал по две-три книжки в день и жажду чтения не утолял.
Однажды во время черчения Громачев так увлекся стихами Козьмы Пруткова, что не заметил, как перед ним очутился преподаватель черчения Сергей Евгеньевич Мари — всегда подтянутый высокий блондин, носивший широкие толстовки и твердые, ослепительно белые воротнички с бабочкой.
— Прошу прощения, — сказал он и, взяв от Ромки раскрытый томик, вслух прочитал:
Осень. Скучно. Ветер воет.
Мелкий дождь по окнам льет.
Ум тоскует, сердце ноет,
И душа чего-то ждет.
Некоторые литейщики, полагая, что чертежник хочет поизмываться над очумевшим от стихов Громачевым, дурашливо загигикали. Мари остановил их укоряющим взглядом и заключил:
— Забавные и острые стихи! Очень хорошо, что вы ими увлекаетесь. Только прошу наслаждаться поэзией не на черчении. Иначе отстанете. А о стихах мы с вами поговорим в перерыве.
Он унес томик с собой и, пока фабзавучники чертили, сидя за столиком, листал его, видимо вспоминая давно прочитанные стихи.
«Непременно унесет в учительскую, — досадуя, думал Ромка. — Придется книжку выручать у завуча, а он и так на меня косится».
Но Мари оказался непохожим на других преподавателей. В перерыве он отдал томик Ромке и спросил:
— А сами не сочиняете?
— В школе пробовал, — смущенно признался Ромка, — а здесь еще не освоился.
— Я тоже любитель поэзии, — признался Сергей Евгеньевич. — Собираю старых и современных поэтов. Если в библиотеке не найдете нужной книжки, обратитесь ко мне. Принесу.
На последнем уроке фабзавучники с нетерпением ждали звонка. И как только он раздавался, многие пулей вылетали из класса и мчались в столовку.
Быстро проглотив суп и минуты за три прожевав мясное блюдо, Ромкины приятели вскакивали из-за стола и мчались на футбольное поле, которое находилось за высоким и плотным деревянным забором против проходной. На нем минут двадцать удавалось покикать.
В обеденный перерыв юные футболисты учились останавливать мяч, посланный издалека, точно пасоваться ногами и головой, бить с ходу по воротам. Тренером был Юра Лапышев. Вскоре он сказал:
— Ребята, я вчера договорился с клубом железнодорожников. Будем играть за пятую команду.
— Только за пятую? — огорчился Тюляев. — Ну и договорился!
— А ты в какую хотел? Сначала надо игру показать, а потом фасониться, — осадил его Лапышев. — Мне думается, что новичкам не зазорно играть и в последней команде. Мы всех будем обыгрывать с крупным счетом — и этим прославимся. Понял?
— А форму и бутсы дадут? — поинтересовался Виванов.
— Трусы и майки бесплатно, а бутсы — с оплатой в рассрочку.
— У нас же на жратву едва хватает, — напомнил Ромка. — Чем платить будем?
— Придумаем что-нибудь, — успокоил его Юра. — В случае чего баржу на Обводном разгрузим. И заработаем.
После обеденного перерыва начиналась работа в цехах. У токарей слышалось жужжание моторов, шелест трансмиссий и визг резцов. У слесарей — вжиканье пил, рашпилей, стук зубил и ручников. У столяров — поросячий визг циркульной пилы. У кузнецов — буханье молота. И лишь у литейщиков стояла тишина, потому что они — даже стыдно признаться — первое время… играли в песочек.
В первый день мастер цеха позвал ребят к груде двухэтажных и трехэтажных чугунных ящиков без дна и сказал:
— Это опоки. В них по моделям формуют изделия. Возьмите по одной, положите вовнутрь половинки моделей и набивайте землей.
Фабзавучники принялись сеять землю и трамбовать ее в опоках. Работали они с таким усердием, что от ударов тяжелых трамбовок тряслись верстаки и дребезжали стекла в окнах.
Жарко становилось с непривычки. Пот росой выступал на лбах и носах. Смахивая его то рукавом, то тыльной стороной руки, парнишки так перемазались, что у некоторых только глаза да зубы блестели.
— Стоп! — наконец приказал мастер. — Теперь поверните опоки моделью кверху.
Формовщики стали приподнимать опоки, и у многих земля в них не удержалась — вместе с моделями рухнула на ноги.
— Тут не ломовая сила нужна, а сноровка, — сказал Пал Палыч и сам утрамбовал землю так ловко, что она держалась в опоке словно приклеенная: как ни поворачивал — не вываливалась.
Несколько дней формовщики потели на трамбовке. Потом учились вытаскивать модели. Не сразу и не вдруг вызволишь изделие столяров из уплотненной земли. Нужно вбить в нее острый подъемщик, осторожным постукиванием раскачать модель, затем вытащить ее так, чтобы форма не треснула и не осыпалась. А она, как нарочно, обваливалась по краям и внутри.
Ромка долго бился над техникой вытаскивания модели. Наконец ему удалось вытащить ее почти без разрушений формы. Пал Палыч поглядел на работу и, накрыв нижнюю форму верхней, спросил:
— Как ты расплавленный металл в нее зальешь? Она ведь у тебя со всех сторон закрыта. В каждой опоке только половина формы, а отлить надо целую вещь.
Ромка видел, как отец братьев Зарухно отливал из белого металла ложки, и смело сказал:
— Просверлю верхнюю опоку и в дырку жидкий металл волью.
— Правильно соображаешь, но неразумно, — сказал мастер. — Все делается по-иному, аккуратней. Чтобы форма не обвалилась, мы в ней дырку не пробиваем, а заранее формуем в верхней опоке. Вот тебе литничек. — И он сунул в руки Ромке круглую и длинную деревяшку, похожую на узкую воронку. — Вставишь его в верхнюю опоку, а потом вытащишь, и будет в земле дырка. От нее к форме ходы карасиком прорежешь.
Когда раздавался сиплый гудок, фабзавучников невозможно было удержать на территории завода. Те, кто жил в пригородах, вырвавшись из проходной, устремлялись к вокзалам на рабочие поезда, а живущие в городе — к домашним щам и котлетам.
Только общежитейцам некуда было спешить. Но и их порой одолевало общее стремление мчаться к дому. Они в потоке неслись к железнодорожному переезду, к трамвайной линии и, повиснув на подножке, добирались к неуютным и шумным комнатам.
Лишь небольшая часть фабзавучников застревала на заводском футбольном поле. Одни — чтобы погонять мяч, другие — в кулачном бою защитить свою честь.
Драться в цехах и классах было опасно. За драки на территории завода наказывали. Поэтому как-то сами собой возродились традиции дуэлянтов. Только фабзавучники делали вызов не перчаткой, брошенной в лицо противнику, как в старые времена, а энергичной фразой: «Стыкнемся после гудка. Жду на футбольном поле».
От кулачного поединка отказывались лишь слабаки и трусы, но они были обязаны при всех извиниться, иначе становились презираемыми отщепенцами, которых мог унизить всякий. А смелые парнишки, готовые отстоять свою честь, являлись на поле с секундантами.
Драться можно было голыми руками и в рукавицах. Ни ножей, ни камней применять не полагалось. За этим строго следили секунданты и зрители. Нарушители немедля изгонялись.
Слова завуча оказались не пустой угрозой. Приказом по заводу Прохоров освобождался от теоретических занятий и был зачислен в помощники вагранщика. Обозленный парень подошел к Лапышеву, толкнул его в грудь и сквозь стиснутые зубы сказал:
— На футбольном поле за «олуха» ответишь, стыкнемся после гудка.
— Принято, — спокойно ответил Юра и попросил двух Ивановых и Ромку быть его секундантами.
После гудка, надев брезентовые рукавицы, Прохоров и Лапышев вместе с секундантами отправились на футбольное поле. Там уже толклись любопытные фабзавучники и парнишки с соседних улиц. Они образовали широкий круг.
Секунданты посовещались между собой и в судьи выбрали Громачева. Он вышел на середину круга и, вызвав бойцов, задал традиционный вопрос:
— Не желаете ли помириться?
— Нет, — твердо ответил Прохоров.
— Считаю себя правым, — отозвался Лапышев.
— Деретесь до первой крови, — предупредил Ромка. — Лежачих не бьют. Бой!
И он дважды свистнул.
Прохоров замахал кулаками как ветряная мельница, ринулся на Лапышева. Но тот уклонился и, оказавшись справа, хлестко ударил противника по скуле. Это, конечно, взбеленило Прохорова. Он же был сильнее детдомовца и такой наглости стерпеть не мог.
— Ах ты вот как? Сейчас у меня юшкой умоешься, приютский ублюдок!
И он вновь накинулся на Лапышева. Но детдомовец был ловок: получая лишь скользящие удары, он то увертывался, то нырял под руку и успевал наносить в ответ чувствительные затрещины. Это злило Прохорова. А злость, как известно, плохой помощник в кулачных боях. Побеждает тот, кто дерется хладнокровно и обдуманно.
Теряя самообладание, Прохоров подножкой свалил детдомовца и, навалившись на него, в ярости принялся колотить кулаками по голове.
Это было вопиющим нарушением правил. Ромка пронзительно свистнул и попытался схватить за руку нарушителя. Но Прохоров отмахнулся и лягнул его ногой.
Судья — личность неприкосновенная. Послышался ропот зрителей. Секунданты кинулись разнимать дерущихся. Киванов и Виванов, схватив Прохорова за шкирку, стащили с Лапышева и отбросили в сторону. Вскочив на ноги, он кинулся на Киванова и сшиб его на землю…
В таких случаях и зрители не остаются равнодушными, они дружно наказывают наглого нарушителя правил. Несколько парней сбили Прохорова с ног. И один из них, придавив его коленкой к земле, приказал:
— Кончай беситься! Раз не умеешь драться по правилам — не берись. А за хулиганство купают.
Подхватив Прохорова за руки и за ноги, парни вынесли его за ворота и, раскачав, бросили в канаву с водой. Такими жестокими были правила кулачных боев за Нарвской заставой.
Ромка, оставшийся на месте, услышал, как завопил Прохоров, оглашая улицу матерной бранью.
Лапышев, утирая платком расквашенный нос, как бы про себя сказал:
— Надо учиться боксу, а то всякий олух ни за что ни про что измолотит.