Постепенно все студенты комсомольской сотни устроились в необходимые им подгоночные группы, вникали в трудные предметы, на зачетной сессии сдавали пройденное не хуже бывших девятиклассников.
Себя Громачев к прилежным студентам не относил. И учил не все одинаково, а выбирал лишь то, что пригодится ему в дальнейшей жизни. После первой зачетной сессии у него остался хвост по аналитической геометрии. Роман никак не мог представить себе линию в пространстве, хотя не жаловался на отсутствие фантазии. Особенно его подвела новая ветвь аналитической геометрии — дифференциальная геометрия, возникшая от применения методов бесконечно малого. А сокурсница, тихоня Оля Воробьева, по выражению Пяткина мало что «пендрившая» в высшей математике, вдруг сдала аналитическую геометрию на «отлично» и в подгоночной группе объясняла, как возникают геометрические образы, выраженные уравнениями.
— Будущая Ковалевская! — определил Пяткин. — Сперва шарики слабовато крутились, теперь получили математическое направление. Молодец, деваха, дай я тебя расцелую!
Но Оля уклонилась от пяткинских поцелуев, так как приняла похвалу за насмешку. Она знала, что не отличается ни ростом, ни статностью. В зеркале она видела, как худа и бледна. И нос у нее был вздернутый, в веснушках. Не зря зовут Воробьихой.
Олю все поздравляли, только Рубинская словно была уязвлена успехами тихони. Она вызвала Воробьеву в комитет комсомола и официально сообщила:
— Легкой кавалерии известно твое унизительное поведение.
— Какое?
— Ты нанялась в батрачки к весьма подозрительному человеку из бывших. Тебя не смущает его высокомерие?
— Нет, — ответила Оля. — Он только кажется таким, а вообще человек добрый.
— Все же я вынуждена тебя предупредить: прекрати якшаться с выходцами из чужого нам мира, а главное — прислуживать. Ты ставишь в унизительное положение не только себя, но и комсомол.
— Я не якшаюсь и ничего не ставлю. У меня более…
Внезапный спазм сжал Оле горло и помешал закончить фразу. Она выскочила из комитета и уже в коридоре дала волю слезам.
У спортзала она наткнулась на Лапышева и Громачева, хотела проскользнуть мимо, но они остановили ее.
— Ты почему заплаканная? — поинтересовался Лапышев.
— Я никогда не унижала комсомол. У меня просто нет выхода… Пошла в уборщицы, потому что болеет мама, на тридцать пять рублей стипендии нам не прожить.
— А кто тебя попрекает? — недоумевал Юра.
— Рубинская. Разве она не от вашего имени вызывала в комитет комсомола?
— Я не просил ее. Любой труд не может никого унизить. Так что у комитета комсомола нет к тебе претензий. Есть лишь вопрос: ты действительно консультировалась у гардеробщика?
— Да, он лучше, чем Кирпичников, объясняет.
— Вот это номер! Почему же он не пошел в преподаватели, а инвалидами командует?
— Потому что сам инвалид. И, по моим наблюдениям, немного свихнулся на бесконечно малом. Живет в мире математических образов и выкладок.
— Любопытно! А что он в свой гроссбух записывает? — поинтересовался Громачев.
— Не знаю, не заглядывала.
— Математическими формулами стихи пишет, — пошутил Лапышев. — Ты же сам говорил, что он на литгруппу ходит.
Секретарь комитета комсомола и его заместитель не проявили должной бдительности. Им казалось, что чудачества гардеробщика не заслуживают внимания. Их волновали дела студенческие. Несмотря на строгости приемных комиссий, в институт все же проникли дети бывших дворян, нэпманов, служителей церкви. Если удавалось кого-нибудь разоблачить, с ними расправлялись молниеносно, как с людьми, незаконно рвущимися к высшему образованию.
На втором курсе училась Туся Тим. В бюро факультетской ячейки силикатчиков она была техническим секретарем, старалась подражать комсомолкам времен гражданской войны. Ходила в гимнастерке, курила, могла сказать парням крепкое словцо, сплясать «яблочко» и спеть озорную частушку.
Рубинской что-то в ней не понравилось. Она проверила на правах легкой кавалерии институтскую анкету и послала запрос на родину Тим — в краснодарский горком комсомола. Вскоре оттуда пришла посылка с подержанной фетровой шляпой, на внутреннем кожаном ободе которой красовалось золотистое тиснение: «Братья Тим. Лондон». В приложенной записке сообщалось, что до революции и в первые годы нэпа Семен Тим торговал шляпами, а его две дочери учились в местной гимназии, ставшей школой второй ступени.
По требованию Рубинской было срочно собрано бюро. На заседание вызвали Тусю Тим. Вопросы со сноровкой следователя задавала руководительница легкой кавалерии.
— Скажи, что ты писала о родителях в анкетах?
— То, что знала, — ответила Туся. — Отец мой — кустарь-одиночка, мать — домашняя хозяйка.
— А как же ты объяснишь вот это? — и Рубинская не без торжества показала шляпу с золотым тиснением.
У Туей запылали щеки. Растерянно поглядев на всех, она сказала:
— Ребята, это липа для торгового престижа. Отец кустарил в одиночку. Он покупал фетровые колпаки, делал из них модные шляпы и ставил это дурацкое тиснение, чтобы покупатели думали, что у него в Лондоне есть брат фабрикант. А вообще-то брата и в природе не было.
— Значит, твой отец был не только кустарем, но и обманщиком торговцем?
— Я не отвечаю за чудачества отца. Кустари, как известно, чаще всего сами реализуют свою продукцию.
— У отца был магазин?
— Нет, он продавал шляпы в мастерской.
— Почему ты вступила в комсомол не в своем городе?
— В Краснодаре меня бы не приняли. Я уехала сюда к тете и поступила на текстильную фабрику, у меня два года производственного стажа. Принимали как ударницу обмоточного цеха.
— Ты стала обмотчицей, чтобы в анкете писать «рабочая».
— Ну и что? Я действительно была рабочей.
С Тусей Тим поступили сурово: за неправильные сведения о социальном положении исключили из комсомола и обратились к ректору института с требованием отчислить из состава студентов.
Через неделю так же поступили и с Семеном Крупником. Кто-то из Гомеля написал, что его дед — бывший лабазник, а отец — служитель синагоги, арестованы за незаконную скупку серебра. Сведения анонимки проверили. Они подтвердились. Крупника вызвали на срочное заседание бюро и ошеломили вопросами.
Рослый, с бычьей шеей, Семен твердил свое:
— Я не отвечаю за отца и деда. Нарочно ушел из дому, чтобы не жить с ними. Почти три года работал на сплавке леса.
— Но в анкетах значится, что отец — служащий?
— Да. Он служил сторожем в синагоге и для богомольных евреев приготавливал кошерное мясо — за пупки резал кур. Но об этом стыдно писать.
— А обманывать комсомол не стыдно?
— Я не обманывал… просто не уточнял.
Разговор был столь резким, что парень прослезился. Это никого не разжалобило. И Роману такое положение казалось нормальным. Но потом, когда Семена Крупника исключили из комсомола, он почувствовал угрызения совести. «Ведь так же могут поступить и со мной. Стоит только кому-нибудь написать, что мачеха была торговкой, связной у бандитов, и отнимут комсомольский билет. Но у меня отец — член партии… я не отвечаю за поступки ненавистной Анны, — возражал он самому себе. И тут же отвечал: — Но ты о ней ничего не писал в анкете и в автобиографии, потому что глупо было бы марать свою жизнь делами мачехи».
Эти размышления оставляли в душе неприятный осадок и затаенную тревогу. Когда в очередной раз разбирали дело Коковцева, у которого отец имел в деревне крупорушку, а в анкете значился середняком, Громачев встал и сказал:
— Владелец крупорушки не обязательно должен быть кулаком, если агрегат обслуживался только силами семьи.
— Тогда надо было хотя бы написать «зажиточный крестьянин», — возразила Рубинская. Все анкетные дела поднимала она и требовала суровости. Ее уже побаивались.
— Если за неточность или описку в анкете будем исключать, то у нас не много останется комсомольцев.
— А если будем либеральничать — самих выгонят, — вдруг вставил Лапышев.
Юре было хорошо: он вырос в детдоме, в анкете писал: «Родителей не помню, их социального положения не знаю». Подкопайся к нему!
— Тогда надо еще больше ожесточиться и исключать из партии бывших дворян. А они стали профессиональными революционерами, шли на каторгу, за революцию жизнь отдавали. Далеко зайдем.
— Ишь куда загнул! Мы судим не за то, что кем-то был, а за то, что утаивал.
Но Коковцева все же не исключили, а дали лишь выговор и предложили исправить анкету.
После бюро Громачев и Лапышев пошли домой пешком, чтобы хоть немного побыть на воздухе. По пути Роман спросил:
— Слушай, Юра, у тебя нет ощущения, что Рубинская своей активностью загоняет нас в угол и заставляет действовать так, как ей угодно? Она вынюхивает, выискивает порочащих предков и заставляет нас ожесточаться против тех, кто порвал связи с родителями. Многие из них стали честными работягами. Ведь бытие определяет сознание, а не прошлое деда или бабки.
— Так-то так, Рубинская, конечно, стервозная баба, но я, отсекр, вынужден поддерживать ее стремление очистить комсомол и институт от чуждых, ненадежных элементов. Этого требует классовая справедливость. В прежние времена тебя бы не допустили к высшему образованию. Со свиным рылом не суйся в калашный ряд. Почему же мы должны быть снисходительны к выходцам из дворян, купцов, кулаков? Так что я сознательно не останавливаю Рубинскую. Пусть проявляет бдительность, расшевеливает благодушных. Ею прямо какой-то бес руководит.
— Имя беса известно — стремление выделиться из массы, обрести популярность и… сделать карьеру. Может быть, занять твое место. Знает, что отсекру положена повышенная стипендия. Она ведь ни от чего не отказывается.
— Ты, по-моему, преувеличиваешь, просто у нее прорва энергии, которую некуда девать. Возьмись переключить ее на себя.
— Нет уж, брат, даже на необитаемом острове я бы обошел ее стороной. Пяткин говорит, что эта краля с хитрым заводом. Хотя глаза и зеркало души, но ему встречались отъявленные стервы с невинным лицом и безмятежно голубыми глазами.
— Пяткин, конечно, крупный знаток женской души. Но не злословит ли он потому, что его начисто отшили? А это обидно, приязни не вызывает. Слушай, Роман, а почему мы не привлекаем его к активной деятельности? Он бы мог интересные вечера устраивать, физкультурой руководить. Обязательно поговори, хватит ему вола вертеть.
— Попробую вовлечь, но навряд ли получится, он считает себя переростком. Пора, говорит, в ветераны переходить.
На следующий день Громачев поймал в коридоре Пяткина, завел разговор о его включении в комсомольскую работу.
— С удовольствием… Сам хотел поговорить с вами, — стал уверять Степан. — Но у меня такой камуфлет получился, что скоро на бюро драить и песочить будете, вплоть до исключения.
— Не треплись. Что ты такое мог сотворить?
— Надеюсь, ты не продашь меня? Буду предельно откровенен, но, учти, только с тобой. Писателям в такие истории нужно вникать. Помнишь, Кирпичников приглашал меня колодец чистить? Так я отомстил ему за всех отстающих по математике. Скоро кляузное заявление принесет…
И вот что Пяткин рассказал по секрету:
— Человек никогда не знает, где ему уготовлена ловушка. Сам Кирпичников на дачу не поехал, сунул мне десятку и сказал: «Там жена вас ждет». Еду в поезде и думаю: какая-нибудь мымра профессорская встретит. Будет ходить по пятам, наблюдать, чтобы не спер чего, и нудить. Нахожу дачу в переулочке, нажимаю электрическую кнопку в калитке… и вдруг чудо! Выходит на крыльцо молодая улыбчивая крепышка. На вид — меньше тридцати. На ней сарафанчик пестрый и шлепанцы. Мы все в этом мире рыщем в поисках подружки, которую не суждено найти. А тут открывает калитку та, о которой давно мечтал. Глаза живые, прозрачные, словно изумруды. И фигурка точеная. Явная физкультурница. У меня ноги к земле пристыли; казалось, кондрашка от неожиданности хватит.
«Что вас так удивило?» — спрашивает она. А сама не может сдержать улыбку.
«Знаете, я полагал солидную даму встретить. Может, не по адресу попал?»
«Вы водолаз?»
«Да, бывший».
«Я тоже ждала огромного дядьку в скафандре с медной головой. Думала, заставит меня в шланг воздух качать».
«Как вас величают?» — спрашиваю.
«Зовите просто Алей».
«А меня кличут Степаном. Водолазного костюма, к сожалению, нет, да он и не нужен. Придется в трусах действовать».
«А вы не простудитесь? Колодец глубокий, в нем мы молоко студили».
«Неужто у вас для меня не найдется чего-нибудь согревающего?»
«Не беспокойтесь, будет».
Вначале я не полез в колодец, а бадейкой всю воду вычерпал. На это чуть больше часа ушло. Потом приволок длинную лестницу, вставил ее в колодец, разделся до трусов и Але говорю:
«Буду грязный песок в бадейку накладывать, а вы воротом вытаскивайте. Извините, Алечка, что вас вовлек, — одному не справиться…»
«А я вас не убью? — с опаской спрашивает она. — Вдруг ручку не удержу? Бадейка тяжелая».
«Ничего, я лестницей прикроюсь».
Начал я работать на дне колодца, а там холодюга, как в леднике. Бадеек десять отправил наверх и так озяб, что пальцы сводит и дрожь во всем теле.
Вскарабкался я по лестнице, сел на край сруба и прошу:
«П-п-ринесите с-стакан-чик ч-чего-н-нибудь. Т-терпежу н-нет!»
Видя, как у меня зуб на зуб не попадает, она всполошилась:
«Хватит вам на дне сидеть. Песок уже чистый пошел, довольно его выбрасывать».
Потащила меня в дом, накинула на плечи плед и стаканчик наполнила. Я хлопнул залпом и… глаза вытаращил, рот закрыть не могу. Оказалось — спирт неразведенный.
«Запейте водичкой! — поспешила она ковшик поднести. — Извините, пожалуйста!»
А чего мне извинять? По телу приятное тепло разлилось, блаженное состояние наступило, но дрожь почему-то не проходила.
«Еще налить?» — сочувствуя, спросила она, полагая, что одна стопка не подействовала.
«Если и вы за компанию, — говорю. — Ну хоть пригубьте. Одному непривычно…»
«А вы не уговаривайте. Мне тоже согреться не помешает, только потерпите малость».
Быстро, точно у нее все было заранее приготовлено, она выставила на стол соленые грибы, колбасу нарезанную, мясо, помидоры и огурцы. Спирт в графине водой разбавила и себе такой же стаканчик налила.
«За что выпьем?»
«За встречи, которые раз в сто лет бывают!»
Тост, конечно, был нахальный, но она не рассердилась и даже в шутку спросила:
«Почему же только раз? Я надеюсь в вашем лице помощника по хозяйству найти. Мне дрова на зиму потребуются».
«Для вас готов все ближайшие леса вырубить! — разошелся я. — Приказывайте!»
«Чудесно. Пьем за хозяйственные встречи».
Выпили мы шутя и хитря друг перед другом и принялись закусывать. Спирт мгновенно действует. Она раскраснелась, еще больше похорошела. Изумруды так и сверкают сквозь ресницы. Я глаз от нее отвести не могу.
«Что вы так вглядываетесь? — спросила она. — Я не перепачкалась?»
«Нет-нет, не хитрите. Знаете, что я любуюсь. Нельзя быть столь расточительно красивой. Вашего румянца и свежести хватило бы на десять красавиц».
«Валяйте дальше! Как вам не стыдно так льстить? — начала выговаривать она. И вдруг махнула на все рукой: — Ладно, продолжайте. Я люблю, когда мне говорят приятное. Кирпичников на это уже не способен».
Тут я и давай ей голову морочить. А она слушает и сияет, точно давно ждала такого поклонения. Видно, и я насобачился льстить; а может, и правду говорил, раз такая насмешливая верила.
Мы весь графинчик осушили и, нужно сказать, изрядно обалдели. Я ручки целовал, а она горазда была на всякие уловки, чтобы оттянуть опасный час. И мне эта игра была по душе.
В общем, играли-играли и доигрались: не знаю как, но очутились в постели. Расстаться не могли. Уехал я от нее на первом утреннем поезде и лишь в вагоне чуть прикорнул.
Никакие лекции в тот день мне в голову не шли. Сижу в аудитории и думаю: «Да, это та женщина, которую я искал. Почему мы с ней не условились о новой встрече? А может, я не первый студент, которого приглашает Кирпичников, а сам не является? Не все ли равно. Теперь не отступлюсь от нее. Других мне не надо».
Через день вместо института я помчался на вокзал и покатил на Всеволожскую.
Подхожу к калитке. Тишина вокруг. Во дворе и в садике пусто. Нажимаю кнопку звонка, мгновенно выбегает она. А я от какого-то непонятного стеснения давай кривляться — как татарин из старого анекдота, спрашиваю:
«Хозяйка, старый работа есть?»
«Есть, найдется… Входи!»
А когда вошел в дом — бросилась обнимать.
«Думала, больше не придешь, за блудливую бабенку принял, презираешь. А ты явился. Значит, не врал. Хоть немножечко любишь?»
«Ничего себе немножко! Двух дней прожить не мог!»
«И я не уезжала, все тебя ждала, хотя куча дел в городе. Всё шаги и звонки мерещились… как увидела, чуть сердце не выскочило».
«Уходи от мужа, — говорю, — Шикарной жизни не обещаю, но голодной не будешь».
«Так сразу и уходить?»
«А чего ждать?»
«Надо проверить себя: может, это не любовь, а временное помешательство. Я ведь без всяких чувств за Кирпичникова вышла. Больше ошибаться не хочу».
Оказывается, она в сессию завалила математику. Чтобы разжалобить доцента — слезу пустила. А он, как бы сочувствуя, предложил: «Придите на дом сдавать». Пришла, конечно, а он о математике ни слова. Ужинать пригласил. На столе вино, конфеты, торт… руки целовал, колени гладил… в общем, совратил. Когда очнулась — в рев ударилась. В окно хотела выброситься. Он, видно, струхнул. Уговорил, в общежитие не отпустил, предложил женой стать. Она по глупости согласилась. У него, оказывается, еще женщина есть. Да не одна, с ребенком. На Васильевском острове живет.
«Теперь я как отшельница на даче обитаю, а он на два дома разрывается. В трех институтах лекции нахватал, на алименты зарабатывает».
«Так в чем же дело? Бери свои шмотки и… поехали ко мне».
В общем, я ее похитил у Кирпичникова. Он этого, наверное, не простит. Так что ждите жалобы. А мне лучше не высовываться, а в рядовых ходить да деньгу где-нибудь зашибать!