По совету Витязева, Громачев пришел на занятие литгруппы «Резец». Здесь он увидел старого знакомого из консультирующихся у Ярвича — поэта Двоицкого. Тот, как всегда, сидел на подоконнике и посасывал погасшую трубку. Узнав фабзавучника, Двоицкий радушно подвинулся.
— Садись рядом. Лучшего места не сыщешь, — сказал он. — Нас за шкафом не увидишь, а мы кого хочешь разглядим.
— Как же это так? — не понял Ромка.
— Вон зеркало над столом, — кивнул головой Двоицкий. — Стол редакторский. Оно, видно, повешено умышленно, чтобы каждый видел свою физиономию в минуты переговоров о рукописи и мог вовремя взять себя в руки. Я уже был на этом лобном месте. Зеркало мне помогло сдержаться.
Первыми заняли удобные места пожилые люди, а молодежь еще толпилась в коридоре и у дверей. Ромка разглядывал входящих и вполголоса спрашивал:
— А кто те, у печки?
— Эти печатают стихи под псевдонимом Краснозорский и Нагорный. Прикатили из провинции пробиваться в знаменитости.
Хотя по натуре Двоицкий казался человеком незлобным и справедливым, все же в характеристиках он не стеснялся, был беспощаден.
— А вот тот, что уселся на диван между шкафами и держится смущенно, точно извиняется в том, что не по праву занял место, — Никодим Шехтель, — продолжал Двоицкий. — Пишет недурные сонеты… тончайший лирик. Рядом с ним развалился Марк Дерзкий. Этого не смутишь и в краску не вгонишь. Приехал из Белоруссии. Нахален и напорист. К сожалению, борется не за мастерство и право сказать свое слово, а за напечатание плохих виршей… Перед ним сидит потомственный питерец — старик Тихомиров. Трудится механиком на электростанции. Тоже грешит стихами. Иногда недурными, душевными.
Неожиданно присутствующие стали расступаться. Взгляды многих мужчин устремились к выходу. В комнату вошла порывистая женщина в малиновом берете. Поклонившись кому-то, она уселась прямо перед зеркалом. Сняла берет и холеными пальцами принялась поправлять прическу.
Ромке видны были только ее круглые локти, обтянутые светло-серой шерстью вязаной кофточки, и тяжелый узел волос, колеблющийся над гладкой и стройной шеей.
От какой-то неясной тревоги у Громачева перехватило дыхание. Такой непохожей на других, вызывающей беспричинное волнение женщины ему еще не доводилось видеть. Во всем ее горделивом облике — в посадке головы, в крошечной горбинке точеного носа, во взгляде — было нечто соколиное. Нежная кожа щек казалась смуглой, но темные, чуть влажные глаза были такой яркости, что делали лицо бледным.
Толкнув Двоицкого в бок, Громачев шепотом поинтересовался:
— Кто такая?
— Сусанна Дремова. Сотрудница журнала «Работница и крестьянка». Самая опасная из женщин, каких я знаю. Бернард Шоу о подобной сказал: «Она ждет поклонения, как паук муху». Смотри, не окажись мухой. Кое-кто из литгрупповцев уже хватил лиха, упаднические стихи пишет.
Женщина, видно с умыслом, села против зеркала, она то поправляла кружевной воротничок на платье, то спустившуюся прядку волос, то приглаживала изогнутую бровь. Наткнувшись случайно на Ромкин взгляд, Дремова недовольно покривила губы и обернулась, словно спрашивая: «А этот мальчишка откуда взялся?»
Вскоре появился поэт Алексей Крайский — невысокий человек с красноватым, точно обветренным лицом. Он недавно выпустил брошюру «Что надо знать начинающему писателю» и был приглашен в «Резец» вести занятия в литгруппе. Разложив на столе какие-то листки, Крайский заговорил о гиперболе, приводя примеры, и на память читал стихи разных поэтов.
Ромка сидел будто оглушенный и невнимательно слушал говорившего. Его тянуло попристальней взглянуть на Дремову.
Прикрывшись кистью руки, Громачев меж пальцев исподтишка наблюдал в зеркале за сидящими в комнате, и, главным образом, конечно, за Дремовой. И тут он приметил тоскующие глаза чубатого парня, носившего военную кожанку. Тот, не таясь, рассматривал женщину. А Дремова, видимо зная это, хмурилась и с повышенной серьезностью записывала в блокнот мысли Крайского.
В перерыве, указав на чубатого, Ромка спросил Двоицкого:
— А этот грустный кто?
— Алексей Чулков, артиллерист с душой лирика. Из Кронштадта вдохновляться приезжает. Безнадежно влюблен в Дремову. Стихи ей посвящает. Да не один он. И вот тот белобрысый не меньше страдает. Но Иван Толченов побойчей будет. Архангельский мужик! Его на мякине не проведешь. Да если честно говорить, то и я глаз с нее не спускал. День и ночь о ней думал. Ох, и смурной же был! Хорошо, что вовремя обрезал. Сейчас могу с ухмылкой наблюдать.
После перерыва Ромка приказал себе: «Брось думать о ней и не смотри. Она почти вдвое старше тебя». И все же не смог удержаться. Какая-то сила заставляла поднимать глаза, ловить отражение в зеркале.
Один раз взор Громачева натолкнулся на ехидный прищур Толченова. Белобрысый северянин понимающе подмигнул ему и погрозил пальцем. А когда занятие кончилось, он подошел к Ромке и, как бы дружески положив руку на плечо, сказал:
— Брось, милок, не заглядывайся! Не по твоим годам девка! Правда, чертовски хороша, пропади она пропадом, но бессердечная. Поиграет как кошка с мышкой и отбросит жеваного. Такого, как Чулков, и то схарчила. Теперь спивается парень.
Громачев слушал и не верил. Женщина с такими глазами не может быть бессердечной. Просто заговорила уязвленная мужская гордость. Дремова, конечно, их всех отшивает, не обращает внимания. А мне от нее ничего не надо, мне достаточно, что я любуюсь ею. А это любовь или другое чувство?
Громачев напрасно подыскивал слово, объясняющее его состояние. Он еще не понимал, что где-то в глубине его существа уже сработало нечто, вызвавшее состояние, похожее на тоску.
Его теперь тянули в литгруппу не новые знания, а желание видеть Дремову и хоть немного посидеть вблизи, подышать одним воздухом.
В мечтах она уже была его возлюбленной, но Сусанна, возможно, об этом и не догадывалась. Зачем ей знать? Достаточно, что известно ему. Правда, подойти к Дремовой и взглянуть смело ей в глаза у Ромки не хватало мужества. Он опасался, что она при всех осудит и высмеет его. Лучше было утаивать свое чувство и любоваться ею на расстоянии.
Жизнь Громачева как бы разделилась на две неравные половины: одна была будничной, проходила в хлопотах и заботах о работе, о хлебе и одежде; другая, романтическая, — в дымке мечтаний и надежд. Второй половине Ромка отдавал предпочтение.
Вечером на карнизах дома ворковали голуби. Ночью где-то дико кричали и дрались коты. В открытую форточку врывался влажный воздух, приносящий запах моря.
Утром с крыши шумно сорвались сосульки и со звоном разбились на асфальте двора.
Четыре футболезца проснулись без будильника. Сон еще бродил в них. Они потягивались в постелях и охали.
— Ну и сны, — пожаловался Юра. — Откуда только такая чертовщина берется?
— Верно, прибачилось такое глупство, што лепей молчать, — согласился с ним Ходырь.
Домбов, протерев глаза, потрогал подбородок и обрадовался:
— Братцы, а мне пора уже бриться.
Он вскочил с постели, босиком прошелся по комнате и отыскал в тумбочке доставшуюся от отца бритву.
— Сходи за кипятком, — сказал Лапышев, — все сегодня побреемся.
Захлопали двери и в других комнатах, хотя не было и семи часов.
Шмот продолжал спать. Во сне он чмокал губами и что-то бормотал. Футболезцы собрались около него, набрали в легкие побольше воздуха и крикнули:
— Шмот, проснись… весна!
От неожиданности вратарь скатился с койки на пол и ошалело вскочил.
— Вы чего пугаете? Такой сон видел! Не дали досмотреть.
Из кухни Домбов вернулся с вестью:
— А девчонки встали раньше нас. Физзарядкой занимаются и хором декламируют: «Идет, гудет зеленый шум».
Налив кипятку, Лапышев взбил кисточкой в кружке мыльную пену и предложил:
— Подходи по очереди… поскоблю.
Бритва в его руках, казалось, легко снимала темневший пушок под носом и на подбородке, но через минуту появлялся приметный след: крошечные капельки крови. Это парнишек не обескураживало. Они же мужчины! Должны терпеть.
Позавтракав, футболезцы надели куртки, кепки и, слыша, как с гомоном спускаются по лестнице девчонки, выбежали из комнаты.
На лестнице — кто на перилах, кто по ступенькам — вихрем понеслись вниз и, конечно, обогнали девчонок.
На улице капель. Темный, ноздристый снег. Журчанье ручейков. Солнце вселилось в каждую каплю, искрилось и слепило.
Нина Шумова тронула Ромку за локоть.
— Времени много, — сказала она, — идем пешком.
Взявшись за руки, они зашагали по набережной. Капли брызг серебристой чешуей оседали на ее чулках.
— Почему ты больше не зовешь меня на прогулку? — спросила Нина.
— Сама знаешь. Да и занят очень… Хожу на занятия литературной студии.
— Возьми меня с собой.
— Пожалуйста, пойдем хоть завтра, — пригласил ее Ромка и тут же спохватился: «Зачем? Там ведь будет Дремова».
Крайский на предыдущем занятии предложил написать по шестнадцати строк с обязательными десятью словами: сук, дом, шаги, кусты, шелест, ветер, глаза, окно, огонь, роса. Произведение могло быть серьезным и шуточным. Слова разрешалось располагать как угодно. Ромка набросал стихотворение. Оно могло стать ответом Нине, пусть приходит.
На другой день после работы Громачев привел Шумову в редакцию «Резца». Там многие стулья уже были заняты. Свободным оставался подоконник. Двоицкий почему-то не пришел. Ромка усадил рядом Нину.
Стараясь быть неприметной, Шумова поглядывала на начинающих писателей и шепотом спрашивала о каждом. И Громачев сообщал ей то, что удалось узнать самому.
Дремова, как всегда, вошла порывисто. Алексей Чулков, видно занявший для нее кресло, моментально вскочил и уступил ей место. Нина поинтересовалась:
— Эта тоже сочиняет?
— Пишет, — ответил Ромка. — Правда, не знаю о чем… не читал.
— А чего ты так смутился?
— Тебе показалось… не выдумывай.
Когда Громачев по привычке посмотрел в зеркало, то встретил осуждающий взгляд Дремовой. Она как бы укоряла: «Зачем ты привел эту девчонку?»
Крайский на занятия пришел гладко выбритый, со свежим, хорошо отглаженным воротничком. Положив на стол крошечный букетик фиалок, спросил:
— Ну-с, как мы справились с домашним заданием? Кто приготовил?
Поднялось всего лишь четыре руки.
— Не очень-то вы продуктивны, — заметил Крайский. — Остальных прошу принести свои вирши к следующему разу. Сейчас же предоставляю слово самому молодому, — и он указал на Громачева.
Чувствуя, как от волнения запылали щеки, Ромка поднялся и, стараясь не встретиться взглядом с Дремовой, объявил:
— «На дереве», лирическое.
И, глядя в блокнот, прочел:
И сук подо мной,
И сук надо мной —
Очень много суков!
А я не хочу идти домой,
Хотя это сотня шагов.
И ветер в кустах,
И клен шелестит,
И будто горит окно.
Ты можешь прийти
И не прийти,
И мне это все равно.
Скоро роса, на траве роса,
Нельзя ходить по росе.
Мы путаем, злимся,
Не смотрим в глаза
И ждем каких-то вестей…
А все ведь простого простей.
— Занятные стихи. И мысль о равнодушии не в лоб, — заметил Крайский. — Чем же нас порадует Никодим Шехтель?
Смущенный лирик едва слышным и каким-то виноватым голосом как бы пропел стихи о беспричинном волнении в ветреную ночь.
Последним выступил с рублеными стихами Марк Дерзкий. В них он обрушился на кулацких сынков, разоривших колхозный сад.
В это время, чуть ли не касаясь губами Ромкиного уха, Нина шепнула:
— Посмотри в зеркало… Почему та тетка хочет прожечь меня глазищами? Ты ей что-нибудь говорил про меня?
— Она вовсе не тетка, — сказал Громачев. — И может, не на тебя смотрит, в зеркале не поймешь…
— Нет, я почувствовала. Какие она имеет на тебя права?
— Никаких, чего тебе взбрендилось?
Он невольно поднял глаза на зеркало и приметил встречный пытливый взгляд. Глаза Дремовой как бы спрашивали: «О чем ты шепчешься с этой вертушкой?»
— Уйдем отсюда, — предложила Шумова. — Мне тошно от глаз этой мегеры.
— Не надо было приходить, — укорил ее Ромка. — Дай послушать.
Крайский уже заканчивал свое резюме. Громачев с трудом вник в смысл последних слов и, ликуя, понял, что его стихи похвалили.
Чтобы не вызвать больше укоряющих взглядов, Громачев схватил Шумову за руку и, пока литкружковцы поднимались с мест, незаметно увел ее на улицу.
Нина некоторое время шла молча, потом спросила:
— Те стихи, что ты прочитал, про нас с тобой?
— Это учебное упражнение, — отозвался Ромка.
Было уже поздно. Общежитие затихло. Громачев проводил Нину до площадки между пятым и шестым этажами. Там они по старой памяти остановились у окна. Ему вдруг стало жалко приунывшую девчонку. Схватив ее за плечи, он губами поймал в темноте ее трепетные губы, но они сразу же сомкнулись и затвердели…
Нина не вырывалась, а терпеливо ждала, когда он ее отпустит. И в этом покорном ожидании была какая-то холодность.
— Тебе неприятно? — теряясь, спросил Ромка.
— Мне никак, — ответила она и, оставив его на площадке, ушла.