Элизабет Баррет Браунинг (1806–1861)

Сонеты с португальского

I

Я восхищалась песнью Феокрита

О негах лет, — желанных, сладких лет, —

Что щедро дарят благостыни свет

Младым и старым, снизкой роз увиты.

Я речь внимала древнего пиита,

И яснились, сквозь дымку слез прошед,

Все скорби лет, печальных, сладких лет,

Что на меня упали, словно плиты,

И придавили. Плача, различила

Я за спиной Виденье (стыла кровь) —

Длань за власы меня назад тащила.

И властный голос рек: «Не прекословь!

Кто я, ответь!» — «Ты — Смерть», — я проронила.

Сребром звенел ответ: «Не Смерть — Любовь».

Перевод А. Парина

III

О сердце царственное, мы с тобой

Так непохожи. Так мы друг для друга

Чужды во всем! И ангел мой и твой

Недоуменья, верно, и испуга

Полны, встречаясь в бездне голубой.

Певец я нищий. Т ж иного круга,

Гость королев. Тебе дано судьбой

Им петь в часы их празднеств и досуга.

И в сотнях ярких глаз ты будишь грезы.

Мои и глаза и в миг, когда в них слезы,

Сияют — всё ж не так ярки! Опять

Зачем со мной ты? На тебе ведь мирро,

Роса на мне, мне холодно и сиро…

И только смерть нас может уравнять.

Перевод М. Цетлина и И. Астрова

VI

Уйди. Хоть понимаю: мне — стоять

В твоей тени отныне. Минул срок,

Когда дела могла я на порог

Своей отдельной жизни созывать

Сама, когда могла я подымать

Навстречу солнцу руки без тревог,

Без ощущений тех, что превозмог

Мой дух, — твоей руки касаний. Гладь

Бескрайняя нас делит, но одно,

Одно сердец биенье. И в делах,

И в снах моих есть ты, как вкус вино

Несет от грозди. О себе в мольбах

Прошу я Господа — Он все равно

Зрит слезы двух людей в моих глазах.

Перевод А. Парина

IX

Так чем я отплатить тебе могу —

Затворница печали? Чем любовней

Слова мои, тем глуше и бескровней.

Слезами, что я в сердце берегу —

Иль вздохами? Их на любом торгу

Возы, и вороха — в любой часовне.

Возлюбленный! Ты видишь, мы — не ровни,

Как нищенка, я пред тобой в долгу.

Я улыбнусь — но этого порыва

Достанет лишь на миг. Мне не раздуть

Угасший пепел. Мертвая олива

Не принесет плода. Скорей же в путь!

Удерживать тебя несправедливо.

А то, что я люблю тебя, — забудь.

Перевод Г. Кружкова

XVIII

Возьмешь ли локон мой? Я не дарила

Доселе никому своих волос.

Увы, благоуханья юных роз

И блеска звезд в них не найти, мой милый.

Когда-то (грустный трюк!) я их клонила,

Чтоб на щеках скрывать следы от слез;

И, думаю, впервые бы пришлось

Их срезать на краю моей могилы.

Так что же — время повернуло вспять —

Иль молодость нагрянула вторая?

На палец я наматываю прядь,

Рассеянно, как девочка, играя…

Прими их, мой возлюбленный. Здесь мать

Меня поцеловала, умирая.

Перевод Г. Кружкова

XIX

Ты на Риальто помнишь торг базара?

И я в душе торги веду. Скорей

За локон локон! Груза кораблей

Он мне дороже. Нет ценней товара.

Как при явленье муз в стихах Пиндара,

Смоль черных иссиня твоих кудрей

Вся отливает блеском, звезд светлей,

И пышет зноем солнечного жара.

Не блеск ли то лаврового венка?

Мой поцелуй, вернее чем рука,

Его пленит и закрепит украдкой.

И будет долго твой бесценный дар

В тепле уютном спать на сердце сладко,

Пока не оскудеет жизни жар.

Перевод М. Цетлина и И. Астрова

XX

Вообрази, лишь год назад, как тень, я

Бродила у заснеженной реки —

Одна — и ясным знакам вопреки,

Судьбы не чувствовала приближенья,

Перебирая малодушно звенья

Своей неволи и своей тоски, —

Что ты бы мог движением руки

Разбить. И впрямь достойно удивленья,

Как я могла, доверяясь чарам зим,

Не ощутить в шуршанье снеговея

Весны? Не угадать, благоговея,

Что тишь чревата голосом твоим,

Еще не прозвучавшим? Так афеи

Не верят в Бога, что для них незрим.

Перевод Г. Кружкова

XXI

Скажи: люблю — и вымолви опять:

Люблю. Пусть это выйдет повтореньем

Или кукушки на опушке пеньем,

Не бойся уши мне прокуковать —

Ведь без кукушки маю не бывать

С его теплом, голубизной, цветеньем…

Любимый, слишком долго я сомненьем,

В ночи подкапывающим, как тать,

Была томима. Повтори мне снова:

Люблю. Пускай, как звон колоколов,

Гудит и не смолкает это слово:

Люблю. Подманивай, как птицелов,

Короткой, звонкой трелью птицелова.

Но и душой люби меня. Без слов.

Перевод Г. Кружкова

XXIV

Пускай жестокий Мир, как нож складной,

Защелкнется, не причинив урона,

В ладони у Любви — и усмирённо

Затихнет ярый вопль и шум земной.

Как хорошо, возлюбленный! С тобой

Я чувствую себя заговоренной

От всех клинков и стрел. Ты — оборона

И крепь моя; за этою стеной

Вдали от толп — незримо, потаенно —

Из данных нам природою корней

Мы вырастим два стебля, два бутона,

Две лилии — жемчужней и светлей

В лучах росы, чем царская корона!

А сколько жить им, небесам видней.

Перевод Г. Кружкова

XXVI

Любимые виденья с малолетства

Мне заменяли братьев и сестер,

И, вслушиваясь в их созвучный хор,

Иного я не мыслила соседства.

Но время шло; ветшали тени детства:

Покрылся пылью пышный их убор,

И лютни смолкли… Опустевший взор

Да оторопь остались мне в наследство.

Но Ты пришел! В тебе, моя любовь,

Все призраки, мне прежде дорогие,

Жизнь обрели — не просто плоть и кровь:

Так влажная становится стихия

Святой водой… Душа моя! Так вновь

Дар Божий посрамил мечты людские.

Перевод М. Бородицкой

XXVIII

О пачка писем! Мертвая, немая!

Какая дрожь пронзила их покой,

Когда, листки из связки вынимая,

Я их роняла трепетной рукой.

Тут он просил, чтобы его сама я

Как друга приняла; а вот другой

Листок, где светлый день назначен мая.

А здесь письмо — «любимой, дорогой».

Как будто Божья сила осенила

Усталый дух, и муки стон утих.

А вот слова — «я твой»… бледны чернила,

Так часто прижимала к сердцу их.

А тут! Но тайны я не проронила,

И не дерзнет о ней поведать стих.

Перевод М. Цетлина и И. Астрова

XXIX

Мечтаю о тебе. Ты, словно ствол,

Весь думами моими и мечтами

Увит, как виноградными листами

И скрыт в том лесе, что тебя оплел.

Но нет, фантазий буйный произвол

И петли мыслей, вьющихся кругами,

Тебя не стоят. Прошурши ветвями

Могучими — как будто вихрь прошел —

О пальма стройная! — и отряхни

Ненужную завесу перед взглядом:

Мечты — сравнятся ли с тобой они?

Взирать, внимать твоим речам-усладам…

Я новый воздух пью в твоей тени

И ни о чем не думаю; ты — рядом.

Перевод Г. Кружкова

XLI

Спасибо всем, кто обо мне с тревогой

Хоть раз подумал, — всем, кто был мне друг:

Кто у тюремных стен, заслыша звук

Моей унылой песни, хоть немного

Замедлил шаг, идя своей дорогой

На торг иль в храм, на север иль на юг…

Но ты, что лиру выпустил из рук

И слушал, став у моего порога,

Как я пою и вместе слезы лью, —

Скажи: какою мерой равноценной

Воздам тебе за доброту твою?

В грядущем ли сыщу, на край Вселенной

Пущусь, — но гимн, что я тебе спою,

Жизнь, уходя, поет Любви нетленной!

Перевод М. Бородицкой

XLIII

Как я люблю тебя? Позволь расчесть:

Всей высью, глубью, широтой душевной,

Когда душа от скуки повседневной

Уходит прочь, чтоб идеал обресть.

Как я люблю? Как все, что в свете есть,

И днем, и ночью, в тихий час безгневный,

Как борются за правду каждодневно,

Как не приемлют похвалу и лесть.

Как я люблю? Среди страстей былых

И горя детской верой пламенея.

Как я люблю? Как прежде — всех святых.

Смеясь, рыдая, льну всегда к тебе я.

Бог судит — по скончаньи дней моих

За гробом полюблю еще сильнее.

Перевод А. Серебренникова

Сватовство Лэди Джеральдин

Ночь. Комната в замке. Поэт пишет своему другу.

Добрый друг! Товарищ верный! Как душа к тебе стремится!

Бывши скромным, как унижен я безжалостно судьбой!

По шелкам хоромов графских ведь слезам некстати литься…

Возврати меня к народу! Примири с самим собой!

Я знаком с одной графиней — очень знатной и богатой;

Гордость царская во взорах, в нежных жилах — кровь царей;

По коврам ступает плавно, лишь вдыхает ароматы,

И витает тень короны в волнах шелковых кудрей.

Есть у ней дворцы и виллы; и стремятся пароходы

Далеко, по мановенью тонкой девичьей руки,

Рассекая черным дымом голубые неба своды,

Чтоб отметить, как владенья юной лэди велики.

Средь красавиц наших светских по значенью нет ей равных,

Женихам знатнейшим края пожелала отказать;

Я, родившийся в народе, а она — от предков славных…

Мне ль любить ее доступно! Смею ль ей о том сказать!

Петь у милой под окошком — дело бедного поэта,

Слух ей нежа равнодушный с птичкой скромной наравне;

Столь нежна и недоступна, мне казалось, ангел света,

Весь одетый в шелест крыльев, снизошел с небес ко мне.

Ко дверям своих вассалов подъезжает в экипаже,

Как священник, как царица, кротость важную храня;

К бедным людям благосклонна, — мне казалось, точно та же

Благосклонная улыбка озаряет и меня.

У нее друзья повсюду — во дворце, в палате нашей,

Блеск ее брильянтов может всех придворных дам затмить;

Принц ее красу прославил над вина искристой чашей…

Джеральдин! моя царица! Смею ль я тебя любить?

Да, но я не мог иначе; мы, поэты, ведь родились,

Всё, что благо и прекрасно, чтоб любить всегда, везде;

На горах, а не в долинах, наши музы поселились,

А поэт стремится выше — от вершины и к звезде;

И затем, что, как писатель, я был публике известен

И любим, — хоть с оговоркой — что «пишу на новый лад»,

Я был принят у богатых; их прием мне был бы лестен,

Если б нас не разделяла тень общественных преград.

Всё при ней меня хвалили: «Что ваш сборник, выйдет летом?»

А затем промеж собою: «Да, охота недурна!»

И вполголоса друг другу: «Познакомились с поэтом?

Он пленил ее стихами, вот что значит новизна!»

«Самоучка — из народа». — Он талантлив? — «Да, пожалуй,

Потому и принят всюду, приглашен почти ко всем;

Пустяки, он нас не слышит, и притом, сатиры жало

У писак теперь не в моде и заброшено совсем!» —

Я стоял с тоскою в сердце, хоть с презрением во взорах;

Их небрежность жгла чело мне, как мороз, когда велик;

Вдруг ушей моих коснулся словно шелка нежный шорох;

Чей-то говор серебристый прямо в сердце мне проник;

Я взглянул… она стояла, с видом царственно-спокойным,

И промолвила, очами обведя нас всех кругом:

«Сэр, я вас прошу покорно, чтоб, найдя его достойным,

Посетить вы согласились Вайкомб Голл, мой древний дом».

Подождала… нет ответа; молча я стоял на месте;

Алым вспыхнула румянцем, будто краскою стыда,

Но оправилась тотчас же: «Я ищу великой чести;

Может быть, не по заслугам, — вы найдете, господа?

Не как женщина, не женской я ищу прерогативы, —

Здесь улыбкой, как сияньем, улыбнулась, говоря, —

Но затем, что наши рощи в час заката так красивы,

Что годятся для поэта иль венчанного царя.

Пригласить вас не осмелюсь в суеты приют тщеславный, —

Но туда, куда Создатель звал уж раньше соловья;

Если вы споете вместе в тишине моей дубравной,

За леса мои родные — вам спасибо молвлю я».

Оглянулась — улыбнулась — колебались свет и тени…

Взор очей ее прекрасных львов — и то смирить бы мог;

Я ответить был не в силах; поклонился тем не мене;

Удалилась, как царица, преступив через порог…

О прекрасные дубравы с той листвой широкошумной!

Я вас слышу и доныне; — песня ваша мне мила;

О злосчастные дубравы, где влюбился я, безумный,

Где попала прямо в сердце мне коварная стрела!

В древних залах Вайкомб Голля сонм теснился приглашенных;

Ножки лондонских красавиц на коврах скользили всех,

И был полон воздух летний голосов их заглушенных,

И звенел в оконных нишах — серебристый, легкий смех.

Вечерами на террасу из всех окон свет струился,

Тень на занавесях темных в нем чертила свой излом;

Над рекою лебедь белый, что из нежных рук кормился,

Сквозь дремоту слыша звуки, трепетал им в такт крылом.

Часто музыка звучала: звон рояля, рокот пенья,

И встревоженные птички просыпались в парке вдруг;

Иль, бывало, в темной чаще голова мелькнет оленья —

Но стоят безмолвно кедры, каждый заперт в лунный круг.

Хоть она удачным словом, точно цепкой серебристой,

И меня втянуть умела в гомон шуток и речей,

Часто я сидел отдельно и, рекой любуясь чистой,

Слушал голос несравненный, тоже чистый, как ничей.

Выезжали на охоту по утрам… под звуки рога,

Конский топот, смех и шутки, собирались веселей;

И хозяйка молодая, проводив их у порога,

Шла с гостями остальными в глубину своих аллей.

В белой, девственной одежде шла так стройно и так плавно,

Будто двигалась по волнам; — с златокудрой головы,

На ходу, капризный локон развевался своенравно —

И вдыхала солнце, воздух, запах скошенной травы.

Над собой она держала ветку клена, тенью зыбкой

Светлых листьев защищаясь от безжалостных лучей —

И влюбился я навеки в обаянье той улыбки,

Что несменно обитает в глубине ее очей.

Улыбаются лишь очи; на устах — раздумья нота,

И заботливая строгость на челе ее легла;

Только очи всё смеются, будто радостное что-то

Вечно видит, что словами рассказать бы не смогла!

Шли мы как-то по аллеям; стройных лип склонялись ветки,

Шел и я с толпою светской, — не остался в стороне —

И промолвила хозяйка: "Эти липы — те же клетки;

В них живут певуньи-птички, отданы под стражу мне.

Но сюда, где лип зеленых опустилась занавеска,

Где смиренно отступили, отодвинулись кусты, —

Звуков я не допускаю, кроме струй фонтанных плеска,

Только лилии им внемлют, белоснежны и чисты.

К небесам стремится слабо запах лилий, вод журчанье,

Как смиренная молитва от затворника души;

Здесь — взгляните — белый мрамор: это статуя "Молчанье"

(Ло-скульптор ее сработал) дремлет сладостно в тиши.

Как сомкнулись плотно веки! Не скрывают, видно, грезу,

Соскользнул в дремоте пальчик, что приложен был к устам,

А рука едва сжимает символическую розу,

Что в бассейн упасть готова и лежать остаться там.

Видно, в символе нет нужды, где значенье всем понятно;

— Вот, как в замысле скульптора я даю себе отчет:

Так и высшие средь мира тем скромней, чем боле знатны,

Сильны тем, что отвергают внешний призрачный почет".

«Нет, — ответил я, — «Молчанью», правда, символа не нужно,

Мысль художника отлично нам понятна без того;

Но зато вельможи наши носят сан свой лишь наружно,

Чтоб покрыть наружным блеском бедность духа своего.

Грезы годны для поэтов; в нашей Англии богатой

Символ именно всесилен; сущность ценится едва;

Скоро будет только символ; нам заменит мрамор статуй

«Символическая роза — коль не «сорная трава»!»

«Пусть вы правы, — возразила, — но не все же чтут кумира,

Мишуру — наместо злата, вместо дел — пустую спесь; —

Что ж, коль всё поглотит форма, я вам брошу книгу мира,

Что сейчас звучит так сухо, и с «Молчаньем» сяду здесь!»

Говорила, мне сдавалось, то серьезно, то игриво;

Улыбались ей подруги — а поклонников синклит

Явно ею любовался, — у фонтана так красиво

Выделялся образ стройный, светом солнечным облит!

Шепот листьев тихо вторил, опускались ветки ниже,

В быстрой смене светотени ветер их спешил поднять;

Струйки тонкие фонтана то стремились к солнцу ближе,

То, отпрянув, как в испуге, опускалися опять.

Как мне памятно то утро, и другие утра тоже,

Что провел я с ней, прикован духом у любимых ног;

С верным псом ее мы были унизительно похожи;

Он, как я, за госпожою рвался и отстать не мог.

Дни сменялись тихо днями; в вихре смутных сожалений

Всё ж я следовал за нею, клятвам, думам вопреки;

То учили эхо песням, любовались на оленей,

Иногда кормили вместе лебедей у вод реки.

Отдыхать, бывало, сядем над рекой, на холм любимый,

Сзади лес зеленой тенью уголок наш весь закрыл;

Вдруг — от речки куропатка, поднялась, мелькнула мимо,

Близко так над головою, что нам слышен трепет крыл.

Здесь читал я вслух, покорно, те старинные мотивы,

Вдохновенных лир тосканских, или наших лир, подчас, —

То из Спенсера отрывки, то сонеты-переливы

Из Петрарка; вот и книга, — лист в ней загнут и сейчас.

Из Вордзворта, Теннисона, — бардов нынешнего века, —

Тот торжественно-спокоен, тот мечтательно-высок…

— Браунинг, что, как плод гранаты, держит сердце человека,

В чьих стихах, как кровь, струится и кипит пурпурный сок.

Иногда читал несмело из своих новейших песен

(Тяжело всегда поэту прочитать свое же вслух);

Трудно въехать колеснице, коль проезд в ворота тесен,

И слова звучат так глухо, и в груди спирает дух.

То, бывало, как устанем, бросим книги, бросим чтенье,

Тишина нас вновь объемлет, будто лаской охватя —

Из груди ее, внезапно, как потоком хлынет пенье…

Скажешь — то поет наяда, леса вольное дитя.

Я не знаю, что отрадней, — видеть ли ее поющей,

Или слышать; все движенья — то мелодия одна:

Есть ведь целый мир созвучий, у нее в очах живущий,

А уста — живая песня — всем понятна и видна.

Иль звучал мне в разговоре голос дивный, голос нежный;

Это было то же пенье, только музыка души;

И как звезд огни мелькают средь лазури той безбрежной,

Так врывались к нам в беседу звуки все лесной глуши.

Столько добрых, ясных мыслей просто высказать умела;

Столько светлых настроений и красивых, нежных дум;

Сходен с птицей быстрокрылой, что в лазури реет смело,

— Так отзывчив и свободен был ее прелестный ум.

И всегда она правдива: если кто настроен мрачно,

Беззаботное веселье всё же ей простить готов;

Даже в шутках благородна, — и умеет так удачно

Корень скрыть серьезной мысли под цветами легких слов.

То обменивались тихо впечатленьями друг с другом,

О жнецах в соседнем поле, о барашках за межой,

О гурьбе ребят, спешивших мимо нас из школы лугом,

И о том, что свет далекий нам ненужный и чужой.

И о людях, и о книгах; — ведь и книги — те же люди,

Только лучшие, что держат речь грядущим временам;

Ведь мы все в руках природы роль играем лишь орудий,

Хоть и хвалимся "прогрессом", коим мир обязан нам.

Иногда я говорил ей, что наш век саморекламы

Грубо стал спиною к звездам, вечный свет их заградил;

"Нам, назвав себя богами, запереть осталось храмы;

Черный пар локомобилей нам заменит дым кадил.

Восхищаемся мы громко и собой, и временами,

И, стремясь вперед всё дальше, восклицаем: "Дивный век!"

Быстро движутся машины, души же сковало снами,

И пред взором серафимов как ничтожен человек!

Мы — как дети, что хожденью научились на досуге,

Нас вела досель природа, направляя и храня;

Если мчимся под парами, разве больше в том заслуги,

Чем тому, кто, взяв за гриву, первый оседлал коня?

Дна достигнуть океана если б кто из нас был волен,

Шар земной окутать паром, нанести удар звезде, —

Это значило б, что путь сей нам заранее дозволен,

Мы бы только шли покорно по готовой борозде".

И в часы бесед — царицу полюбил я поневоле

Беззаветною любовью, как добро и красоту,

Как святое вдохновенье; и не ждал иной я доли,

Как в песке пустынь бесплодных — начертать мою мечту.

Иль всего лишь мне казалось, что немыслимо надежде

Увенчать собой, нарушить, скорбь безмолвную любви;

— Так олень, хоть ранен насмерть, мирно щиплет травку, прежде

Чем готов со стоном боли пасть — и умереть в крови…

Много у моей царицы есть поклонников влюбленных;

Как запрет Венеры волнам — и ее таков отказ, —

Столь величественно-ласков, что никто из дерзновенных

Не решился настояньем оскорбить ее хоть раз…

Я сидел сегодня утром с книгой в кресле кабинета, —

Что сейчас за залой; думы были ласково-тихи;

Их навеял мне Камоэнс — португальского поэта

Об очах любимой дамы вдохновенные стихи.

Зарождаясь в книге, мысли к цели устремлялись метко,

От страницы отделялись самовольно и легко;

Так лоза в руке ребенка, гибко согнутая ветка,

От руки, ее сжимавшей, отлетает далеко.

Вдруг, ко мне в уединенье шум донесся разговора;

Голос мужественно-твердый молвил: «Лэди Джеральдин»,

То звучал как будто просьбой, то в пылу горячем спора

Убедительно и властно выделялся он один…

То был голос гостя — графа; граф по нраву и рожденью:

Всё в нем истого вельможу согласилось обличить;

Над толпой ничтожных смертных он царит по убежденью,

Хоть изысканным поклоном спесь свою готов смягчить.

Лоб высокий, нос орлиный, очи точно сталью синей

Отражают стрелы взоров, что лететь дерзнули к ним;

И уста сомкнулись властно в прямизне упрямых линий,

Словно воздух для дыханья предназначен им одним.

Впрочем, — честен, прямодушен, образован чрезвычайно,

Любит книги и искусство, носит титул древний свой

С безупречным благородством — и надменным стал случайно,

Как случайно смыт волною край скалы береговой.

Я слыхал, не мог не слышать, но я места не оставил;

Я остался неподвижен, — уничтоженный, без сил,

Точно голос тот знакомый чувства все в груди расплавил,

Как горячий ком металла, — сердце сразу раскалил.

Он молил во имя страсти, говорил про труд совместный,

Про благие начинанья, осчастливленный народ;

Отвечала мягко дева: «Пусть падет ваш выбор лестный

На иную, что достойней направлять ваш славный род».

Здесь, быть может, он увлекся слишком страстными словами,

Иль в своей руке сжал ручку слишком нежно, может быть,

Только строже возразила: «Нет, милорд, нам лучше с вами

Перейти к другим вопросам и теперешний забыть».

В самолюбьи уязвленном, в огорченьи ли понятном

Он забылся, я не знаю; но презреньем охлажден

Был ответ: «Милорд, вы правы; мой избранник будет знатным

И богат; краснеть не стану, вспомнив, как он был рожден».

Те слова меня пронзили; жизнь помчалась вихрем жгучим,

И мой дух, казалось, вырос в полный рост за этот миг,

Ведь отчаянье всесильно сделать слабого могучим, —

Кто изведал отреченье, тот небесного достиг.

И душа, очистясь сразу, будто чрез огонь незримый,

Окрылилась, отрешилась от условностей оков;

Стало ясно видно оку, как проходят херувимы

Безмятежною стезею в вышине, средь облаков.

Я не знаю, безрассудство было то, иль вдохновенье,

Назови меня безумцем, иль хоть зверем назови…

Шаг за шагом, склоном страсти шел я — не прошло мгновенье, —

Я стоял уже за дверью, пред лицом моей любви.

Я застал ее без графа: видно, он пред этим вышел;

Увидав меня, смутилась; несравненные черты

То румянцем покрывались, то бледнели… Ты ведь слышал,

Что не могут вынесть взора правды — дети суеты!

Точно птичка, что из клетки в лес попала ненароком,

Трепетала вся, руками от меня закрыв лицо;

Я увлек ее внезапно бурной речью, как потоком,

Закружил, как смерч в пустыне кружит из песка кольцо!

Мне хотелось сместь словами полк условностей несметный,

Сонм красивых заблуждений, вкоренившихся давно,

Ряд сословных привилегий, без которых в круг заветный

Душам пламенным и чистым всё ж проникнуть не дано!

Молвил: «Обо мне нет речи, но о лучших детях века,

Много высших и достойных с вами близшего родства; —

В наше время больше тех, что отреклись от человека,

Чем отступников, что прямо отреклись от Божества;

Целый ряд великих истин обличает нас в измене,

Наши жалкие расчеты ими в прах посрамлены;

И в гордыне лицемерной, все ничтожны тем не мене

Пред судом всевышним Бога, перед смертью — все равны.

О, не чтите власть и деньги, чтит и так их наше племя;

Мир и так тельца златого весь наполнен торжеством;

Уважайте человека, — хоть он прах, Адама семя,

Всё же прах благословенный, вдохновенный Божеством.

Как не стыдно вам, с сознаньем красоты своей, холодным,

Томно кольцами играя, дать беспечный тот обет:

Что тому, кто избран вами, мало Богу быть угодным,

Коль его непогрешимым не признает также свет?

Вам, чей голос как молитва, чья улыбка — откровенье,

Вам, прекраснейшей из женщин, из созданий всех Творца,

Столь воздушной, что мешает вам растаять, как виденье,

Только лишь земная прелесть несравненного лица;

Как не стыдно вам спокойно заклеймить своим презреньем

Ваших ближних, ваших братьев, коих создал тот же Бог! —

Точно парий, что не только недостойны лицезренья

Вас самой — но и не смеют умереть у ваших ног?

О, когда б у этой лютни вдохновенней были струны,

О, когда б я сам был выше, чище духом, чем сейчас, —

Я б сказал вам: "Я люблю вас! и клянусь, царевич юный,

По сравнению с поэтом, право, не достойней вас!

А как есть, да будет карой вам, надменной, то сознанье,

Что я, — беден и ничтожен, страстью робкою томим,

Вас люблю, любить дерзаю; чувство — полное страданья, —

Но ваш гнев, презренье ваше, — всё бессильно перед ним!"" —

Много, много слов безумных — вспомнить всех душа не смеет;

Я и так в слезах горячих эти строки окрестил…

А еще зовут поэтом! Глупый пес — и тот умеет

Оскорбить несносным воем красоту ночных светил!

Я замолк; душа стихала, редко вспыхивая снова…

Так последний гром смолкает, прокатившись по горам;

А она? На то молчанье, как на звук чужого зова,

Мокрые подняв ресницы, тихо молвила: "Бертрам!"

Вот и всё… Когда б проклятье мне она послала смело,

Иль как женщина, умея позу царскую принять,

Мне сказала: «Сэр! как гостя я вас выслушать хотела,

Но прошу вас этим званьем впредь меня уж не стеснять».

Всё б я снес… но это слово! Передать перо не в силах

Глубину успокоенья в этом слове, добрый друг!

Всю божественную кротость, что жила в тех звуках милых,

И душа моя смирилась, победив страстей недуг.

Точно пламенным потоком увлечен и уничтожен

Вихрем смутных рассуждений; отрезвившись, наконец,

От безумного порыва, что лишь юности возможен,

И в отчаяньи, понятном для неопытных сердец;

В подавляющем сознаньи, что, хотя б я был и правым,

Я был низок перед нею, я был жалок и смешон,

Что она меня судила с беспристрастьем величавым,

И судом ее спокойным я навеки сокрушен;

Как по городу большому мчится, вырвавшись из плена,

Вихрем, с молнией во взорах, с пеной у рта дикий конь,

И наткнулся вдруг на храма хладнокаменную стену,

И свалился — бездыханный — и в глазах потух огонь, —

Так и я упал пред нею… не сочти меня бессильным!

Я сражен был силой страсти; страсть — жестокий господин,

Мир — как будто на колесах, скрытых в сумраке могильном,

Откатился… я очнулся в этой комнате, один!

Слугам тут же приказала унести меня, наверно,

От очей ее подальше — но не бросить у ворот, —

Слишком праведна для мести, чересчур высокомерна,

Чтоб ничтожество такое да лишить своих щедрот.

Друг, из этого посланья всё узнать о мне ты волен;

Как прочитанная книга, жизнь осталась позади…

Завтра еду… жаль, сегодня не могу, затем, что болен;

Жду зари, чтоб лаской солнца сердце оживить в груди.

Только луч скользнет в окошко — я уйду без вздохов пошлых,

Без прощаний, — лишь два слова ей в записке напишу;

Скроюсь от ее насмешек, — от похвал хотя бы прошлых, —

Далеко, в краю безвестном сердца муку заглушу.

О, не бойся; я не стану жизнь напрасно тратить в горе;

Дух мой — сокол: хоть и ранен, но готовит вновь полет…

Места нет для слез бессилья у поэта в вещем взоре,

И пока не выльет в песни всех как есть, — он не умрет!

Заключение

Дописал Бертрам, и в кресле он откинулся угрюмо;

Точно капли дождевые — были слезы на листах,

И в душе его теснились недописанные думы,

Недосказанные муки трепетали на устах.

Видит пред собой виденье; это сон иль откровенье?

Вот стоит, бледна, недвижна, молча прислонясь к окну;

Послан этот сон, быть может, не затем, чтобы встревожить,

Но чтоб в сердце истомленном мир вселить и тишину.

«Вы ль, губительные очи, — молвил, — здесь, во мраке ночи,

Засияли как сапфиры в бледном мраморе лица?

Жжете вы меня поныне — как лучи среди пустыни…

Вы ли жизнь мою и сердце иссушите до конца?»

Колебался ниже, выше занавес в оконной нише,

В шелк пурпурный обрамляя неподвижный этот лик;

Там, вдали, катились волны, непрерывным плеском полны,

И луна на подоконник заронила светлый блик.

Молвил он: «Виденье дамы, стой среди оконной рамы!

Да, я вижу, вижу ясно этот дивный, сладкий сон!

Вот чело, что дышит властью, вот уста, что полны страстью,

Что, как лук, кидают стрелы, и изогнуты, как он!»

А она, с улыбкой кроткой, тихой, плавною походкой

Всё скользила, приближалась, чуть одеждой шевеля;

Руки белые с мольбою протянула пред собою

И в лицо ему глядела, о прощении моля.

Молвил: «Сплю, открывши вежды; тихим шелестом одежды,

Или вздохом, иль движеньем, о молю, не разбуди!

Джеральдин, не подходи же! хоть во сне тебя я вижу,

Но не выдержит блаженства сердце и замрет в груди!»

Улыбалась, как сквозь грезы, но в очах сверкали слезы, —

И раздался нежный голос, будто ласкою звеня:

«Так ты любишь в самом деле? в целом мире, неужели,

О Бертрам, для сердца барда нет достойнее меня?»

Молвил: «Грезить бы навеки, как стремятся вечно реки,

Как в тени зеленой волны к морю мчатся и сейчас!

Так, о дивное блаженство! о виденье совершенства!

Жизнь моя б катилась к смерти, с чудным сном не разлучась!»

Улыбалась, как сквозь грезы, но в очах сверкали слезы

И струились по ланитам, где румянец вспыхнул вновь;

Взяв его за обе руки и смиряя сердца муки,

Говорила: «Я — виденье — дам тебе свою любовь!»

Он — в сознаньи сладком плена, — перед ней склонил колена,

А она ему шепнула: «Я исполню свой обет;

Ты богат — в дарах природных, знатен — в мыслях благородных,

А что скромен по рожденью — так печали в этом нет!»

Перевод М. Трубецкой

Загрузка...