Я не пью, не пью, Настасья!
На меня выпало несчастье:
Государю во солдатство.
Хочу-у-ут Ванюшку поймать,
Резвы ноженьки сковать...
Дождь за окном сыплет и сыплет, и нет ему конца. И стемнело раньше обычного. И пуста улица. Тусклые, как бельма, лужи на расхристанной дороге. И листва отяжелело никнет с ветвей. И как хорошо, что есть Жорж Сименон, и есть совсем другой мир, непохожий на эту тихую, захмаренную жизнь, есть мир, где все полно приключений, таинственных преступлений и где всюду действует и побеждает мужественный и мудрый Мегрэ.
— Солдатушки, ребятушки, а где же ваши жены?
Наши жены — ружья заряжены,
Вот где наши жены!
— Дед, ну хватит! — кричит Витька. — Не мешай читать!
— Так ведь, Витя, внучок, эта песня старинная. Я певал ее. Заведу, а рота вслед подхватывает. Запевалой я был.
Витька закрыл уши руками и скорей-скорей туда, в свой мир.
— Эй, в Таганроге, эй, в Таганроге,
В Таганроге начиналася война.
Эй-и, там убили-и-и-и, эй, там убили,
Там убили молодого казака...
Витя, про Кольку Селезнева песня сложена... Убили его, моего дружка...
— Дед, ну хватит!
Но дед не может угомониться. Мотается по кухне, выкрикивает дребезжащим фальцетом слова старинных песен. Лезет к своему правнуку, говорить с ним хочет.
В такое возбужденное состояние он пришел совершенно для себя неожиданно. Проездом через деревню закатился к нему внучатый племяш Васька Карпунин и, потребовав квашеной капусты, помахал, как гранатой, перед носом старика увесистой поллитровкой. Дед, давненько не выпивавший, обрадованно смотался на погреб, вытер рукой стаканы и весело поглядел на племяша. Тот быстренько разлил водку, подмигнул деду и единым духом опрокинул в себя целый стакан. И тут же ухватил щепотью капусты. Дед еле осилил половину стакана, закашлялся, согнулся чуть ли не до полу и замахал руками, чтобы Васька допивал остаток, что сам он больше не будет. Васька засмеялся на старческую немощь, плеснул в рот остатки и, уже не закусывая, закурил. Поболтав о том о сем с дедом, поинтересовавшись, что за книгу читает Витька, — «Сименон? Из святых, что ли?», — пошел к выходу. У него и в глазу не было, что захмелел. Но старику водка ударила в голову, и, проводив племяша за ворота, проследив, как машина закачалась на ухабах и ямах, он помахал рукой и, чувствуя в себе веселье, запел песню. Она сама пришла из каких-то глубоких недр. Пришла и привела за собой другие песни. И уже не веселье, а тревожащий до слезы восторг почувствовал старик и от этого потянулся к Витьке, кому еще жить и жить. Потянулся с таким же желанием, с каким старый корень отдает все свои силы молодому побегу.
— Витя, Витя... Ну, послушай ты меня, жизнь я прожил. Вот если тебе сказать, ну, сдохнуть мне, если не удивишься... Вот этак наша рота. Тому будет лет пятьдесят с лишком, не мене. Иду я. Пою. «Если ранят очень больно, ты платочком перевяжи. Но винтовку, друг мой верный, никогда не забывай...» А то еще был прапорщик у нас Березкин, тоненький, как хлыстик. Удалой. Поскакал на коне. И враз ни коня, ни его. Аккурат немецкий «чемодан» их накрыл. «Эй, похоронили, похоронили в чистом поле под кустом», — пропел дед. — Витя...
— Ну сколько раз тебе говорить надо? Ну чего ты мешаешь мне?
— Да нет, ты постой... Вот старый я, а был молодой. Молодой был. Тоже ведь жил, Витя! Да как! «Красноармеец молодой, на разведку боевой, гей, гей, гей, герой, на разведку боевой! — скороговоркой, словно боясь, что внук его перебьет, запел старик. — Ночка темная без звезд. Едет вражеский разъезд. Парень спрятаться хотел в чистом поле — не успел. Красноармеец отвечал, штык в груди его торчал: «Ничего я не скажу, Красной Армии служу». Витя, ходил я в разведку-то. Всяко было. Ты вот спроси: дед, мол, а дед, как ты воевал, как сражался за родину? Спроси, я ведь тебе все расскажу...
— Вот ведь, — поеживаясь, сказал Витька. — Включи лучше свет.
За окном и на самом деле стало совсем темно, так что даже луж было не отличить от земли. И дома через дорогу утонули во мраке. И на небе ни единой звезды. Это там. И зато как сразу стало ярко и весело здесь, когда зажегся свет. Тут каждый предмет словно напоказ выскочил из своего угла. Витька оживился, отодвинулся от окна поближе к лампе и снова углубился в чтение. А дед прилег. В голове кружило, поэтому лежать ему было лучше. Он закрыл глаза, и память тут же стала показывать одну за другой картины далекого времени. Он видел себя как бы со стороны молодым, отчаянным солдатом, то колющим штыком длинного, упирающегося головой чуть ли не в тучу перепуганного немца, то пляшущим под гармошку Ваньки Жихарева, Убили Ваньку, убили. Голову ему снесло шрапнелью. А здорово он «русского» играл на гармошке. Свой, деревенский был. «Шашки к бою! За мной в атаку, марш, марш!» Кто это? Чей это голос? Да это ж Буденный командует и потрясает сверкающей на солнце шашкой. А солнце высоко стоит над Сальской степью. И пыль, и гул от копыт. «Ура-а-а-а!..»
— Витя, внучок! Ведь я ж у Буденного служил. — Старик вскочил с постели. — Голос его слышал. Видел, как вот тебя вижу! Пропасть мне на этом месте! Помню, когда мы прорвали польский фронт, прислали нам деревянные ложки. Тьму-тьмущую прислали нам этих ложек. Оренбургские рабочие. Ложки новехонькие, одна к одной. И смеемся, и рады — исть-то было нечем, Хоть рукой черпай...
Старик заметался по избе.
— Ведь и у меня была ложка. Сохранил. Как же... Тут ел ею. Еще выщерблена была с краю. Облупилась, а была. — Он выдвинул ящик кухонного стола, в котором обычно хранились ложки, ножи, вилки. Деревянной ложки там не было. Даже алюминиевых не было. Все из нержавеющей стали. — Где же она? Была ложка-то. — Он полез в комод, в тот ящик, в котором хранились его георгиевские кресты и ордена с медалями. Но и там ложки не было. — Вить, где ложка-то? Может, видал? Деревянная...
Витька промолчал. Еще бы, Мегрэ вот-вот должен был поймать преступника, а тут дед путается, мешает.
— Ах ты дело какое, неужели выбросили? Витя! — Старик растерянно глядел по полкам, шарил по малым зацепам, где могла бы оказаться ложка. — Вот ведь малость, а как жаль... Где же она? Раненый был, не утерял. Витя!
— Да отстань ты со своей ложкой! На что она тебе далась?
— Да ведь память...
— Чего ж не хранил, если память? — зло ответил Витька. Мешал, мешал старик читать книгу о Мегрэ. — Иди, коли напился.
И старик отошел. Сел. И снова в памяти, как всполохи, стали проноситься видения боев. То громили кавалерийский корпус Мамонтова, то неслись с развернутыми знаменами на Шкуро. Шутка, что ли, три тысячи беляков взяли в плен, с танками, бронепоездами! Дальше, дальше несутся на разгоряченных конях, в папахах с алыми лентами, — ах, как сладко пахнет терпким конским потом, и пыль, пыль до неба, от сотен, тысяч копыт, и солнце палящее над головой... И вдруг песня, совсем другая, но такая же тревожная, под нее хоронили Васю Скворцова. Бог мой, сколько полегло ребят. «Опустились густые туманы на родные луга и леса... Выходили на бой па-а-артизаны...» Нет, тогда не он запевал. Запевал Коля Иванов. Убили, и его убили. Это когда мост рвали. А все-таки не пропустили эшелон.
«Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат. Пу-у-усть солдаты немного поспят. И к нам, и к нам пришла весна...»
— Ну, знаешь, — вскочил Витька. — Ну, чего воешь? Напился...
— Так ведь, внучок...
— Вот мамка приедет, все скажу. Как безобразил тут.
— Да чего, я ничего, вспомнил только...
— Вспомнил, — передразнил Витька, — разве так вспоминают? — Он опять уткнулся в книжку. «Мегрэ задумался. На его лбу надулась жила. Для преступника было два выхода из коттеджа. Если он пойдет...»
А старик сидел на постели и мучительно вспоминал, куда могла запропаститься, будь она неладна, ложка, даренная уральскими рабочими, деревянная? Когда она пропала? И если уцелела, то где может быть?
1972