Таежная развязка


В начале ноября мы вышли к Сулме, тихой таежной речонке. Радостно нам было глядеть на ее открытые берега, поросшие редкими, могучими деревами, на то, как она неторопливо завивала течением свои воды, подсовывала их под крутые обрывы суглинков, прошитых корневищами, словно сыромятными ремнями. Радостно потому, что больше двух месяцев мы продирались через тайгу, скрашенную только коричневыми маревыми озерами да болотной водой, затянутой железистой жирной пленкой. Радостно было еще и потому, что впервые за все время изысканий мы встали лагерем на берегу и тут же решили построить баню и отмыться. И пока строили барак для штаба партии, рабочие быстро соорудили баню по-черному на самом берегу Сулмы, так что кто хотел — мог после парилки сразу же бросаться в реку и ржать от восторга и холода на всю тайгу.

Нашлись и рыбаки, и на столе появилась рыба. А тут еще приближался праздник, и мы от радиста узнали, что из Якиманки, где находился штаб экспедиции, к нам будет направлен самолет и с него сбросят городские гостинцы. Поэтому, работая на трассе, как я, так и другие частенько задирали голову и вглядывались в небо в надежде увидеть самолет, хотя этого можно было бы и не делать. Он выдал бы себя по звуку. Но уж такова, видно, натура человечья — даже себе не доверяет. Ну, это я так, в шутку. И всем нам было хорошо в преддверии праздника, и работа спорилась как никогда. И только не находил для себя равновесия Ленька Привалов, техник-нивелировшик, несколько рыхловатый, блондинистый парень.

Сказать, что мы с ним были друзьями — не разлей водой, я бы, пожалуй, не сказал, но в силу молодости нас больше тянуло друг к другу, чем к остальным, и поэтому мы знали друг о друге больше, чем другие о нас.

В нашей партии работала лаборанткой большеглазая девчушка Нонка. Незаметная тихоня. Мне она не казалась такой, чтобы неотступно думать о ней и представлять в уме всякие прекрасные картины. Больше того — было в ней что-то себе на уме, поэтому и не мудрено, что она схлестнулась с начальником партии Володей Гаевским. Но Леньке все это виделось по-иному. Он почему-то был уверен, что начальник партии, сорокалетний, совершенно седой инженер, принудил Нонку к сожительству, и от этого страдал так, будто Нонка — его любимая. Хотя на самом деле он не имел на нее никаких прав. Он и говорил-то с ней всего раз или два, да и то по-серьезному, а не с шуточками-прибауточками, как полагается в таких случаях, так что вряд ли она даже и догадалась, что он мечтает о ней.

— Ах, как нехорошо, — заметался он, когда стало известно, что Володя живет с Нонкой.

— Ну и хрен с ним, а тебе-то чего? — сказал я.

— Да ведь ей всего девятнадцать лет, а ему?.. Да и женатый он! А она молодая.

— Какая она молодая? Год уже, как имеет право выбирать не только в депутаты, а и себе кого захочет. Вот захотела Володю и тебя не спросила. Считай себя в нокдауне.

Тут он как-то смятенно замахал руками, покраснел, и я понял, чего он засуматошился.

— Надо было не издали поглядывать, а в охапку брать, — сказал я. — А теперь отколется, если только сам Володя бросит ее.

— Какой ты циник!

— Ну, здоро́во! Приехали... Да у него что ни изыскания, то новая. А бывает, что и по две за сезон сменит. Так что не теряй надежды...

— Ты!.. Ты... — Он стал наступать на меня.

— Я... я... Вались ты весь!

Больше я не стал с ним говорить. Все и так ясно. А если продолжать, так и поссориться можно. Романтик. Представляет то, чего на самом деле нет. Конечно, если бы кроме Нонки были еще свободные женщины, то Володя, может, и с другой бы схлестнулся, он не очень-то разборчив. Ему главное, чтоб была баба. На одних изысканиях он жил с такой, которая была старше его лет на десять, и только похохатывал. Так что ему необязательно, чтобы Нонка, но кроме нее не было. Стряпуха замужняя, геологиня-коллектор тоже с мужем, старшим инженером. Поэтому он и прихватил Нонку. Это понятно. Но вот чего она думала, ложась на его постель? Или рассчитывала оттягать его от семьи? Тогда дура. Потому что Володя трижды был женат и больше не собирался платить алименты, иначе бы ему и на преферанс не осталось.

Но, так или иначе, Нонка жила с начальником партии, как говорится — пришивала ему пуговицы, а Ленька страдал и все поглядывал на Нонку, ожидая той минуты, когда может потребоваться его помощь. Романтик!

Погода в то время стояла сухая. Лиственницы осыпались — а их было порядком на этом участке, — и небо стало виднее, и лес как бы раздвинулся. И звончее стали звучать наши голоса. По утрам били заморозки, и все белело, и вода на Сулме текла медленнее. Рабочие сделали заездок — это такое сооружение для лова рыбы, перекрывающее реку, так что можно при желании перейти с берега на берег, как по мостику, — и стали доставать столько рыбы, что завхоз распорядился отправлять ее в другие отряды. Это я к тому, что рыба тоже чувствовала ясную погоду, потому и заходила по реке и попала в заездок. В плохую бы стояла, уткнувшись носом в дно. Бывало, что выпадал снег и таял. Но в канун праздника подвалило подходяще, все побелело, и только черной лентой извивалась Сулма. И снег был сухой, такой, что в снежки не поиграешь. И когда из туч пробилось солнце, так засверкал, что сразу стало ясно — на дворе морозец.

В канун же праздника прилетел и самолет с праздничными гостинцами. Володя все велел стащить в барак. И там мы начали разбивать ящики и доставать колбасу, сыр, спирт, конфеты, муку, яблоки и даже дрожжи, и все сопровождалось такими криками, что, наверно, на другом конце тайги было слышно. Но и только. Поорали, поликовали, и Володя, все строго учтя, велел завхозу убрать гостинцы до утра. Что тот и сделал с превеликой радостью, потому что ему еще надо было все проверить, разделить по равной доле каждому, — ну, конечно, начальству поболе, чем, скажем, нам, простым смертным, — а то уж он боялся, не расхватали бы на радостях, а потом учитывай.

Баня дважды принималась гореть, так ее раскаляли. Я смотался на ближнюю сопку и там наломал горного дубняка на веник. У него лист даже и зимой не опадает. Железный. И напарился так, что кубарем выкатился из бани в реку. И Леньку напарил тоже будь здоров, так, что он, наверно, и про Нонку забыл. Визжал. А я его все давай, давай! И еще ковш на каменку. Аж у самого уши трещат! И в реку его выгнал. По белому он, как кусок огня, проскакал.

А потом мы надели все чистое и сидели в бараке паиньками, не зная, куда девать себя и свободное время. И наблюдали, как женщины затевают опару. Им помогала Нонка. И с нее, словно гипнотизер, не сводил глаз несчастный романтик. Но она ни разу не поглядела на него. Впрочем, может, и глядела, я не очень следил за ней. Мне было куда интересней прислушиваться к тому, какая будет в пирогах начинка.

— Неплохо бы с рыбой, — сказал я.

— Если бы соленая, — тут же ответила стряпуха тетя Поля, — а из свежей будет сладкая.

— Ну и что, пускай сладкая, — сказал я, — главное, из рыбы.

После этого они все трое стали советоваться, спорить, а я пошел спать.

Ночью проснулся от шума. Приехал Калмыков, начальник дальнего отряда, и сразу давай требовать от Володи спирт. Тот ни в какую, Калмыков шуметь:

— Жалко тебе, что ли? Замерз я, да и вообще!

Тогда кто-то сказал, чтобы Володя дал ему спирту, лишь бы он угомонился, чтобы еще нам поспать. Наверно, Володя дал, потому что стало тихо, и я уснул. А когда проснулся уже по-настоящему, то увидал, что Калмыков, раскинув руки и задрав густущую бороду, спит на Ленькиной постели — она рядом с моей, — а Ленька наседает на старшего инженера, орет, лохматый, пьяный блондинчик-то! Как потом выяснилось, Калмыков его напоил. Когда он приехал, Ленька сидел у печки, ему не спалось, раздумался, наверно, о Нонке. А Калмыков и рад компании, все не одному глушить, и протянул ему кружку со спиртом. Ленька выпил. Только я не знаю, как он тут справился. Когда ехали в поезде, он только портвейн пробовал, да и то так тряс башкой, так жмурил глаза, что можно было подумать — уксусу хватил. А тут настегался спиртом. Таким я его еще никогда не видел.

— Ты чего? — крикнул я ему.

Он медленно обернулся на меня, увидал и тут же заорал, что я циник и что таким, как я, не место среди настоящих изыскателей.

— Иди ты! — нарочно удивился я и протянул руку, чтобы ухватить его-за нос. Это такая у меня шутка. Он хотел ударить по руке, и я ему позволил, после чего окончательно понял, что он здорово пьян. И пошел обтираться снегом.

Я давно ждал снежка. Хорошо после крепкого сна попрыгать на воздухе в одних трусах, а потом подцепить горстью снежную горку и ею надраить руки, грудь, живот, чтобы они заполыхали от жара.

На берегу было славно. С мглистого неба тихо, словно на парашютах, опускался легкий снег. Сулма местами дымилась, и там, где к ней клонились деревья, она одевала их ветви толстым инеем. Рабочие жгли костры, чего-то гоношили на завтрак. Они пока еще жили в палатках, и палатки были серые, даже грязные, среди этой снежной чистоты.

Я стал прыгать на месте, сначала на одной ноге, потом на другой, потом через скакалочку. И чем быстрее прыгал, тем приятнее было всей кожей ощущать тонкий холодок морозного утра. Напрыгавшись, стал боксировать. Тут, разинув рот, уставился на меня молодой рабочий Афонька. Ему было в диковину, что я на морозе в одних трусах.

— Нападай! — крикнул я ему.

Он засмеялся и стал махать на меня руками. Я слегка дал ему по скуле прямого, и он покатился под общий хохот рабочих. А я стал обтираться снегом.

Ленька все еще продолжал шуметь. Теперь он приставал к стряпухе.

— Вы же пожилая женщина. Как вы можете терпеть, чтобы на ваших глазах творилась такая распущенность? Почему вы ничего не скажете ему?

— Не мешай, — махая на него рукой, говорила тетя Поля, — напился не в меру, иди спать. Вон Калмыков спит, а ты так...

— Вы уходите от ответа! А представьте, если бы это была ваша дочь, вы бы так же себя вели?

Я заглянул за Володин полог — слава богу, ни его, ни Нонки не было.

— А ну кончай! — сказал я Леньке. — Чего, верно, бузишь! Иди дрыхай!

— С циниками не разговариваю!

— Слушай, завтра рыдать будешь.

— Не запугаешь!

— Нужен ты мне, чтобы пугать еще.

И тут вошли Володя и Нонка. Они оба были в снегу. Наверно, ходили в лес. Мне так, например, было понятно, почему они были в лесу. В бараке людно, надо хоть когда-то им остаться наедине. Вот и ушли. Но Ленька прямо взорвался, когда увидал их.

— Полюбуйтесь, пришли — и ни стыда, ни совести! — заорал он. — А позвольте вас спросить, товарищ начальник партии, что скажет жена, когда узнает о ваших похождениях?

Он, наверно, думал, что Володя смутится, но начальник только скривил губы.

— Иди на воздух, щенок! Пить не умеешь, — сказал он.

— И не собираюсь учиться... И вообще у вас ничему не собираюсь учиться!

— Костя, уйми своего приятеля, — сказал мне начальник.

— Не хочет, — ответил я.

— Да, и не заставите!.. Вас все боятся потому, что вы начальник партии, потому что от вас зависят. И даже не осуждают за то, как вы себя гнусно ведете!

— Пойдем еще погуляем, — сказал Володя Нонке и подмигнул мне, чтобы я угомонил Леньку.

Они ушли.

— Даешь, — сказал я Леньке. — Ты зря подался в изыскатели, тебе бы надо в прокуроры. Обличал бы...

— Еще раз говорю: ты циник и не лезь ко мне! — крикнул Ленька и замахнулся.

Мне, конечно, тоже надо было бы уйти, но я как-то не сообразил, да и надоел он мне порядочно, и я легонько дал ему крюка. Черт его знал, что он так слабо стоял на ногах, и что полетит и ударится башкой об угол топчана, и станет орать, и никакими словами и убеждениями его будет не унять, и придется связывать, чтобы он не натворил всяких глупостей. И еще пришлось заткнуть ему рот, потому. что он осточертел своим криком.

— Ну и правильно! — сказал, вернувшись, Володя. — Может, и успокоится.

Мне надоела вся эта волынка, я взял ружье и пошел в лес.

Думаешь, коли тайга, так на каждом шагу непуганая дичь и всякое зверье. А на самом деле — пусто. Шлепаешь, шлепаешь, зыришь по веткам, по верхушкам деревьев, и ни черта нет. И на земле ни черта нет. Выпал снег — тут каждый следочек должен сам в глаза бросаться, а следочков никаких нет. Целенькая белоснежная пелена. Тихо. Так тихо, что слышно, как звенит в ушах кровь. Но все же у ручья, в густых тальниках, удалось прихватить пару рябчиков. Да еще зайца вспугнуть. И все. Больше ни одной пичужки не видал, кроме кукш. Эти вороватые птицы всегда перед глазами. Распластают крылья и бесшумно планируют от дерева к дереву.

Часа три, если не больше, я пробыл в лесу. Неинтересна тайга в этих местах. Вот Уссурийская, говорят, богата всякой живностью. Об этом писал даже Пржевальский. А здесь какая-то чахлая. Из-за вечной мерзлоты, что ли? Другой раз выйдешь на болото, и хоть какая бы птица села на него или взлетела. Мертво. Только стоят наклонно, будто на них кто разом подул или надавил большой ладонью, хилые сосенки — впрорежку друг от друга. И все. И так на пять-шесть километров. И в лесу не лучше. Завал на завале. Дебри. Деревья рождаются, живут, умирают и гниют. И поэтому лес грязный, всякими лишайниками зараженный, опутанный серым мхом. Наверно, из-за этого и зверье не любит тут жить. И птицы мало. Правда, осенью утка попадала, и я частенько прихватывал на обед несколько штук, возвращаясь с трассы. Но теперь уже ноябрь, и все они давно улетели и, наверно, купаются и чистятся в теплых краях... Да, невеселая в этих местах тайга...

Рябчиков я отдал Афоньке, потому что на всех итээровцев не хватит, а начальству преподносить не, полагается, самому же есть — в горло не полезет. А Афонька что? Афонька рад, спасибо сказал, и ладно, ешь на здоровье. А если захочешь помахать кулаками, только скажи, научу, как надо. Главное, Афоня, стоечку держи, и руки при себе, чтобы закрыться! И следи за противником: чуть где открылся он, тут и врезай! А махать руками не надо, не мельница!..

Что за черт, я думал, Ленька протрезвел, пока лежал связанный. Оказывается, опять орет. Опять наскакивает на Володю, хотя того и нет, а перед ним стоит Калмыков и угрюмо разглядывает Леньку, будто впервые его видит.

— Кто развязал его? — спросил я завхоза.

Оказывается, развязал его Калмыков. Проснулся, увидел, что Ленька лежит связанный, и разошелся.

— Вы что? — закричал он, глядя на всех своими буркалами. — Связывать человека! Лишать свободы!.. И это в такой день! Освободить!

Его стали уговаривать, чтобы он оставил Леньку в покое, но он и слушать не хотел.

— Освободить! — И ножом перерезал веревки. И что уж совсем плохо — дал Леньке еще выпить.

— Леня, — сказал я, — ты успокойся. Чего ты уж так...

Он как-то ошарашенно вглянул на меня, распаренный от спирта, потный, и продолжал свое, обращаясь к Калмыкову:

— И это все происходит на глазах у сотрудников. И никто не осмеливается ему сказать. Боятся!

— Я тебя понял. Ты правдолюб! — сказал Калмыков и качнулся. — Ты прав. Но начальство не трогай. Оно живет само по себе, а ты живи сам по себе...

Ленька сморщился, заметался взглядом по нашим лицам, по зимовке и, обхватив голову руками, выскочил наружу.

— Господи, наконец-то, — с облегчением сказала тетя Поля, — даже голова разболелась...

— У меня тоже, — хохотнул Калмыков, — значит, надо приложиться. — И налил в кружку из фляжки.

— И зачем Владимир Николаевич дал ему спирт... Никакого порядка нет. Весь праздник портит, — заныл завхоз.

Я не люблю таких людей. Или действуй, или молчи, а чего зря хныкать.

— Дайте-ка сюда фляжку, — сказал я Калмыкову.

— О, молодца! — Он протянул фляжку. — Давай, с наступающим!

Я сунул фляжку в карман.

— Ты чего? Эй! Давай обратно!

— За столом, а то без вашей бороды у нас праздник будет голый, — сказал я.

— О, черт! — хохотнул он. —Ты за меня не бойся. Начальство пьяным не бывает. Оно умеет пить.

Но я не стал его слушать, незаметно передал фляжку завхозу и вышел из барака.

Времени было уже часа четыре. Шел снег. Темнело. Рабочие сидели у костров, болтали, смеялись. Среди них был Ленька. Но он не принимал участия в их веселье. Я было хотел подойти к нему, но подумал, что он опять заведется, и пошел к реке, к завалу из бревен.

Я люблю воду. Вот говорят, можно часами на нее смотреть, и это верно. Она в беспрестанном движении: то лизнет берег, то чуть подымется или опустится, сделает какой-то завиток, растечется, а то вдруг погонит маленькую волну, и все куда-то торопится, спешит, и, сколько ни льется, хватает ее.

Я сидел на коряге, привалясь спиной к толстенному бревну, глядел на реку, на то, как незаметно, но все плотнее ложится вечер и как все больше темнеет вода, еще четче врезаясь в белые берега.

— Он хулиган какой-то! — донесся до меня Нонкин голос.

— Не обращай внимания. Перебрал парень. Трезвый бы не осмелился, — успокоил ее Володя.

— Но какое он имеет право судить нас?

— Нравишься ты ему, вот и все его право.

— Я ему не давала повода!

— Мне тоже не давала, но понравилась же!

Они словно нарочно остановились по ту сторону завала, чтобы я слышал их разговорчики.

— Как ты можешь себя сравнивать с ним?

— Действительно, я старый, он молодой.

«Вот черт, — подумал я, — Володя к тому же еще и кокетка».

— Не смей так говорить! Ты всех лучше!

Мне стало противно слушать эту болтовню, я встал и нарочно прошел мимо них. У Володи хватило ума не остановить меня. Я бы ему выдал за Леньку. Что это, в самом деле, за распущенность! Потому что начальство? Черта с два разрешил бы этот же самый Володя, если бы на глазах у всех стал путаться с какой-нибудь бабенкой женатый техник. Он бы показал ему! Но Володя не остановил меня, и все обошлось.

В бараке уже накрывали стол. Вместо скатертей растянули простыни.

— Новые? — спросил я у завхоза.

— Абсолютно!

Но я все же придирчиво осмотрел каждый сантиметр. Простыни были новые.

— То-то! — сказал я завхозу.

— Как вы могли подумать? — обиженно развел руками завхоз.

— Это шутка, — сказал я.

— Тогда другое дело! — Он обрадовался и поручил мне нарезать хлеб. И я с удовольствием принялся за дело.

Хлеба мы не ели, как, приехали в тайгу. Все на лепешках перебивались. А тут один дух чего стоит! Я разрезал буханку надвое и с наслаждением нюхал то одну, то другую половину. Потом стал резать на ломти. Потолще. Чтобы ломоть чувствовался в руке!

Когда стол был заставлен мисками, кружками (стопок не было) и всякой снедью — колбаса, селедка, жареная рыба, пирожки, сыр, яблоки, хлеб горой, — стали садиться. Хотели было разбудить Калмыкова — он опять спал, — но мудро решили не мешать ему, чтобы не испортить себе праздничный вечер. По этой же причине не позвали и Леньку. Только начальник партии спросил, где он, и я ответил, что он у рабочих.

— Ну и пусть побудет там, — сказал Володя и поднял кружку с разведенным спиртом. — Дорогие товарищи, разрешите поздравить вас с праздником Великого Октября! — Он отбил паузой эту часть своей речи и продолжал: — А также пожелать вам здоровья, успеха в работе! — И, не дожидаясь бурных аплодисментов, махнул в рот содержимое кружки.

Через полчаса мы уже смеялись, шумели. Всем нам было весело и хорошо. Проснулся Калмыков. И мы обрадовались, потому что теперь уже он не мог нам испортить праздник, и закричали «ура», и потащили его за стол, хотя он нисколько не упирался, наоборот — сам лез к бутылке.

— Не вижу своего юного друга. Леонид! — закричал он, поднимая кружку.

Тут Володя погрозил ему пальцем.

— Ты брось мне техников портить, — сказал он.

А я подумал, надо бы позвать Леньку, чего он там один у костра сидит, но, вспомнив, как он кричал, придирался, не пошел. Да к тому же ведь он мог и не пойти, если бы даже и позвали его.

Мы засиделись допоздна. Пели, танцевали. На другой день праздник продолжался. И опять Леньки не было за столом. Но его не было и у рабочих. Как выяснилось, он еще с вечера ушел в соседний отряд. Правда, он никому об этом не говорил, но больше идти ему было некуда. И мы продолжали веселиться. Встревожились только на третий день, когда узнали, что в соседнем отряде его нет и не было. Тогда где же он мог быть? И все посмотрели на начальника партии, будто он знает. Но он тоже ничего не знал.

Пока мы веселились, природа делала свое дело, подвалила снежку, и если были Ленькины следы, то прикрыла их, так что определить, куда он пошел, не было возможности.

— Что же такое? Где он? — спросил завхоз. — Странно.

— А не отправился ли он ко мне в отряд? — подумал вслух Калмыков.

Его отряд находился в самом конце участка, до него добираться надо было сутки, не меньше. Тут я вспомнил, что Ленька сидел у костра без шапки, в одном пиджаке и на ногах у него были кирзовые сапоги.

— Куда же он пойдет без шапки, — сказал я, — да еще в пиджаке.

После моих слов наступило молчание. Стало слышно, как потрескивают в печке дрова. Все глядели на начальника партии. А он стоял, опустив голову и выпятив нижнюю губу. Думал.

— Может, сообщить в штаб экспедиции? — сказал радист.

— Надо искать, — решил Володя, и на его лицо словно легла тень. — Разобьемся на отряды по три человека. Один техник или инженер и к нему два рабочих. — Он достал планшет аэрофотосъемки и определил каждому отряду участок для обследования.

Мне досталось идти вниз по Сулме. Слегка морозило, и это было хорошо, потому что снег был сухой и идти было нетрудно, хотя местами он доходил до колен. По Сулме медленно плыла шуга, и заводи уже были затянуты льдом. Я глядел по сторонам и все думал о Леньке. Куда его могло понести? Мысли о том, что он заблудился или погиб, не было. Хотя заблудиться мог. Допустим, рванул от обиды в соседний отряд, сбился с тропы и пошел колесить по тайге. И где он теперь в пиджачке и без шапки? И тут мне пришла в голову мысль, что он ни за что бы не побежал в одном пиджачке в соседний отряд. Тогда где же он? Куда его понесло? И впервые мне стало тревожно, потому что было непонятно: где же все-таки Ленька? Что с ним случилось-то?

— Афонь, как ты думаешь, что с Леонидом? — спросил я.

— А откуда мне знать?

— Он долго сидел у костра?

— А мне и ни к чему.

«Вот именно, — подумал я, — ни к чему... И никому ни к чему. И мне ни к чему. А Леньки нет».

— Он до этой экспедиции бывал в тайге? — спросил Афонька.

— Он вообще впервые на изысканиях.

— Ну, тогда все...

— Что «все»?

— Замерз или чего с ним случилось, но только не живой он.

— Каркай!

— А вот увидите.

В этот день мы не нашли его и, наверно, поэтому говорили негромко и мало, так, самое необходимое. И уже не спрашивали, не обращались друг к другу, что бы такое могло случиться с Ленькой. Чувствовали: что-то случилось. И случилось неладное.

— Все же, может, сообщить в штаб экспедиции? — снова предложил радист.

— Запроси, не приходил ли он туда, — сказал Володя. — Может, он там, а мы его ищем здесь.

Штаб экспедиции находился от нас в тридцати километрах. Дорога была — та просека, которую мы прорубили, проводя изыскания. И почему бы Леньке не направиться туда? Тут он понатворил всякого, когда малость протрезвел, стало неловко — и подался туда. Может, надумал расчет взять.

— Без шапки? В пиджаке? — это сказал завхоз.

И все обалдело уставились на него, будто впервые узнали, что Ленька без шапки и в одном пиджаке. Нет, Леньки в штабе, конечно, не могло быть, хоть запрашивай, хоть не запрашивай.

Но все же Володя сказал радисту: «Действуй!», и тот побежал запрашивать.

Конечно, Леньки там не было.

На другой день мы снова принялись за поиск. Теперь уже я со своим отрядом отошел от берега метров на сто и там прочесывал тайгу. Тут было идти куда труднее, приходилось продираться через тальниковые заросли, вваливаться в протоки, перелезать через валежины и обходить завалы.

И этот день не принес нам ясности. Медленно подгребались к штабу партии один за другим усталые отряды. В бараке стало еще тише, потому что теперь уже каждому было понятно, что с Ленькой случилось недоброе. Мы молча поели и стали заниматься кто чем, когда вошел Калмыков. Я-то думал, что он умотал в свой отряд, а оказывается, он тоже принимал участие в розыске.

— Нашли! — коротко сказал он.

Мы все стали смотреть на него, а он глядел только на начальника партии.

— Замерз он, — так же коротко сказал Калмыков. — Отсюда километрах в четырех, на том берегу.

— На том берегу? — спросил Володя.

— Да. Пробовал развести костер, ничего не вышло. Полкоробка, не меньше, пережег.

— О-о-о-ой! — взвыла тетя Поля.

Начальник строго взглянул на нее, и она скрылась за переборкой.

— Где лошадь? — спросил он.

— На десятом. К вечеру должна быть, — ответил завхоз.

— Надо охрану поставить, не то звери могут объесть, — сказал Калмыков.

Начальник посмотрел на меня.

— Возьмешь двоих рабочих, — сказал он.

— Рабочие устали, — сказал я.

— Ничего, дам отгул. Иди.

Я взял ружье, сунул пачку махры и пошел за рабочими. Афонька не стал рыпаться, но второй, который ходил со мной — Сеня Егошин, замахал руками:

— Не пойду и не пойду! И не проси, боюсь я! Озолоти — не пойду!

— Ну кто тогда? — спросил я.

В палатке было душно от двух раскаленных печек. Рабочие сидели в одних рубахах, и, наверно, никому из них не хотелось вылезать из тепла в морозную, долгую ночь, потому что никто не отозвался.

— Ну что ж, тогда пойдем вдвоем, — сказал я Афоньке и вышел из палатки.

От луны было светло, и на снегу лежали в переплетении черные тени от деревьев, палаток, барака. Мороз потихоньку набирал силу, чтобы к утру ударить покрепче.

— Топор прихвати, — сказал я Афоньке и оглядел его, чтобы все у него было как надо.

— Может, чайник возьмем? — спросил Афоня.

— Как хочешь...

И мы пошли. Куда идти, я знал, да и следы были поднатоптаны подходяще. И все же идти было тяжело. Откуда-то под ноги подворачивались валежины, ямы, каждый куст так и норовил встать на пути. Но страха не было. Да и чего бояться — волков здесь нет. Ленька?. А что теперь несчастный Ленька? Он даже не обзовет меня циником. И тут я задумываюсь над тем, какая все же непонятная штука жизнь. Казалось бы, в природе все должно быть разумно. По крайней мере так утверждают. Но вот родился человек, прожил двадцать лет и ничего не успел ни сделать, ни вкусить особых прелестей от жизни — и умер. Какой же смысл во всем этом? В его жизни? В его смерти? Наверно, какой-нибудь есть... Иначе зачем бы?

— Иди, иди и иди, — объяснил мне Калмыков путь до перехода через Сулму, — потом увидишь поваленную лиственницу, она в аккурат под девяносто градусов перекрывает реку, переберешься по ней на другой берег, и еще пройдешь с километр вверх, и увидишь его.

Мы дошли до лиственницы, и перебрались по ней на другой берег, и пошагали дальше вверх по реке. Луна поднялась еще выше, и от этого стало еще светлее. Я шел впереди, время от времени подымая голову, а последние сто — двести метров уже и не опускал, высматривая Леньку. Несколько раз принимал за него коряги, кусты, просто плотную тень, и когда по-настоящему увидал его, то не сразу понял, что это он. Подумал, валун это. Потому что Ленька сидел согнувшись, притянув голову чуть ли не к коленям. Я его не сразу распознал еще и потому, что на спине лежала толстая подушка снега и на голове лежал снег.

Мы молча остановились перед ним. Я смотрел на него и чувствовал, как жалость жестким комком подкатывает к горлу. «Эх, Ленька, Ленька!» — только и было у меня в голове. Он сидел на сухой валежине, привалясь боком к ее толстому суку.

Мы отошли метров на десять, и, пока Афонька бегал за дровами, я разгреб ногами снег, натаскал мелкого хворосту, нарубил от корявой сосенки лапника, но, что бы я ни делал, каждую минуту чувствовал Леньку. Как-то физически ощущал его неподвижную фигуру со склоненным лицом. Мне так и хотелось подойти и тронуть его за плечо, и почему-то думалось, что он очнется, выйдет из своего оцепенения.

Я наложил грудкой лапник, подсунул сухих веточек и с одной спички разжег костерок. Как это было просто сделать мне и как невозможно трудно Леньке. «Костерка не было у него, — глядя на огонь, думал я, — развел бы костерок, и все бы было как надо. Отогрелся и прибежал бы обратно. И все бы улеглось. Конечно, кто как переносит обиду, но не надо, чтобы уж так насмерть». И мне представилось, как, сначала негодующий, не находящий себе места, обиженный нашим молчанием, а точнее, лишенный нашей поддержки, Ленька бежит в своих сапожках, в пиджаке, без шапки. Бежит и сам не знает куда. Зачем-то перебирается с одного берега на другой. Подгоняемый обидой, бежит дальше. Усталый, садится на поваленное буреломом сухостойное дерево, думает о себе, о нас, пытается разобраться в том, что совершенно понятно подлому и трудно постижимо честному, сидит долго, пока не начинает замерзать, и тогда пытается разжечь костерок, но уже поздно — руки не слушаются его, и спички одна за другой ломаются, а может, вспыхивают, но тут же гаснут... И смерть мягко накрывает его снежком.

Афонька кипятит чай, и мы пьем его, обжигаясь, из металлических кружек. Потом курим. И я вижу, как Афонька дремлет. А я все думаю о Леньке. Я знал его мать. Он у нее был один. Она пришла провожать его на вокзал. Небольшого роста, лет так сорока, но уже невеселая, и не потому что провожала сына. Видно, веселость оставила ее, когда она похоронила мужа. Нет, она не плакала, провожая сына, но лучше бы заплакала, чем жечь и его и себя сухими глазами... А теперь вот получит известьице... Судьба? Хотелось бы знать: кто же занимается распределением судеб и почему он так занимается?

Луна свалилась на правый бок, и стало сумрачнее, а тут еще пошли облака, и на земле наступила тьма. Поднялся небольшой ветер, и где-то неподалеку заскрипело дерево. Это был единственный звук, который принесла тайга. У костра было тепло. И почему-то я подумал, что надо бы закрыть чем-нибудь Ленькину голову, как-то нехорошо, что он с голой головой... Но ведь это только мне кажется, что ему нехорошо, а ему-то все равно...

И тут, слава богу, донесся невнятный гул голосов, И вскоре кто-то закричал: «Эгей!», и я подкинул в костер все сучья, чтобы нашим было виднее, где мы.

Я их не видел, но слышал, как они что-то говорили на том берегу, как застучали их топоры, наводя переправу, чтобы можно было перенести Ленькино тело. Проснулся Афоня и перебрался к ним на подмогу. Я сидел и курил, ждал, когда они переберутся ко мне, И не заметил, как подошел Володя. Он глядел на Леньку и думал. Не знаю, может, винил себя — как-никак руководитель, и от него во многом зависит жизнь подчиненных, может их сделать героями, а может сделать и эгоистами. Может, он думал о том, что надо было тогда вечером позвать Леньку к столу; хотя бы позвать, а там Ленькино дело — прийти или нет. Но тут я поймал себя на том, что это в такой же мере относится к Володе, как и ко мне. Я бы тоже мог его позвать, но не позвал ведь...

Я сходил за дровами, и когда вернулся, то начальника партии уже не было. У моего берега хлопотали рабочие, и я не стал дожидаться, когда они закончат переправу, пошел домой.

На другое утро, как обычно, встали в восемь, поели горячей каши с жареной рыбой, хватанули по кружке чая и пошли на работу. По пути я узнал, что Леньку повезли сразу же ночью в Якиманку. И представил, как и сейчас еще, наверно, везут, цепляясь санями за пни, переваливая их через сваленные деревья. Везли его по трассе — по ней шла дорога.

Теперь приходилось и за Леньку работать. Он шел вторым нивелиром, с контрольной. Поначалу было трудно, но потом ничего, приноровились и, так же как и раньше, потянули «нитку» вперед, к соседней партии. И после работы, как уже заведено, камералили. Я составлял профиль, только вместо Леньки диктовал мне отметки младший техник-пикетажист, мечтавший стать нивелировщиком.

На другой день, после того как увезли бедного Леньку, к нам приехал начальник экспедиции. Морозы, ветры и солнце за десятки лет изыскательской жизни так отчеканили ему физию, что ее смело можно было ставить на медали, как профиль Данте.

Поздоровался он с нами сухо, словно осуждая за то, как это мы могли допустить такое ЧП. «А что мы могли сделать?» — отвечали ему наши прихмуренные глаза.

Долго, больше часа, он сидел один на один с начальником партии. Никто из нас не слышал, о чем он говорил с ним. Но, странное дело, откуда-то стало известно, что Володя вскоре будет отозван, а точнее — снят с работы. И хотя он после отъезда начальника экспедиции продолжал руководить нами, каждому было ясно — дни его сочтены! Почему? А черт его знает почему! Может, потому, что он начисто порвал все с Нонкой, чтобы немного выбелиться в глазах общественности. А может, и потому, что стал ежедневно мотаться на трассу и там вышагивал с добрый десяток километров, загоняя реечников, чтобы определить наиболее выгодное направление для будущей дороги. И это тоже для того, чтобы как-то укрепить свой авторитет, точнее — напомнить о своих незаурядных способностях, а они у него были. Но ни то, ни другое не помогло ему. Его отозвали в тот день, когда он перечеркнул тоннельный вариант, заменив его небольшим удлинением. При других обстоятельствах его ждала премия. Тут же прошло без внимания. Больше того — то, что было протрассировано до Ленькиной смерти, вызвало сомнение: может, и там есть места, которые можно решить более выгодно. И с этой целью было создан специальный отряд, в который включили и меня.

В тот день, когда я собирался туда, сворачивала свои манатки и Нонка. Ей по многим причинам нельзя было оставаться в нашей партии. Но главная из них — то презрение, которое выражали ей наши сотруднички. Нет, я не оправдывал ее, только когда тетя Поля нарочно обнесла ее за завтраком кружкой чая, и все заухмылялись, и Нонка выскочила из-за стола и забилась в судорожном реве, то я сказал, что лучше бы нам ее не судить, потому что мы сами-то не лучше. Ведь знали же, видели, как она путалась с Володей, но тогда, при начальнике партии, молчали, молчали даже и тогда, когда бедняга Ленька пускал на распыл свое честное сердце, так чего же теперь показывать нам свое благородство и смелость, когда нет никакой угрозы. И еще я сказал, что это не благородство и смелость, а такая же подлость, как и тогда, когда мы предавали Леньку своим молчанием. «Ведь молчали же, молчали?» — зачем-то еще спросил я. И, не дожидаясь соответствующей реакции со стороны родного мне коллектива, вскинул рюкзак и вышел из барака.

Последние дни снег не валил, ветра не было, по натоптанной тропе идти было легко, и я в дурном настроении пошагал к началу участка.


1971


Загрузка...