Я стоял перед ними голый. Сначала я снял только рубашку, но профессор велел снять все, и я снял «все». Профессор бесцеремонно тыкал в меня пальцем, нажимал на щиколотки, оставляя глубокие вмятины, и удовлетворенно говорил студентам о том, что после гриппа бывают вот и такие осложнения. Я стоял перед ними прозрачно-водянистый, отекший, и, хотя был безобразен и наг, мне не было стыдно. Стыд, мечты, надежды не имели уже меня никакого смысла.
Ночью я проснулся от крика. Рядом кричал грузчик. Днем жена принесла ему кусок пирога с мясом и маленькую водки. У него был день рождения. И он выпил и закусил пирогом — в то время как ему даже обыкновенной булки было нельзя, только бессольное вегетарианское. И ночью ему стало плохо. Он никого не узнавал, орал, крыл матом санитарок, плевал в лицо дежурному врачу, пробившему ему на руке вену. Из вены толчками плескалась в посудину кровь, и в палате от нее резко пахло мочой.
Потом я уснул, а когда проснулся, то грузчика на соседней койке не было. На его месте лежал волосатый дядька. Оказывается, пока я спал, грузчик умер.
— Подходяще разнесло тебя, — сказал мне волосатый дядька. И руки, и грудь у него заросли так густо, будто были покрыты кошмой.
Я ничего ему не ответил. Мне было не до него: ни о чем не думал, ничего не хотел. Находился в каком-то забытьи — куда-то уплывал, не хотелось смотреть ни на что, и спал и не спал. И утром был в забытьи, и днем, когда пришел отец. Он спросил, как я чувствую себя. Мне неохота было говорить, я качнул головой на температурный листок. Там стояло тридцать девять и восемь.
Отец посмотрел и опустил голову.
— Я хочу спать, — сказал я и закрыл глаза. И вспомнил, как давно-давно отец легонько постукивал мой загорбок и приговаривал: «Что в горбку? Денежка. Кто наклал? Дедушка. Чем он клал? Ковшичком. Каким? Золотым». У отца на глазах были слезы. Я понимал, почему он плачет, он жалел меня, а мне себя жалко не было. — Я хочу спать...
Отец поцеловал меня и ушел.
Я долго лежал один. Миллион лет, не меньше. Был один на один с собой. И мне было ни весело, ни скучно. И никто не был нужен. Даже еще лучше одному. Иногда мелькали розовые видения, полные солнца, веселой зелени и еще чего-то хорошего, но я не успевал их разглядеть. И не жалел об этом. Большей же частью было пусто, сумеречно...
«Какого лешего! Парнишка заброшен. За весь день никто к нему не подошел!»
«Спокойнее».
«Кой черт спокойнее... Раздулся, как шар!»
«Не лезьте не в свое дело!»
«Черта с два не в свое. Я еще жаловаться в горсовет буду!»
«Успокойтесь».
«Он может лопнуть, если и дальше так будет наливаться. Дайте какого-нибудь лекарства !»
«Тише... Он спит... Он спит...»
Спит... Спит... Спи... Спи... Спи...
— А я уж думал, что скапутишься ночью, — сказал мне утром волосатый дядька. — А ты ничего, выскочил, как на буденновском коне. Я тут из-за тебя с дежурным схватился.
Я вспомнил.
— А как же! Гады, зарплату получают, а подойти к умирающему лень.
— Так я же не умирал.
— Черта с два! А кому уколы делали?
— Разве мне делали?
— Один вечером и два ночью.
Этого я не помнил. Принесли завтрак — манную кашу без соли. Я не стал есть. Я уже три дня ничего не ел.
Обеды приносили и уносили. Только оставалась булка, бессольная, невкусная, как вата. Было еще на тумбочке клюквенное варенье — отец принес. Я его даже не попробовал. Я не хотел есть.
— Зря. Есть надо, а то силы не будет. Я у тебя возьму булку? — спросил волосатый дядька.
— Берите.
К тумбочке протянулась трехпалая волосатая рука. Она цепко заклещила булку и потянула к себе.
— А кашу есть будешь?
— Нет.
И кашу трехпалая рука утянула.
— Что у вас с рукой?
— С рукой? С рукой, брат, дело серьезное. Гад беляк отхватил в бою, зато и я его подходяще располовинил.
— Вы в кавалерии были?
— Там.
— У Буденного?
— А как же.
Я впервые посмотрел на его лицо. До этого не глядел, а если и смотрел, то не видел. Так бывает, смотришь — и не видишь. А тут увидал. У него были усмешливые добрые глаза, приплюснутый нос, будто его смяли на ринге, и большой рот, обросший рыжеватым плотным волосом. Дядька клал в рот ложку за ложкой мою кашу, подсаливал ее и рассказывал про беляка, которого «располовинил».
— И Буденного видели?
— Как тебя.
Мне никогда еще не приходилось быть вот так близко с человеком, который сражался вместе с Буденным. А я любил Буденного. Это ведь про него песня: «Буденный наш братишка, с ним и весь народ...»
— Э, усищи у него во! — Буденновец развел руки на метр, не меньше. — На коне летал как птица.
— А вы?
— И я с ним. Куда ж я от него? Где он, там и я. За того беляка шашкой меня наградил Семен Михайлыч. Серебряной.
— Да?
— Серебряной. Дома на стене висит. Так и написано: «Серебряная шашка храброму бойцу Степану Драгунскому». Я у тебя возьму варенья?
— Берите, берите, я не хочу.
— А у меня, понимаешь, аппетит чего-то разыгрался.. А это, значит, к тебе отец приходил?
— Да.
— Добрый он у тебя. Расстроился. А мать чего не пришла?
— Умерла. В прошлом году.
— Ах ты жалость какая! На́ твое варенье, там еще есть.
Оставалось только на донышке, но мне не было жалко. Наоборот, радостно было: еще бы — буденновец ел мое варенье!
С этого дня мне стало светлее в больнице. Я просыпался, и первая мысль была о буденновце. Открывал глаза и видел его то сидящим на постели в больничном халате, то спящим со спокойным, немного сердитым лицом, то читающим газету. И всякий раз глядел на него с гордостью и уважением.
В палате нас лежало восемь. Двое выздоравливающих целыми днями пропадали в больничном саду, остальные были заняты сами собой: кто стонал, кто лежал, отвернувшись к стене, кто спал. И я радовался, что нам никто не мешает и что буденновец может рассказывать мне сколько угодно о беляках, о боях с ними, о Буденном, который как вихрь носился по степям, сметая врага.
— Немного мы не успели, не то бы Чапая спасли...
— А разве вы и на Урал собирались?
— А как же! Нынче здесь, завтра там. Булку-то есть будешь?
— Нет. Ешьте! — И я совал ему булку и подвигал тарелку с бессольной вермишелью.
Я пошел на поправку, каждый день три раза вставал на весы и раз от разу все больше худел. За последнее время сбросил пятнадцать килограммов, почти пуд, и уже не был прозрачно-водянистым, раздутым, и когда пришел со студентами профессор и велел мне раздеться, то я снял только рубаху, а кальсоны закатал до колен. И профессор не стал приказывать, чтобы я снял «все». Он нажал пальцем на щиколотки, что-то сказал студентам, и они отошли, а я стал обрадованно разглядывать еле приметные ямки — следы от его пальцев.
— А вас скоро на выписку! — донесся до меня отрывистый голос профессора.
— Рано! — тут же раздался голос буденновца.
Но профессор не стал с ним разговаривать. Раздувая полы халата, как набитые ветром паруса, он энергично вышел из палаты.
— Гады! Не дадут как следует отлежаться, — выругался буденновец. — Я больной! — крикнул он в пустые двери.
— А что у вас?
— Суставной ревматизм. С гражданской войны, когда Махно добивать пришлось.
— Вы и Махно видали?
— Все видал.
— За Махно вас шашкой наградили?
— Какой шашкой?
— Которую Буденный...
— А-а, ну да... Кашу есть будешь?
— Без соли она.
— Давай мне, я посолю. Вот гады, как следует отлежаться не дали.
— А вы бы сказали им, что вы буденновец, что у вас шашка.
— Гады! Конечно, скажу.
Не знаю, сказал ли он, но на другой день, когда я проснулся — теперь, выздоравливая, я спал много и крепко, — то его не увидел. На его кровати сидел старик. Сведя к переносью глаза, он быстро и безостановочно скоблил пальцами обеих рук длинный сизый нос. Кто-то сказал, это он перед смертью очищается.
Весь день я не находил себе места. Я не понимал, как могло так случиться, что буденновец не разбудил меня, не попрощался и — главное — не оставил свой адрес.
Пришел отец. Обрадовался, узнав, что я пошел на поправку.
— Увезу тебя на дачу в Дудергоф. Там быстро силу наберешь.
— Буденновец здесь лежал. Шашкой его серебряной Буденный наградил.
— Только клюквенное варенье и разрешают тебе носить. Вот еще принес. Ешь.
— Обещал мне показать шашку, а я адреса не знаю. Я еще спал, когда его выписали. А так хотелось посмотреть.
— Ну, его адрес есть в канцелярии больницы. Ешь варенье. Вкусное, я сахарку подбросил, чтоб слаще.
И я узнал его адрес — в день своей выписки. Он жил в Фонарном переулке, неподалеку от нас. И я, как только вернулся домой, сразу же пошел к нему — так мне не терпелось поглядеть буденновскую шашку. И, если можно, подержать ее в руках.
Я запыхался, пока дошел до его дома, а по лестнице на пятый этаж взбирался еле-еле — так ослаб после болезни. Но я не обращал внимания на это и думал только об одном: застать буденновца дома.
Дверь в квартиру пятнадцать была открыта. Из нее валил тяжелый запах жареной корюшки. Я вошел в кухню. Там, при свете тусклой лампочки, в горклом чаду, копошилась у плиты маленькая, горбатая от старости старуха.
— Скажите, здесь живет Драгунский, буденновец? — волнуясь, спросил я.
— Какой еще буденновец? — Она глядела на меня, как на мошенника.
— Буденновец. Драгунский. — Я вдруг испугался: а что, если мне дали неточный адрес? — У него еще шашка от Буденного. Серебряная... Степан Драгунский.
— А-а, это тебе Степана... Скажи ты, а я и не знала, что он такой знатный. Ишь ты, шашка, да еще серебряная! Ну хват... — Старуха покачала головой, и горб покачался тоже. — Иди по коридору. Седьмую дверь слева отсчитаешь, его будет. Иди.
Коридор был длинный, темный, как тоннель, и я долго чуть ли не на ощупь шел и рукой считал двери, пока не остановился у седьмой. Постучал. Никто не отозвался. Тогда я осторожно вошел.
Хотя давно уже был день, буденновец еще спал. Он лежал нераздетый, в ботинках, прикрыв грудь пиджаком. На столе стоял жестяной чайник, лежал кусок рулета с изюмом и две неочищенные картошины. Но все это я увидел позднее, а сначала оглядел стены. Мне нужна была шашка. Но, кроме грязного полотенца и старого черного пальто, висевших на гвоздях, на стенах ничего не было. Тогда я подумал, что, может, он снял шашку и хранит под кроватью, и присел на корточки, и заглянул туда.
— Кто тут?
Я вскочил.
— А, это ты. — Он глядел на меня хмуро. Так никогда он не смотрел на меня в больнице.
— Я... Я шашку пришел посмотреть.
Он ничего не ответил, сел и стал смотреть в пол. А я стоял перед ним и молчал, ждал, что он мне скажет. Но он ничего не говорил, только смотрел в пол. Тогда я не выдержал и спросил:
— Где шашка?
— Какая шашка? — Он свирепо глянул на меня.
— Которую вам Семен Михайлович Буденный подарил, — робея, ответил я.
Он опять долго молчал, потом встал и, грустно усмехнувшись, посмотрел мне в глаза.
— Нету меня шашки, — сказал он.
— А где она?
— А у меня ее никогда и не было.
— Как не было? Вы же говорили!
— Это я так говорил тебе. В ту ночь ты бредил, про Буденного пел...
— Значит, вы наврали?
— Я хотел, чтобы тебе полегче было в больнице... Ну зачем ты пришел? Тебе бы не надо было приходить. Тогда бы так и осталось, будто у меня есть шашка. Серебряная. От Буденного. — Он опять горько усмехнулся и легонько толкнул меня к двери.
Я вышел от него весь какой-то смятый. В начале коридора смутным пятном выделялся проход в кухню. Я почти вбежал туда.
— Вот он, — сказала старуха и показала на меня высушенной, как куриная лапа, рукой. — Ну что, поглядел шашку?
Кроме нее, в кухне было двое мужчин. Они смотрели на меня с любопытством и улыбались. Я ничего не ответил.
— Глупыш, — сказал один, толстый, в широких штанах ни подтяжках. — У него не то что шашки, портков приличных нет.
— Как есть гопник! — сказала старуха и закачала горбом от смеха.
— Гопник-самозванец! — сказал жилец в пенсне.
И все они засмеялись. Каждое их слово обжигало мне сердце. И с каждым словом становилось все обиднее, и зло брало уже не столько на буденновца, обманувшего меня, сколько на этих стоявших в кухне и осмеивавших моего буденновца. Они стояли передо мной, и разглядывали меня, и потешались, и я, не сознавая, зачем вру, но чувствуя, что так надо, крикнул им:
— У него есть шашка! Я видел ее. Серебряная. Она висит на стене! А у вас ее нет. У вас нет! Нет!..
Потом я долго шел домой. И хотя был уже здоров, опять почему-то вспомнилась отцовская приговорка : «Что в горбку? Денежка. Кто наклал? Дедушка. Чем он клал? Ковшичком. Каким? Золотым».
1966